Да и сбившиеся в одну жадную кучу-малу оголтелые охотники проглотить разом и, не прожевывая, переварить все, что на зуб попадется, далеко не сразу признали его своим по крови: он раздражал их своей несколько сухой сдержанностью и не шибающим в нос образом жизни и поведения, некоторой чопорностью, которую он про себя почитал непременным признаком истинного джентльменства. Впрочем, он и сам не слишком старался на них походить и, даже захоти он этого, не смог бы: колледж и Гарвард пустили в нем слишком глубокие корни, и он невольно предпочитал быть похожим на своих заокеанских учителей. Он и не думал скрывать этого своего отличия от «красных пиджаков» и помимо даже воли не шел на амикошонское с ними сближение. На всяческих неизбежных в этом тесном мирке деловых тусовках, заканчивающихся обыкновенно шумной, с объятиями, поцелуями в уста и выяснением старых отношений чисто русской пьянкой, мало пил, никогда не пьянел, подобно им, напоказ — одним словом, держался белой вороной. Особенно же шокировало его нынешних коллег и партнеров то, что он наотрез отказался еженедельно ходить в их компании, как то было от века освящено давним, времен еще замоскворецких Тит Титычей, обыкновением, париться до одури в Сандуновские бани, где их ждал в любое время дня и ночи роскошный, с мраморным бассейном, абонированный загодя номер. Уж этой-то традицией, на их взгляд, никто, если в нем есть хоть капля истинно русской крови, не смел пренебрегать!
Но в остальном, в чисто деловых отношениях и связях, Иннокентий Павлович держался подчеркнуто на равных, был приветлив, обязателен, пунктуален, отменно вежлив и дружествен, что, как ни странно, лишь подпитывало неприязнь к нему коллег и партнеров.
Его невзлюбили, считали выскочкой и гордецом, и лишь «Русское наследие», на крепком, незыблемом фундаменте возведенное еще Грачевским-старшим, одним из пионеров ранней капитализации и потому ставшим личностью почти легендарной, вызывало у них очень смахивающее на зависть уважение. Однако завистники, глядя на предмет своей зависти снизу вверх, как это обычно и бывает, негласно признавали за Иннокентием Павловичем некоторое право на верховенство. Хотя при этом за глаза называли его не иначе, как «марьинорощинским янки».
Он, может быть, и понимал, что для пользы дела надо бы сократить эту дистанцию между собой и ими, стать хотя бы внешне вровень, одним из них, да что-то мешало ему, вызывало в нем отчуждение, почти брезгливость. Ему претило, например, что даже ранним утром, сходясь на какие-нибудь общие совещания, они не стеснялись, что от них уже пахнет дорогим коньяком, а из подмышек — перебивавшим запах коньяка потом, как и у их жен или случайных спутниц сквозь нежный аромат дорогих духов и дезодорантов, сквозь слишком обильно наложенный макияж он невольно угадывал застоявшиеся запахи их прежней жизни — а они отдавали чаще всего смятыми простынями случайных гостиничных ночей.
Впрочем, деловой, предпринимательский, финансовый этот мир менялся прямо на глазах, на верхних его этажах — где, согласно негласной табели о рангах, и находился банк Иннокентия Павловича и соответственно он сам, — путем ли естественного, искусственного ли отбора все чаще стали появляться, и на первых ролях, люди с университетским образованием, солидно держащиеся, сменившие недавние красные пиджаки на кашемировые, безупречно на них сидящие «тройки» от Ива Сен-Лорана, один так даже, если верить ему, чуть ли не член-корреспондент Академии наук по отделению математики.
С ними отношения Иннокентия Павловича складывались куда проще и приятнее, хотя, он это хорошо понимал, от любого из них можно было ждать в случае чего нежданной подножки и уж никогда — бескорыстной поддержки или помощи.
Жизнь шла своим чередом, «Русское наследие» ни разу пока не оступалось, Иннокентий Павлович унаследовал от отца верных, испытанных помощников и единомышленников, того же, к примеру, опытнейшего, всего на своем веку навидавшегося Левона Абгаровича, и верил, что они его не продадут за понюшку табака. Банк расширял свою деятельность, и казалось, что так, без сучка и задоринки, будет всегда.
Но все это — графский особняк, россказни о якобы случившемся спьяну с охранниками нелепом казусе, свое собственное еще более нелепое решение самому ночью прийти туда, действительный статский советник в «дезабилье», как он сам выразился, насмешки Кати, когда он ей все расскажет, — мигом улетучилось из головы, когда он, едучи тем ранним августовским часом в банк, развернул купленную шофером утреннюю газету, и первый же заголовок, вычитанный в ней, грянул громом с ясного неба: дефолт, аршинными кричащими буквами во всю первую страницу. Это слово он даже в американском своем университете прежде не слыхивал, то есть слышать-то слышал, но в сугубо академическом, теоретическом смысле, потому что никому из разумных людей и в дурном сне не могло привидеться, что эта финансовая, подобная все рушащему на своем пути цунами катастрофа, катаклизм этот мог в одночасье поразить, повергнуть ниц целую страну, да еще такую огромную, вчера еще могущественнейшую, как Россия!..
