Бедные женщины кормили детей грудью, а состоятельные нанимали кормилицу, украсив ее голову разноцветными лентами. Кормилицы нередко больше заботились о собственном ребенке, в ущерб богатенькому, и тот рос бледным, что считалось признаком изысканности и привилегией аристократов. Светские дамы болели легочными болезнями, кашляли. Полная грудь и здоровый цвет лица признавались дурным тоном: такую роскошь могли себе позволить лишь крестьянки. Никаких широко распространенных видов спорта не существовало. Бедные играли в мяч и бегали за девушками, богатые ездили верхом. Курильщики вертели сигаретки. Замки, рессоры экипажей, инструменты, перила лестниц ковались вручную. Ремесленники жили в помещении над мастерской: никто не совершал длинных поездок в метро, чтобы попасть на работу. Не существовало и вальцовых мельниц. Рабочие работали по двенадцать часов и, получали за это полтора франка. Дюжина яиц стоила одно су и насчитывала тринадцать штук. Су представлял порядочную ценность: он делился на четыре лиара, а за один лиар давали половину сдобной булочки; дамы «порядочного» круга, выходя из церкви после мессы, давали по лиару своим бедным. Респектабельность той, которая бы стала подавать по целому су, была бы поставлена под сомнение. Ее заподозрили бы в желании присвоить чужую собственность, поскольку нищий служил предметом личного украшения, наравне с веером, шелковым зонтиком или кружевными митенками. Патефонов не было; состоятельные люди, если любили музыку, должны были ездить в концерты; они могли учиться игре на фортепьяно; бедняки играли на грошовой дудочке и распевали песенки Беранже. Летом в беседках трактирчиков возле застав Парижа простой народ танцевал под пиликанье одного скрипача или нескольких музыкантов; канкан был излюбленным танцем предместьев; буржуазия только что открыла па вальса — церковь неодобрительно взирала на это новшество. Продолжительность жизни во Франции составляла в среднем тридцать пять лет. Несмотря на наполеоновские бойни, население Франции было многочисленнее, чем в других западных странах. За пятнадцать лет до этого был завоеван Алжир; арабы обожали герцога Омальского. Александр Дюма добился блестящего триумфа своим спектаклем «Наполеон» в театре у Порт-Сен-Мартен. Этот театр занимал помимо своего нынешнего помещения еще и зал «Ренессанс» и вмещал до четырех тысяч зрителей; представление «Наполеона» шло три вечера подряд.
Не существовало кино; не было ни радио, ни телевидения. Не было, наконец, фотографии. Буржуа, пожелавший иметь свой портрет, обращался к художнику, как и торговец, которому хотелось украсить картиной салон своей лавки.
Таков был мир в тот день, когда мой отец в 1845 году вышел из лиможского дилижанса, доставившего его в Париж.
Умер Ренуар в 1919 году. За четыре года до этого я получил свидетельство пилота авиации. Мы узнали снаряды большой Берты, воздушные бомбардировки, удушливые газы. Деревни начали пустеть за счет роста городов; парижские предместья превратились в ту мерзость, которую мы видим теперь. Рабочие работали на заводах. Овощи в Париж доставлялись с юга и даже из Алжира. У нас был автомобиль; мой отец считал вполне естественным пользоваться им для переездов из Парижа в Ниццу; это путешествие занимало два дня. Ренуара оперировали, применяя анестезирующие средства. Французы восторгались футболом. Место трактирчиков заняли дансинги. Свершилась коммунистическая революция. Существовал антисемитизм. Газеты выражали тревогу по поводу распространения наркотиков среди молодежи. Узаконился развод. Стали говорить о праве народов на самоопределение. В мире господствовала проблема нефти. В моду вошла психология: немало толков вызывал некий Фрейд. Женщины стригли волосы. Хозяйки стали охотно пользоваться консервами; говорили: «Зеленый горошек в консервах вкуснее свежего». Был введен подоходный налог. Паспорта сделались обязательными, как и воинская повинность, как и образование. Пожилые господа читали лекции о проблеме юности. Курили готовые сигареты. Юнцы и девицы пятнадцати лет грабили запоздалых прохожих. Дороги покрылись асфальтом. У нас был фонограф, а также проекционный аппарат, при помощи которого мой младший брат демонстрировал отцу фильмы. Пользовались мы и детекторным приемником. В нашем доме было центральное отопление, горячая и холодная вода, газ, телефон, электричество и ванные комнаты.
