В мерцающем свете церкви смутно виднелись молящиеся этой первой мессы: грузчики рынка с огромными шляпами в руке, мясники боен в окровавленных фартуках, устричницы в деревянных башмаках и коротких юбках, одетые в белое молочницы. Вера этих людей, как и вся живописность картины, глубоко волновала мальчика. «Тут были лица мужчин, чья профессия убивать; фигуры людей, привыкших переносить тяжести; в общем, народ, искушенный жизнью и посещающий церковь отнюдь не с тем, чтобы похвастать воскресными нарядами или из сентиментальных побуждений. Именно тут, в эти холодные зимние утра, я понял Рембрандта!»
Гуно как-то дал моему отцу билеты в оперу — ложу для всей семьи. То не была еще Гранд Опера Гарнье… «этот несъедобный бриош», а чудесное здание в итальянском вкусе, о котором дает представление «Фениче» в Венеции[27]: «все отделано деревом, а ложи выглядят оправой, оттеняющей красоту парижских девушек. Ныне театр стал „культурным мероприятием“. Наши архитекторы изучили акустику — чудесный предлог для создания сложных специальных геометрических потолков. Итальянцы чутьем угадывали законы звука, не умея их формулировать. В их театрах было слышно все. Вздох примадонны переворачивал вам нутро. А красная с золотом отделка, Венеры и Купидоны, раскрашенные деревянные Музы!.. И сейчас еще такие чудесные фигуры можно увидеть на каруселях с деревянными лошадками!.. а как сверкали драгоценности на обнаженных плечах!.. Я обожаю драгоценные камни, лишь бы они украшали женскую грудь. Разумеется, фальшивые предпочтительнее. Мысль о том, что они стоят уйму денег, портит удовольствие…»
Давали «Лючию ди Ламмермур»[28]. Певцы еще не ведали «реалистического» стиля и держались лицом к публике. Даже изливая пламя своей страсти перед сопрано, тенор преклонял колена, повернувшись к ней спиной, и протягивал руки к креслам партера. Ренуары восхищались, мой отец был на седьмом небе. Однако Лиза заявила, что все это не «настоящее». «В жизни не поют, а говорят». Это заставило Ренуара задуматься, однако не убедило. Позднее он высказал мне в нескольких словах свое отношение к театру: «Мадам Шарпантье очень настаивала, чтобы я пошел посмотреть одну из пьес Дюма-сына. Пришлось согласиться, чтобы доставить ей удовольствие. Я не любил Дюма-сына из-за его отношения к своему отцу, которого в то время презирали, называя развлекателем, словно развлекать людей — легкая штука. Людям, наводящим тоску, лафа. Чем они нуднее, тем ими больше восторгаются… Итак, я отправился смотреть пьесу Дюма-сына. Занавес поднялся, за ним оказалась гостиная с настоящим камином, с настоящим огнем и настоящим роялем. Я только что женился на твоей матери и подарил ей рояль, так как она любила музыку. Первое, что я видел, возвращаясь вечером из мастерской, был рояль. Зачем терять вечер, сидя неудобно в театре и созерцая то, что я отлично могу видеть у себя дома, вольготно рассевшись в кресле, с трубкой в зубах и в туфлях?.. Я ушел, не дождавшись конца представления…»
В отношении нудных людей мой отец употребил более энергичное прилагательное, чем привел здесь я. Уместно упомянуть, что обычно он следил за своей речью и всегда выражался правильно. Он не любил грассирования парижских предместий, считая его претенциозным, как, впрочем, и произношение снобов, подражавших английскому выговору, включая и легкое запинание. Его раздражало неправильное согласование дополнений.
Сам он говорил без акцента. Зато Ренуар любил подлинные местные говоры — то, что шло от традиции, и особенно крестьянские выражения. Он избегал, насколько возможно, ругательств, приберегая их только для ограниченного числа личных врагов среди писателей и особенно литературных живописцев.