До хмельного ли тут бреда с привидениями, до забытой ли Богом развалюхи-усадьбы было сейчас Иннокентию Павловичу! — все это, как ветром, мигом выдуло вон из головы!
Сворачивая с бульвара к банку, он увидел на тротуаре перед его подъездом плотную, словно свалявшуюся в многоголовый колтун толпу возбужденных до оголтелости людей, кричащих что-то неразборчивое на расстоянии, но явно в унисон, в один в сотню глоток голос. «Вкладчики, клиенты, держатели акций…» — разом догадался он и почему-то шепотом велел шоферу проехать чуть подальше, за угол, и там притормозить. Выйдя из машины, он осторожно выглянул из-за угла и теперь уж внятно различил, чего требовала возмущенная толпа: «Ди-рек-то-ра! Пра-ви-тель-ство! Пре-зи-ден-та!..» — и Иннокентий Павлович понял, что под «президентом» они имеют в виду не одного его, а замахнулись куда выше. «Значит, плохи дела, — подумал он почему-то с облегчением, — совсем плохи…» — и пошел как можно более независимой, как бы не имея к происходящему ни малейшего отношения, походкой не к подъезду, а к воротам банка за углом. Знающие его в лицо вооруженные охранники отворили массивные железные ворота, пропустили внутрь и снова заперли их на все засовы.
На первом этаже банка было пусто, будто все — операторы, кассиры, бухгалтеры, секретарши, курьеры, уборщицы — повымерли или сбежали кто куда, как крысы с тонущего корабля, даже в операционном зале, никем, вопреки всем правилам внутренней службы, не охраняемом, царила мертвая тишина. Миновав его, Иннокентий Павлович поднялся винтовой лестницей на второй этаж, где находились его и его заместителей кабинеты, а также зал заседаний совета директоров, в котором и решались все наиважнейшие дела, подписывались контракты и закладные, векселя и страховки инвестиций и куда ни одному из рядовых работников банка не было входа без вызова начальства.
Но сейчас зал был забит до отказа — не отсутствовал ни один из служащих, вплоть до последней секретарши и оператора, и Иннокентию Павловичу показалось, будто зал съежился, стал не таким просторным, как обычно. Сидели на стульях вокруг длинного стола заседаний, покрытого зеленым бильярдным сукном, за круглым столиком на отшибе, где обычно велись переговоры с наиболее важными клиентами за рюмкой коньяка и непременной чашкой кофе, на подоконниках. В кресле самого Иннокентия Павловича позади огромного письменного стола, уставленного телефонами разного цвета, аккуратными стопками папок со свежими, еще им не просмотренными материалами и сводками, сидел Левон Абгарович, как бы тем свидетельствуя, что начальство, что бы там ни случилось, — на капитанском мостике. Как только Иннокентий Павлович вошел в дверь, Левон Абгарович поспешно встал, уступая ему место у руля, кто-то тут же услужливо подставил ему свободный стул.
Левон Абгарович, с обреченным видом пробормотав свое неизбежное, как нервный тик: «Анекдот!..» — молча пересел на него, молча опустился в свое кресло и Иннокентий Павлович, и все это в такой безмолвной тишине, что казалось: муха пролети — и ее жужжание взорвало бы эту кладбищенскую немоту, как преодолевающий воздушный порог прямо над их головами сверхзвуковой самолет.
Иннокентий Павлович долго молчал, и единственное, что его сейчас беспокоило больше всего, это чтобы не подвел, не дрогнул голос, не выдал его собственную растерянность и тревогу. Пауза эта длилась, казалось, целую вечность, но он все же взял себя в руки и спросил, не обращаясь ни к кому, в пространство, голосом ровным, даже как бы равнодушным:
— Ну?.. — и в ответ получил еще одну, казалось, бесконечную паузу. Все молчали, не сводя с него растерянных глаз, полных тревоги и ожидания, что уж он-то что-то придумает, что-то предпримет, защитит от надвигающихся бед их всех, а заодно и самого себя. Лишь один Левон Абгарович кивнул в сторону окон, глядящих на улицу. И только тут, словно разом вернулся к ним слух, они все одновременным движением повернули лица в ту сторону и услышали сквозь двойные толстые стекла шум и крики толпы на улице, дружно и яростно скандирующей все то же: «Ди-рек-то-ра! Пра-ви-тель-ство! Пре-зи-ден-та!..» — что могло означать лишь одно: «Деньги! Верните нам наши деньги!» — и казалось, что с каждым мгновением голоса их становятся все громче и яростнее и что, если не ответить им, не покориться этой их ярости, они разнесут в щепы двери банка, перевернут все вверх дном.