Велика была разница между юным Ренуаром, посасывающим конфеты королевы Амелии во дворе Лувра, и его сыном, сидящим за рулем автомобиля, несущегося по дорогам юга. Когда мой отец умер, промышленная революция была свершившимся фактом. Человек решил, что сможет довести до благополучного конца эту первую попытку избежать божественного проклятия. Дети Адама готовились взломать двери земного рая: знания должны были позволить им зарабатывать хлеб насущный, не обливаясь трудовым потом.
Мы с отцом иногда пытались определить символический момент, который можно было бы считать переходом от цивилизации ремесленной к цивилизации мозговой. Ренуар считал, что он подготавливался постепенно, путем эволюции от первого кремневого орудия до использования радиоволн, но настаивал на том, что резкое ускорение процесса произошло на наших глазах. Мне самому, явившемуся на свет слишком поздно, чтобы приветствовать рождение водопроводов, осветительного газа и коньяка три звездочки, хотелось приписать все эти огромные перемены войне 1914 года, которую мы тогда переживали.
В подкрепление своих рассуждений, я рассказал отцу эпизод, связанный с ранением, благодаря которому я находился с ним. Этот рассказ его поразил.
Меня только что ранило, и я находился на излечении в госпитале фронтовой зоны. Мне понаслышке было известно, что жизнь переменилась. Однако в обширной палате, составлявшей тогда для нас всю вселенную, я был отгорожен от внешнего мира. Полсотни товарищей, лежавших на койках вместе со мной, были в том же положении, что и я. Как-то мне пришли сказать, что меня приехала навестить Вера Сержина — жена брата. Чтобы штатский человек был допущен в фронтовую зону, требовались чрезвычайные обстоятельства. Сержина была в то время прославленной артисткой, поэтому нетрудно представить, какое впечатление произвело сообщение о ее приезде. Начальник госпиталя, сильно смущенный, принимал ее в своем кабинете, пока санитары и ходячие больные торопились навести порядок в нашей палате. Дело было в июне, и одна из наших сестер принесла даже букетик полевых цветов, заявив при этом, что после посещения она водворит его на место — на алтарь часовни. Наконец появилась Вера. У нее были коротко подстриженные волосы и юбка, доходившая как раз до колен. Этот туалет показался тем более странным, что посетительница была в трауре — она приехала сообщить мне о смерти моей матери. Новый, никогда прежде не виденный облик Веры настолько меня поразил, что я не сразу понял смысл рокового известия. Мы помнили девушек с длинными волосами. Понятие женской прелести было для нас связано с прическами, и вдруг мы очутились перед новой Евой: за несколько месяцев она освободилась от символов своей зависимости. Наша раба, наша половина сделалась нашей ровней, нашим товарищем. Оказалось достаточно преходящей моды — нескольких движений ножницами и, главное, открытия, что женщина может заниматься делами, считавшимися до того исключительно уделом сеньора и господина, — чтобы было навсегда разрушено социальное здание, терпеливо возводимое мужчинами в течение тысячелетий.
Когда Вера уехала, начались обсуждения: «Разумеется, ей это к лицу, потому что она актриса… ничего не поделаешь — надо привыкать… в Париже туда-сюда, но я уверен, что у меня дома, в Кастельнодари, ни мать, ни сестра…»
Мой сосед по койке, бретонский фермер, задумчиво произнес: «Если жена встретит меня, когда я вернусь, в таком виде, я ей такого пинка закачу в одно место!..» Этот анекдот я использовал в фильме «Великая иллюзия»[9].
Отец превосходно помнил квартиру времен своего детства, площадью с «носовой платок». Он убегал на улицу. «Там я был как дома. Автомобилей на парижских улицах не было, можно было слоняться сколько угодно».