Гуно отправил послом к моему деду своего старого друга, аббата дам Рынка, с предложением дать его сыну полное музыкальное образование. Для заработка он предлагал зачислить его в хор Оперы. Гуно не сомневался, что юный Ренуар станет знаменитым певцом. Предложение было заманчивым. Ренуар любил пение, однако терпеть не мог выставляться напоказ, о чем я уже упоминал. То не было робостью, но чувством, что «это не для него». Он также угадывал, что за фасадом легкости актерского мастерства таятся великие разрушительные силы и что не в его натуре та духовная гимнастика, которая нужна, чтобы, перестав быть собой, становиться то Дон-Жуаном, то Фигаро. Если бы предложение Гуно было единственным, он, верный своей политике «поплавка», согласился бы, а родители одобрили бы его выбор. Но как раз тогда друг Давида, владелец фарфоровой мастерской Леви, предлагал взять его в ученье. Фарфор, Лимож, мечта Леонара! Мой отец выбрал фарфор. Он растроганно простился со своим учителем. Гуно сказал ему: «Тенор, которого вы слушали в „Лючии“, зарабатывает десять тысяч франков в год…» Однако деньги уже тогда не очень прельщали Огюста Ренуара.
Ренуар не мог делать того, что ему не нравилось. Это было физическое свойство. Например, он никогда не преподавал. Натура его казалась приспособленной исключительно для впитывания жизни. Он видел все, понимал все, и делал это все своим достоянием. Лишь очень поздно он догадался, что каждым движением кисти стократно возвращает эти богатства. Да и то! Когда Ренуар писал, он всегда забывал, что его произведение будет в дальнейшем что-нибудь значить. Призвание учителя, который должен «давать», казалось ему, хотевшему «все брать», невероятным. Он не подозревал о своей щедрости.
То же относится и к материальной стороне жизни. Уже в ранней юности он отличался бережливостью. «Я шел по середине немощеных улиц, чтобы не изнашивать подметки о камни тротуара». И он же, не задумываясь, тратил месячный заработок на покупку кружевного воротника сестре или трости с золотым набалдашником отцу. Он не осмеливался делать подарков матери. Как известно, Маргерит Мерле не любила безделушек. Ей нравились красивая мебель, ковры, переливающиеся обои. Позднее отец преподнес ей комод в стиле Людовика XIV, с подписью мастера на одном из ящиков. Ренуар не помнил имени: «…не Буль[29], нет, а что-то еще получше! Буль бывает иногда манерным. Чтобы выполнить все комоды, которые ему приписывают, надо бы прожить триста лет!» Отец добавлял: «Вторая Империя могла быть раем для коллекционеров. Виктор Гюго вскружил всем голову, и люди разучились видеть. Они платили бешеные деньги за плохие имитации средневековья, за кресла с поддельными скульптурами, которые впивались вам в бок… Они строили фальшивые замки, которые ты видел, — долина Монсо полна ими: стрельчатые окна, цветные витражи, не пропускающие света, лестницы для самоубийц. В башне с бойницами, как правило, помещается уборная. Гуляют по таким замкам буржуазии, которые воображают себя Изабо Баварскими[30], а своих мужей-жестянщиков — Франсуа Вийонами. Именно в это время безжалостно топили печи изумительной мебелью крестьян и буржуа XVIII века!»
Ренуар приступил к своей работе художника по фарфору с тем разумным одушевлением, которое он вкладывал во всякое дело. Про себя он сильно сомневался, чтобы изделия патрона могли служить образцом пластической красоты. То были имитации Севра и Лиможа, вазы, украшенные изящными гирляндами, тарелки, расписанные тонким узором с извечным центральным сюжетом: пастушки Людовика XV, любезничающие с пастушками, императорские орлы, портреты исторических деятелей. «Не бог весть что, но честное искусство. Кроме того, в разрисованных от руки предметах всегда есть нечто неизъяснимое. Самый тупой работник находит способ выразить в нем себя. Неуклюжий удар кисти может открыть его затаенную мечту. Я предпочитаю тупицу машине…»
Ренуар начал с изображения легких орнаментов. Через короткое время ему поручили исторические портреты. Лиза, продолжавшая и после замужества радеть о чужих интересах, обнаружила, что ее брат выполняет работу декоратора, а получает плату ученика… Она тотчас пошла к фарфорщику, назвала его эксплуататором и пригрозила перевести Огюста к конкуренту через улицу. Простак-хозяин держался за новичка, «скромного и тихого юношу», но не считал приличным платить мальчишке столько же, сколько взрослым работникам, «у которых на руках жена и дети». С его уст не сходило слово «приличие», и он, разговаривая, посапывал, видимо, от робости. Разговоры кончились тем, что он предложил платить Ренуару сдельно: «Я посажу его за десертные тарелки — два су за штуку, три за профиль Марии-Антуанетты!» «Этот профиль Марии-Антуанетты!.. дуры, воображавшей себя ловкой, потому что разыгрывала потаскушку…». Мой отец рисовал ее сотни раз; под конец он мог это делать с закрытыми глазами. Работал Ренуар так проворно, что су накапливались быстро. Патрон сопел и пощипывал бородку: «Мальчишка… зарабатывать столько денег!.. это неприлично!»
Успех, достигнутый в изображении королевы, позволил моему отцу предложить хозяину попробовать новые декоративные сюжеты. Добряк растерялся. Однако его жена, любившая нет-нет да и провести рукой по каштановой шевелюре юного подмастерья, сумела добиться согласия. Ренуар стал копировать обнаженные фигуры из подаренной ему матерью книги: «Боги Олимпа в изображении великих художников». Книга была иллюстрирована гравюрами с произведений мастеров итальянского Ренессанса. У меня долго хранилась ваза с изображением Венеры на фоне облаков. Это уже сам Ренуар. Несмотря на банальность сюжета и явное желание сделать «на продажу», угадывается рука будущего великого мастера.
Мадам Леви была крупной брюнеткой, и Ренуар поначалу ее побаивался. Ему еще никогда не приходилось обнимать женщины. «…Насколько я помню, она была недурна, но костиста, крупные ноги и руки, красивая грудь…». Она часто спускалась в мастерскую — квартира хозяина находилась над нею, — смотрела, как мой отец работал, вздыхала: «Я так одинока… я так скучаю». И Ренуар заканчивал: «Эта сентиментальная неряха несомненно начиталась „Мадам Бовари“!.. Я был начеку — мне было не до нее. В сущности, она была славная баба и хотела оказать мне услугу». Ренуар был околдован ремесленной стороной своей работы. Несмотря на возражения мсье Леви, который хотел побольше Марий-Антуанетт («…это из-за гильотины… буржуа обожают мучеников… особенно после сытного обеда, завершенного рюмочкой ликера»), отец выучился формовать вазы. Он подружился со старым рабочим, ведавшим обжигом, и тот открыл ему секреты ремесла. Потягивая дешевое винцо, старик давал ему советы: «Пить надо… но только разбавленное вино. Если не пить, жар от печей иссушит. Я знал одного, так на нем не осталось нисколечко мяса… кожа да кости… сердцу и легким нельзя было расширяться, из-за тесноты… вот он и умер! Следи, чтобы вазы не слишком быстро переходили от темно-красного к вишнево-красному цвету. Нельзя ослаблять огонь, лому не оберешься». Обжиг продолжался двенадцать часов. Хозяйка сама приносила мастерам обед: «Кушай, дружок, я сварила славный бульон…». Однако Ренуара слишком занимал переход цвета предметов в печи, и заботы хозяйки оставались незамеченными. Старый рабочий посмеивался: «Ты слишком молод, я чересчур стар, ей не везет!»
Своими воспоминаниями отец делился беспорядочно. Если мне и удается более или менее восстановить факты, относящиеся к его пребыванию у фарфорщика, хронологической канвы не хватает. Этот период длился, по-видимому, пять лет. Следовательно, воспоминания о нем приложимы как к тринадцатилетнему мальчику, так и к восемнадцатилетнему юноше. За эти пять лет Ренуар постиг основные стороны жизни — искусство и любовь, вернее, женщин. Тут же добавлю, что за несколькими неизбежными исключениями, женщины были для него воплощением искусства в жизни.
Ренуар протестовал, когда его причисляли к интеллектуалам. «Меня нисколько не занимает, что происходит под моей черепной коробкой. Я хочу осязать… по меньшей мере видеть!..» Слово «искусство», которое он был вынужден в конце концов признать — «приходится говорить на языке своего времени», — из отвлеченного понятия превратилось для него в вещественное, в тот день, когда случайная прогулка привела его к фонтану Невинных[31]. Он видел его не в первый раз. В то время о нем много говорили. Правительство решило не жалеть расходов, чтобы создать достойное обрамление памятнику. Наполеон III, взявшийся энергично украшать и оздоровлять Париж, не останавливался ни перед чем: резали по живому, пример чему — осуществление проекта Османна. Мальчику Ренуару все эти ниспровержения нравились. На него, несомненно, оказывала влияние Лиза, стоявшая за прогресс. Позднее в разговорах пожилого человека часто чувствовалось сожаление об утрате старинных кварталов. Я уже упоминал об этом и не раз к этому вернусь. «Ты не представляешь, как красив и интересен был Париж!.. И что бы ни думали Османн и прочие разрушители, город был много здоровее, чем теперь. Улицы были узкими, и канавки на них не всегда хорошо пахли, но за каждым домом был сад. Многим еще было доступно удовольствие — нарвать на своей собственной грядке салат, перед тем как его подавать на стол».