Рождение младшего брата Эдмона и связанные с этим стирки и посещения соседок еще более сократили место, отведенное братьям и сестрам. По счастью, старшего брата Анри взял к себе в ученики ювелир, друг моего деда. Юноша оказался способным и, через несколько недель, стал зарабатывать достаточно, чтобы снять себе комнату. Мой отец унаследовал его кровать в комнатке, которую он делил с младшим братом Виктором. До этого Ренуару приходилось довольствоваться портняжным станком. В то время портные работали, усевшись по-восточному на деревянный верстак на ножках, высотой в сорок сантиметров. Ренуар на всю жизнь запомнил фигуру своего отца, сидящего со скрещенными ногами среди лежащих вокруг кусков материи, образцов, ножниц, мотков ниток, с подушечкой из красного бархата для иголок и булавок, привязанной черными тесемками к рукаву. Дед вставал с места, только для приема клиентов, пищи и других житейских надобностей. Однако его поза Будды казалась детям столь естественной, что, когда он садился с семьей за стол, они едва ли не удивлялись тому, что он наравне со всеми ходит на ногах. После работы Леонар Ренуар тщательно, прибирал верстак. Мой отец приносил тюфяк и одеяла, хранившиеся днем на шкафу, и стелил себе постель. Тюфяк был жиденький, и доски верстака давали себя чувствовать. Это его мало беспокоило. Перины почитались уделом великих мира сего. Больше неприятностей доставляли булавки, рассыпанные на полу и коловшие ноги, когда он, поднимаясь по утрам, забывал обуться. Дед Леонар был человеком степенным и молчаливым, считавшим единственно важным делом в жизни дать детям воспитание и образование, достойные предания о происхождении семьи. Он трудился целый день, но так как это был человек скромный, а платили мало, работа не принесла ему богатства. Если детские воспоминания, моего отца его не обманывают, она давала ему счастье.
Когда в крохотной столовой расставляли обеденный стол, концами он почти упирался в стены. За ужином, когда собиралась вся семья, уже нельзя было двинуться. Бабка Маргерит Мерле сидела на стуле возле двери в кухню. Мой отец ненавидел эту кухню с окном во двор, особенно в сезон зеленого горошка. Весной зеленщики заваливали рынок горошком и продавали его почти даром. Два старших брата работали учениками, Лиза ходила в школу, лущить горошек приходилось Ренуару. Семьдесят лет спустя его пальцы еще помнили докуку этой массы стручков, которые надо было открывать.
Позднее, когда дела пошли лучше, дед нанял лавку на улице Библиотеки, в нескольких шагах от дома, и бабка смогла завладеть гостиной.
Прежде чем продолжать рассказ далее о некоем парижском гамене по имени Ренуар, я хотел бы дать вам представление о том Ренуаре, каким он был в конце своей жизни.
В моем цветнике в Калифорнии, против кухонной двери, растет померанец. Я смотрю на него и вдыхаю аромат цветов. Вид померанца в цвету неизбежно напоминает мне Кань. Мысль о нем тотчас воскрешает образ отца. Там он провел последние годы своей жизни, там и умер. В его доме в Колеттах[10] сохранился неизменный запах померанцев, и старые маслины стоят на прежнем месте. Особенно напоминает о нем трава. Это довольно скудная, но высокая и частая трава, она почти весь год сероватая, за исключением середины зимы; травы всевозможных видов растут вперемежку с чудесными дикими цветами, о которых можно только мечтать. Трава эта сухая и обильная, серая и яркая одновременно, как многое на юге Франции. Ее аромат не поражает обоняние, как в ландах, в окрестностях Экс-ан-Прованса. Он более тонок, но незабываем. Если бы меня привезли в Колетты с завязанными глазами, я прежде всего бы узнал именно аромат.
Тень маслин часто сиреневого цвета. Она всегда подвижна, ярка, наполнена весельем и жизнью. Если забыться, может показаться, будто Ренуар еще там, под деревьями, и что вы вдруг увидите его, напевающим про себя и подмигивающим этюду. Он словно составляет часть пейзажа. Не нужно большого воображения, чтобы представить себе его полотняную белую шляпу, торчащую на самой маковке. На худом лице выражение дружелюбной усмешки. Худоба его парализованного тела не производила на нас, живших вместе с ним, особого впечатления — будь то Габриэль, или я сам, или мои братья. Вплоть до последних недель, накануне его смерти, мы ее не замечали, привыкли к ней, как и он сам. Теперь, по истечении некоторого времени, я его вижу еще лучше. Напрашиваются непроизвольные сравнения. В Алжире европейцы называли старых арабов «стволами смоковниц». Во Франции псевдокрестьянские писатели охотно прибегают к сравнению сухого и скрюченного деревенского жителя с виноградной лозой. Эти образы основаны на чисто физических аналогиях. Что касается Ренуара, можно было бы обогатить образ, указав на великолепные и обильные плоды смоковницы и виноградной лозы, растущих на каменистой почве.