Фонтан Невинных был сооружен при Карле IX на месте старого кладбища Невинных, известного в старину четырьмя коммунальными ямами, куда сбрасывали неопознанные трупы. Работы производились незадолго до Варфоломеевской ночи. Мастера высекали тонкие орнаменты фонтана, когда в ямы стали сбрасывать перебитых протестантов. Революция решила упразднить кладбище, напоминавшее о минувшем времени, и открыть на его месте рынок для огородников и зеленщиков из деревень Шаронны, Монтрейя, то есть северо-восточного пригорода. Времена бесцельных разрушений миновали. Военные победы сделали революцию более терпимой. Это послабление свойственно всем революциям, «включая и христианскую», говорил Ренуар. Как бы то ни было, фонтан был благоговейно перенесен на край площади и таким образом спасен от уравнительной мотыги… Те, кто хотели полюбоваться рельефами фонтана, должны были проложить себе дорогу к нему сквозь нагромождение деревянных палаток, лотков, разных животных, пригнанных сюда торговцами. В 1855 году эту шумную публику разогнали, а затем разбили на категории, зарегистрировали на вновь устраивавшемся рынке, где каждому отводилось место в определенном ряду. Площадку старого кладбища очистили и фонтан снова перенесли на свободное место. Там, где были груды костей и кое-как сколоченные палатки, разбили сквер с великолепными деревьями. Из духа противоречия Ренуар сожалел о толкучке рынка. «Я не люблю, когда произведение искусства подают на блюде. Они сделали то же самое с собором Нотр-Дам, который превосходно простоял века в окружении старых домишек. Если существует искусство, то я утверждаю, что его нет вне жизни. А когда убивают жизнь… Да что говорить! Все это из-за вошедшей в моду мании выставлять напоказ нашу „изысканность“. Мещанки не хотят больше вдыхать запах рыбы».
Так вот, однажды утром юный Ренуар вздумал остановиться перед фонтаном Невинных. Он подумал, что барельефы фонтана могут быть отличными мотивами для фарфора. На следующий день он вернулся с альбомом и карандашом. Он без труда отличил работу Жана Гужона[32] от остальных скульптур. Его зять Лере рассказал ему историю фонтана, и тогда в уме моего отца возник первостепенный вопрос: «Фигуры примерно одни и те же: изваяны красивые девушки с приятным телом — несомненно жены или приятельницы скульптора. Почему же фигуры Гужона привлекательнее фигур Леско[33]?.. Почему я могу часами любоваться первыми, тогда как остальные мне так скоро надоедают?» Ренуар заключал: «Было бы чересчур просто иметь на все ответ».
Слушая рассказ Ренуара о фонтане Невинных, я далеко не полностью оценивал значение его заявлений. Это было под вечер. В мастерскую прокрадывались сумерки. Отец то и дело смолкал — он украдкой взглядывал на незаконченный холст — те цветы, которые он писал накануне, писал в этот день и станет писать на следующий. Ему нужно было, чтобы как-то проходило время, пока растерянность, вызванная смертью моей матери, не перейдет в состояние некоей примиренности. Пока у него не хватало мужества взяться за крупную фигуру или отправиться писать пейзаж. Усевшись глубоко в кресле, он ждал пока стемнеет. Детские воспоминания, как мне кажется, облегчали его душевное состояние.
«Тебе следовало бы посмотреть Фонтан. Мне никак нельзя! Это такая канитель — сдвинуть меня с места… Передай сигарету. Подумать только, что я не гожусь даже на то, чтобы самому свернуть сигарету!» Он бросал взгляд на свои руки, изуродованные ревматизмом. «Готовенькие сигареты… словно содержанка!» Это сравнение его забавляло, и он часто к нему прибегал. Оно поразило меня, когда за несколько лет до этого мать купила ему автомобиль. «Ну вот, я — и в автомобиле, как шикарная кокотка». И тут же перескакивал к прошлому. «У этих женщин Жана Гужона что-то от кошки. Кошки — единственные женщины, о которых стоит говорить. Их всего веселее писать. Впрочем, я вспоминаю дебелую козу — это была великолепная особа! Мне доставляли немало удовольствия китайские собачонки. Они восхитительны, когда потягиваются». Отец любил сравнивать человеческие существа с животными. «Дарвин ничего в этом не смыслил. Почему говорить только об обезьянах? Имярек (он называл крупного торговца картинами), несомненно, происходит от обезьяны. Но среди предков Виктора Гюго безусловно фигурирует жеребец. А как много женщин, похожих на гусынь!.. Что не мешает им быть очаровательными. Гусыня — это ведь такая прелесть!»
Думая угодить отцу, я купил в Луврском музее муляжи барельефов Жана Гужона в уменьшенном масштабе; он едва на них взглянул. Зато репродукция Девы Марии XII века его восхитила. Я приобрел ее мимоходом, случайно. У Марии была удлиненная фигура, неуклюже вылепленное лицо и особенно невероятно выглядел младенец, слишком маленький, одеревенелый, с неподвижным взглядом дешевой куклы. Замечания Ренуара открыли мне новые горизонты: «Что за прелесть в этой французской мещанке, и какая стыдливость! Им везло — я говорю о резчиках по камню, строивших соборы. Они знали, что всю жизнь будут делать одно и то же: Деву с младенцем, апостолов, четырех евангелистов. Меня бы не удивило, если бы оказалось, что иные из них ограничивались каким-нибудь одним из этих сюжетов. Какая свобода! Нечего заботиться о том, что рассказываешь, поскольку это уже сделано сотни раз до тебя. Главное — освободиться от сюжета, избежать повествовательности, а для этого надо выбрать что-нибудь знакомое всем: еще лучше, когда вообще нет никакого рассказа!» Он говорил это, присматриваясь к своей картине. «Кажется, чересчур темно, придется отставить эти розы. Позови-ка Большую Луизу». Во всем, что касалось его ремесла, отец был чрезвычайно дотошен. Палитра и кисти всегда были тщательно промыты и чисты. Заботы о них доверялись лишь немногим. Такое доверие заслужили мать и Габриэль. Теперь палитра и кисти поручались Большой Луизе. И, уже с дымящейся вечной папиросой во рту, он добавлял: «…Подумать только, что это всего лишь гипсовая копия. Гипс вовсе не так плох, но у него не хватает благородства. Жан Гужон очень талантлив, но чтобы сохраниться в репродукции, надо быть недюжинно сильным».
Однажды я слышал, как отец говорил собравшимся друзьям, среди которых находились торговец картинами Воллар и коллекционер Ганья: «Со времени соборов у нас был всего один скульптор, — и добавил: — Трудное дело скульптура! Живописцы еще изредка встречаются; литераторов и музыкантов этих хоть лопатой греби. Но чтобы быть скульптором, надо быть святым. Надо найти в себе силу не попасться в западню сноровки и, с другой стороны, не оказаться в ловушке ложной безыскусственности». Задумавшись, он повторял: «Да, после мастеров Шартра я вижу только одного скульптора… это Дега»[34]. Это поразительное заявление не слишком удивляло слушателей. То были люди, которые перешагнули через барьеры, удерживающие толпу в плену принятых иллюзий. И в заключение Ренуар говорил: «Создателям соборов удалось дать представление о вечности. Это было величайшей заботой их времени. Дега нашел способ выразить болезнь нашего века — я имею в виду движение. У нас зуд движения, а людишки и лошади Дега движутся. До него секрет движения нашли одни китайцы. В этом величие Дега: движение во французском стиле».
По мнению Ренуара, бездарность Гарнье заключалась в том, что тот поручил Карпо[35] выполнение «Танца» для здания Оперы, вместо того чтобы пригласить Дега. Он забыл при этом, что Дега был тогда еще совсем молодым человеком.