Мой отец был немного похож на старого араба, но гораздо больше на французского крестьянина, только кожа его сохранила юношескую белизну, так как он всегда прятал свои полотна от падающих на них отсветов солнца и работал в тени.
Посторонних людей, которые впервые видели отца, поражали в первую очередь его глаза и руки. Глаза у него были светло-каштанового цвета, с желтоватым оттенком. Он обладал острым зрением. Нередко он указывал нам на хищную птицу, парившую над долиной речки Кань, или на божью коровку, ползущую по стебельку в густой траве. Нам, с нашими двадцатилетними глазами, приходилось искать, напрягаться, спрашивать. Он же сразу видел все, что его интересовало, будь то далеко или близко. Это, пожалуй, все, что можно сказать о физических свойствах его глаз. Что касается их выражения, представьте себе смесь иронии и нежности, шутливости и неги. Они словно всегда смеялись, подмечали прежде всего забавную сторону. Однако смех этот был нежным и доброжелательным. Возможно, он служил маской. Дело в том, что Ренуар был исключительно стыдлив; он терпеть не мог проявлять волновавшие его чувства, когда он смотрел на цветы, на женщин, на облака в небе, — смотрел же он так, как другие люди трогают или ласкают.
Его руки были страшно обезображены. Ревматизм деформировал суставы настолько, что большой палец был подогнут к ладони, а остальные пальцы к кисти. Непривычным посетителям было трудно отвести глаза от его изуродованных рук. Казалось, им хотелось сказать: «Нет, невозможно! Такими руками нельзя писать картины — тут какая-то тайна». Тайна — это был сам Ренуар. Я не собираюсь ее объяснять, а лишь хочу ее прокомментировать. Можно написать десять, сто книг о Ренуаре и не исчерпать этого вопроса до конца.
Раз я остановился на внешнем облике Ренуара, будет уместным быстро завершить его портрет. До того как его разбил паралич, он был ростом один метр шестьдесят шесть сантиметров. Волосы, некогда светло-русые, а потом белые, довольно обильно росли на затылке. Спереди череп был совершенно голый. Этого, однако, нельзя было видеть, потому что он привык постоянно ходить с покрытой головой, даже в помещении. Горбатый нос придавал его профилю решительность. Кто-нибудь из нас подстригал клинышком его красивую седую бороду.
Ренуар обычно носил пиджак с закрытым воротом и широкие длинные брюки из серого сукна в полоску. Синий в белую горошину галстук бабочкой был аккуратно повязан по воротничку фланелевой рубашки. Мать покупала эти галстуки в английском магазине, так как у французов синий цвет понемногу перешел в аспидный «грустный цвет, который перестали замечать, потому что у людей нет глаз; торговец говорит им: „Это синий“, — и они верят». По вечерам ему накидывали на плечи коротенькую пелерину — без нее он обходился лишь в разгар лета. Он носил просторные высокие фетровые туфли в серую клетку или гладкого коричневого цвета, с металлической пряжкой. На улице он надевал белую полотняную шляпу, а в помещении предпочитал такую же фуражку с опускающимися полями, устаревшего фасона (в начале века модные журналы рекламировали их в качестве новинки под названием «шоферская фуражка»). Он мало походил на человека нашего времени: нам он напоминал монаха эпохи итальянского Возрождения. Раз уж я заговорил о взрослом Ренуаре, мне хочется рассказать об одной черте его характера, прежде чем вернуться к его ранним годам.