Мне казалось, что восхваление движения противоречит некоторым взглядам, высказанным моим отцом до этого. Я напомнил ему его слова по поводу скульптур, выставленных в Люксембургском музее[36]. «…Эти мужчины и женщины напряжены предельно и смотреть на них становится утомительно. Они то ищут равновесия на одной ноге, то потрясают изо всех сил мечом. Подобные усилия нельзя сохранять вечно. Скульптуры, сделанные из камня и бронзы, из материалов, не подверженных разрушению, должны быть такими же вечными, как эти материалы. Хочется сказать всем этим умирающим солдатам или матерям с застывшим на устах воплем страдания: успокойтесь, прошу вас, возьмите стул и сядьте».
Ренуар оживился: «Движение может быть таким же вечным, как и неподвижность, если оно отвечает равновесию природы и служит выражением вечной функции существа. Полет ласточки так же вечен, как спокойствие фигуры Сидящего писца[37]. Статуи Люксембургского музея воплощают эмоции, которые вызваны мотивами интеллектуальными, надуманными причинами. Ласточка рассекает воздух, чтобы поймать мошку и утолить голод, а не для того, чтобы провозгласить принцип». Для Ренуара характерно отрицание в искусстве побуждений, вызванных не физическими причинами. Любопытно вспомнить, что автор подобных высказываний предпочитал сдохнуть с голода, чем отказаться от своих принципов.
Помимо случая с фонтаном Невинных и некоторых других моментов, о которых я скажу в свое время, Ренуар очень редко рассказывал о том, как он стал художником. Может показаться, что призвание пришло к нему само собой и что ничего другого в жизни он не мог бы делать. Однако последовательные этапы, которые должны были привести его к цели, отнюдь не были результатом случая — счастливого или неудачного. То был нормальный и обязательный путь, который ему надлежало пройти. Даже до того, как он сам понял это, рука его была уже создана для живописи, как наш язык создан для того, чтобы говорить. Невелико открытие обнаружить, что ноги существуют для передвижения. Младенец ползает и в один прекрасный день начинает ходить. Ренуар посещает школу, поет, расписывает фарфор и вдруг начинает рисовать, вот и все!
Ренуар хорошо знал Луврский музей. Его отец и особенно мать водили туда мальчика много раз. Это были люди со вкусом, «какие иногда встречаются во Франции». Однако глубокий смысл живописи открылся Ренуару значительно позже. «Эта идея Руссо, будто люди рождаются, уже все зная, — идея надуманная. Мы родимся, не зная ничего. В нас лишь множество возможностей. Однако открыть их — нелегкое дело! Мне понадобилось двадцать лет, чтобы открыть живопись. Пришлось двадцать лет наблюдать натуру и, главное, — посещать Лувр. Я говорю об открытии, хотя на самом деле постиг всего только азы и провел жизнь за этим делом. Пригласите крестьянина из Эссуа и заставьте его прослушать шедевр шедевров. — „Дон-Жуана“ Моцарта: он будет до смерти скучать и предпочтет кафешантанную песенку, что бы ни утверждал лицемер Жан-Жак Руссо. Тогда все очень просто: надо начинать с такой песенки, но суметь выбрать ее». Ренуар начал с лучшего, чем кафешантан. Его первые восторги вызвали Ватто и Буше.
«Я мечтал копировать их для своего фарфора. Однако хозяин опасался, как бы эти сложные сюжеты не отняли слишком много времени и не снизилась производительность моего труда. Напрасно я ему указывал на то, что он не будет в убытке, раз платит поштучно. Спрос на мои изделия был велик, и надо было его удовлетворять. Я этим немало гордился». Ренуар даже утверждал, будто успехи росписи по фарфору доставили ему больше радостей, чем похвалы и почести, какими позднее его награждали почитатели. «Мальчишка, которому хозяин говорит, что он необходим! Есть отчего голове закружиться! На улице я воображал, что меня узнают прохожие: „Это молодой Ренуар, тот, который рисует нашу Марию-Антуанетту!“ Теперь я отлично знаю, что все это ничего не стоит. Публика одинаково падка на то, что хорошо, и на то, что плохо. После целого века слезливого романтизма французы стали сентиментальными».
Он имел в виду картину, которую продали за огромные деньги в Лондоне на аукционе Сотсби. «Эти пройдохи — торговцы картинами — отлично знают, что публика сентиментальна. И они присвоили моей бедной девушке, которая, как и я, тут бессильна, препротивное имя. Они назвали ее „Размышление“». Это воспоминание заставляло его хмуриться. Затем он оглядывал своих собеседников лукавым взглядом: «…Мои натурщицы не размышляют».
У Ренуара вошло в привычку в полдень ходить в Лувр, вместо того чтобы завтракать с дружками в молочной на углу. «К Ватто и Буше прибавился Фрагонар, особенно его женские портреты. Эти мещаночки Фрагонара!.. какая изысканность, и притом, как они приветливы и ласковы! Просто слышишь, как они говорят на языке наших отцов, языке вольном и вместе с тем достойном. Цирульники еще не были парикмахерами, а слово „гарс“ было всего только женским производным от „гарсон“. Людям случалось икнуть в обществе, но они выражались грамотно. Нынешние французы больше не икают, но говорят, как претенциозные неучи».
Хозяева дяди Анри, Давиды, продали дело, и он поступил к Одно, знаменитому ювелиру на площади Мадлен. Это ускорило его женитьбу на дочери Давидов и свело с более изысканными заказчиками. Одно был поставщиком двора Его Величества императора. Тогда была мода на все китайское. Правительство собиралось основать французскую колонию на побережье Индокитая, и двор увлекался Дальним Востоком. Анри повел моего отца на выставку фарфора и лаковых изделий, привезенных полудипломатической, полуторговой миссией. Ренуар вежливо восхищался вазами сложных форм и статуэтками с таинственной улыбкой на губах. «Я находил все очень изящным, очень ловко сделанным, но это меня ничуть не трогало. Слишком мудрено! Я был слишком молод, чтобы понять, что эти олухи выбрали предметы, представлявшие упадок великой цивилизации. Внезапно я обнаружил в уголке чудесные глиняные изделия простейшей формы, которые взволновали меня до глубины души, а на них — пятна медного купороса, тот зеленый цвет, который напоминает морские волны; был там еще фарфор, с которым обошлись непочтительно, как с фаянсом, и такой толстый, что его можно трогать, не боясь раздавить в руках. Брат не понимал моего восторга — его захватила мода. Притом он был замечательным гравером. Но мода — всесильная штука: она не позволяет видеть того, что вечно». Эти китайские гончарные изделия увеличили сомнения Ренуара в ценности посуды, которую изготовлял его хозяин-фарфорщик. Однако профессия живописца казалась ему недосягаемой, некиим раем, куда вход для него закрыт. «Кроме того, я хорошо зарабатывал своим фарфором. Я смог помочь родителям купить дом в Лувесьенне, жил независимо. В пятнадцать лет это не так плохо. Мне нравилось по вечерам проводить время с матерью, с ней обо всем болтать. Это была рассудительная женщина. Она считала, что я мог бы заниматься живописью, но советовала не отправляться в этот путь, не скопив сначала достаточно для того, чтобы прожить год».
[27] …«Фениче» в Венеции — театр, здание которого было выстроено в 1792 г. архитектором Джанантонио Сельва (1751–1819). Зал пострадал во время пожара 1836 г. и был реконструирован, фасад же сохранил неоклассический стиль.
[28] «Лючия ди Ламмермур» (1835) — опера итальянского композитора Гаэтано Доницетти (1797–1848).
[29] Буль Андре-Шарль (1642–1732) — мастер художественной мебели, создавший особый стиль мебели с большим количеством инкрустаций — «маркетри».
[30] …Изабо Баварскими… — имеется в виду французская королева Изабелла Баварская (1371–1435).
[31] Фонтан Невинных (1547–1549) — был задуман для оформлении Парижа в честь торжественного въезда короля в город 16 июня 1549 г.
[32] Гужон Жан (р. ок. 1510 — ум. между 1566–1568) — знаменитый скульптор, декоратор, рисовальщик, гравер и архитектор французского Возрождения.
[33] Леско Пьер (р. ок. 1515–1578) — французский архитектор, автор проекта реконструкции Лувра и архитектурного проекта фонтана Невинных. Работал с Гужоном.
[34] Дега Эдгар (1834–1917) — выдающийся французский живописец, график и скульптор.
[35] Карпо Жан-Батист (1827–1875) — французский скульптор. Композиция «Танец» для фасада здания Оперы была создана в 1869 г.
[36] Люксембургский музей — картинная галерея в Париже, основанная в 1750 г.; с 1818 г. стала хранилищем произведений художников нового времени (упразднена в 30-е гг. XX в.).
[37] «Сидящий писец» — Имеется в виду знаменитая египетская статуя писца Каи (III тыс. до н. э.) из Лувра.