Сезанн[11] однажды жаловался моему отцу на дерзость некоего крупного буржуа из Экс-ан-Прованс: тот не только позволил себе украсить гостиную картиной Бенара[12], «этого пошляка», но еще и вздумал петь вечерню, и притом петь фальшиво, стоя рядом с Сезанном. Забавляясь, Ренуар напомнил своему другу, что все христиане братья. «Имеет же ваш брат право любить Бенара, и даже фальшивить, подпевая на вечерне. Разве вы не встретитесь с ним на небе?» «Нет, — возразил Сезанн, и полусерьезно добавил: — они и на небе прекрасно знают, что я Сезанн!» Он не считал себя выше этого буржуа, но отличным от него, «как отличается заяц от кролика!..» «Что я такое!.. — уже сокрушенно присовокупил Сезанн. — Я даже не знаю, как справиться с передачей объемов…». Это сочетание огромного самомнения с не менее огромным смирением у Сезанна вполне объяснимо. И дожив до шестидесяти лет, он никогда не знал крупного коммерческого успеха. Его ни разу не приняли в Салон «мсье Бугро»[13]. Ренуару, как его ни критиковали, нередко оскорбляли и поносили, все же удалось в конце жизни добиться признания. Торговцы ссорились из-за его картин, все крупные музеи мира распахнули перед ним двери, молодые люди из разных стран, разных рас совершали паломничество в Кань в надежде хоть несколько секунд пробыть у мэтра. Он принимал эту дань, нисколько не зазнаваясь, и даже изгонял из своего словаря слово «артист». Ренуар считал себя рабочим-живописцем. Но для удобства аргументации я буду пользоваться этим ненавистным ему словом. Пусть отец простит меня, но оно настолько вошло во всеобщий обиход, что мне трудно без него обойтись, да и ему самому пришлось наконец подчиниться. Позднее мы увидим, что он не доверял воображению, видя в нем некий род самолюбия. «Нужно быть чертовски высокого мнения о себе, чтобы считать, что то, что порождает разум, лучше того, что мы видим вокруг себя. С воображением далеко не уйдешь, между тем мир так обширен. Можно шагать целую жизнь и не увидеть его конца».
Признаюсь, что рассказы Ренуара и образы, которые они вызывали во мне, странным образом переплетаются с нашим общим увлечением романами Александра Дюма. Едва я научился читать, он стал мне их подсовывать. Один друг указал ему, что это чтение не для детей, поскольку эти романы начинены любовными приключениями, изменами, похищениями и т. д. Однако Ренуар считал эти отступления от морали лишь доказательством замечательного здоровья Дюма-отца. «Ничто здоровое не может вызвать болезнь». Как бы ни было, я не мог слушать его рассказы о Лувре без того, чтобы тут же не населить его д’Артаньяном и мушкетерами и особенно нашими любимцами — персонажами «Графини Монсоро» и «Сорока пяти». Оставалось сделать шаг, чтобы вообразить, будто дом Ренуаров был построен для одного из гасконских дворян королевской охраны. Шико и Бюсси д’Амбуаз несомненно ступали по черным и белым плитам вестибюля. На кухне, где Ренуар чистил горошек, лакеи некогда точили шпаги, которыми их господа собирались пронзить герцога Гиза. К окну, у которого сидела королева Амелия, подходил худой и тонкий, накрашенный, как девушка, Генрих III. В правой руке он небрежно держал свое бильбоке. Шут Шико позади него играл с собачкой. Во дворе выстроились, салютуя шпагой, сорок пять всадников и горло их сжимало волнение. Это бледное трагическое привидение, знаменовавшее конец династии, было все же королем, королем их земли! Дегенерат в окне обладал таинственным величием. Гасконцы приветствовали его с энтузиазмом: «Да здравствует король!» — и эхо разносило их крики по сводчатым залам и длинным коридорам, где через двести лет телохранители швейцарцы отдали жизнь за другого короля. Пока они падали под выстрелами марсельцев, Людовик XVI бежал через сады Тюильри, унося с собой остатки веры в королей, на которой зиждилась старая Европа. К ногам короля упал с дерева желтый лист. Он остановился, чтобы его подобрать, и вместе с ним остановились королева, дети, вся свита… Может быть, моему отцу приходилось играть в шары под тем самым деревом… Ренуар рос в окружении, насыщенном историей и преданиями. Однако мои дед и бабка прочно стояли ногами на земле.
Первая заповедь в семье Ренуаров заключалась в том, чтобы не беспокоить отца. Детская возня его раздражала. Минутная рассеянность могла повести к неудачному движению ножниц и испортить кусок дорогого алансонского сукна. Можно вообразить, какая последовала бы драма! Кроме того, приходили заказчики. Когда приходишь к своему портному, хочется найти у него покойную и пристойную обстановку. В те времена шитье новой одежды было большим событием. Мужской костюм стоил около ста франков. Если вспомнить, что рабочий получал тогда приблизительно двадцать франков в месяц, можно оценить значительность такого расхода.
Привычка священнодействовать с метром и мелом в руке привилась моему деду настолько, что он и в частной жизни не мог отрешиться от некоторой торжественности манер. Будучи подмастерьем, он объездил всю Францию. В эпоху Реставрации этот обычай, сохранившийся дольше у плотников, столяров, бочаров и других деревообделочников, был распространен среди всех ремесленников. Будущий мастер отправлялся пешком, одетый в костюм своей профессии; в узелке, перекинутом через плечо, он нес немного белья. Первым делом по выходе из Парижа он срезал себе ореховую палку — она придавала бравый вид и ею хорошо было отбивать ритм. Остановившись передохнуть у колодца, путник доставал нож и вырезал на палке символические фигурки. Вечером, на месте ночевки, предпочтительнее в городах, подмастерье отыскивал «мать» — так называли жену коллеги по профессии, удалившегося на покой с небольшими сбережениями и пользовавшегося уважением своих товарищей. Старый мастер доставал работу ученику, а «мать» предоставляла за скромное вознаграждение стол и дом, окружая постояльца материнской заботой.
До самого конца XIX века Франция была страной крайних противоположностей. Железные дороги не успели произвести тех изменений, которые ныне успешно завершают автобусы, радио, кино и телевидение. Нравы, образ мыслей, говор, а иногда и язык менялись от деревни к деревне. Деду было что рассказать о своих странствиях.
Вечером после обеда соседи сходились в мастерской портного, возвращенной к своим первоначальным функциям гостиной. Помногу пили кофе. Один из самых прилежных посетителей был во времена террора старшим помощником знаменитого палача Сансона[14]. Когда отец впервые о нем рассказал, мне было нелегко поверить. Это казалось таким невероятным! Однако, подсчитав, убеждаешься, что это было вполне возможно, если допустить, что помощнику палача в 1845 было восемьдесят два года. Ренуар говорил, что некоторые профессии сохраняют жизнь. Встреча отца с этим очевидцем другой эпохи дает возможность поразмышлять. Она наводит на мысль о неумолимой поступи времени. Гость Ренуаров знал дореволюционную Францию, иначе говоря, он принадлежал к эпохе париков и коротких штанов. Дворяне, которым он отрубал голову, носили на боку шпагу. Он жил во времена абсолютной монархии, арестов по приказу короля и прекрасных дам с прической «a la фрегат». Возможно, что ему приходилось встречать на улице Вольтера или Франклина, слышать игру Моцарта на клавесине и присутствовать на представлении пьес господина Бомарше. Он, несомненно, сам танцевал гавот, менуэт и ригодон. Он видел, как упала в опилки голова Людовика XVI, а за ней и голова его супруги, чей волнующий портрет Давид сделал[15] за несколько минут до казни.
В период этих бесед с отцом я хлопотал о переводе в авиацию. После ранения я уже не мог вернуться в кавалерию, служить в пехоте или артиллерии и мне грозил перевод в нестроевую часть на должность писаря. Отец не одобрял мысль об авиации. Не следует насиловать судьбу, гласила его теория: «Будь „поплавком“, — говорил он, — надо вести себя в жизни, как поплавок, подхваченный течением ручья». Однако возвратимся к прошлому.
[9] «Великая иллюзия» — известный фильм Жана Ренуара 1937 г. с участием Жана Габена, Эрика фон Шрогейма и Пьера Френе.
[10] Колетты — местечко в окрестностях Кань, где находился дом Ренуара.
[11] Сезанн Поль (1839–1906) — выдающийся французский художник, представитель постимпрессионизма.
[12] Бенар (1849–1934) — представитель салонно-академического французского искусства.
[13] Бугро Адольф-Вильям (1825–1905) — французский художник салонно-академического направления. Сезанн говорит об официальном Салоне как о «Салоне Бугро».
[14] Сансон Анри — член потомственной семьи французских палачей, история которой восходит к XVII в.
[15] …чей волнующий портрет Давид сделал… — Имеется в виду рисунок, созданный художником в 1794 г. и хранящийся сейчас в Лувре.