Иннокентию Павловичу вдруг пришло на ум, что эта толпа, набежавшая в такую рань, наверняка состоит главным образом, а то и целиком из мелких вкладчиков. Их-то следовало опасаться куда меньше, чем крупных, чьи семизначные вложения — наличными, облигациями или векселями — и на самом деле не выплатить не то что разом, но и в обозримом будущем. Да и не придут они митинговать и орать во всю глотку на улице, а бесстрастно и сдержанно позвонят ему, председателю совета директоров, и вежливо назначат встречу. Вот им-то — если, конечно, слухи о дефолте не очередная газетная утка, состряпанная кем-то из банкиров же, кто покруче, похитрее и, главное, ближе стоит к правительственным кругам, Иннокентий Павлович не исключал и такого оборота событий, — им-то вовсе и не надо взламывать двери банка и врываться внутрь, они и так, не снимая белых перчаток, разнесут его в щепы, одно ностальгическое воспоминание о «Русском наследии» останется…
— Кто они? — решил он проверить пришедшее ему внезапно в голову решение на Левоне Абгаровиче. Тот понял его с полуслова:
— Мелкота… если на сегодня только наличности хватит, не обанкротимся.
— Вот что, — решился Иннокентий Павлович, хотя понимал, что хватается за хрупкую соломинку, — все по местам. Открыть операции, никому не отказывать. Каждому — максимум вежливости и предупредительности. А после обеденного перерыва, надеюсь, к этому времени толпа схлынет, а не схлынет, так со звонком о конце рабочего дня — все по домам, охрану усилить, пригласить из частного сыска, из милиции, и с завтрашнего дня на работу не являться без особого распоряжения. Понятно?! Все свободны, — и взялся за папки со свежими сводками и расчетами, словно ничего из ряда вон и не случилось. — Левон Абгарович, проследи.
Выходя за дверь, Левон Абгарович оглянулся на Иннокентия Павловича c одобрением, а не то и с восхищением: молодой, да из ранних, вот ведь с ходу, не задумываясь, принял единственно правильное, хоть и рискованное решение в более чем критический момент, мало кто даже из матерых волков решился бы. И выразил свое восхищение, естественно, по-своему: «Анекдот!..»
Иннокентий Павлович, велев секетарше на все телефонные звонки, кто бы ни добивался его, отвечать, что ни шефа, ни Левона Абгаровича нет, неизвестно, куда ушли и когда появятся, просидел, запершись наглухо в своем кабинете, до самого вечера, когда банк закрыли и все сотрудники разошлись по домам через черный ход. По мобильному своему телефону, чей номер знали только он, жена и незаменимый Левон Абгарович, который должен был быть всегда под рукой, он позвонил в некоторые банки, с директорами которых поддерживал тесные деловые, а с некоторыми и приятельские отношения, но и они, подобно ему самому, ушли под воду, все автоответчики отвечали одно: «нет и неизвестно» и поспешно отключались. По телевизору, который Иннокентий Павлович не выключал весь день, кроме невразумительно-ошеломительной новости о дефолте не сообщали никаких подробностей; комментарии и закулисные детали можно было ожидать только к вечеру, когда политики, аналитики и журналисты придут в себя и переварят эту нежданную ситуацию, если им, конечно, позволят это сделать.
В кабинет было разрешено входить одному Левону Абгаровичу, он садился на стул напротив Иннокентия Павловича, так они, не признося ни слова, подолгу сидели друг против друга, да им и нечего было пока друг другу сообщить и не на чем строить догадки и прогнозы даже на завтрашний день. Левон Абгарович время от времени делал попытку что-то сказать, о чем-то предуведомить босса или дать совет, но всякий раз ничего, кроме своего обычного «Анекдот!..» — сказать не решался, видя, что тот все еще никак не придет в себя. Потом, словно ужаленный осой, вскакивал с места и опрометью бежал вон из кабинета, чтобы узнать, что делается в операционном зале. Там было тихо, ни одной лишней души, поскольку посетителей пускали внутрь строго по одному.
Не в силах совладать с волнением и ожиданием еще более крутого поворота событий Иннокентий Павлович подходил к окну и чуть приоткрывал штору: народу на улице нисколько не поубавилось, разве что после того, как Левон Абгарович объявил по мегафону, что банк будет производить операции как обычно и желающие получить свои вложения наличными будут удовлетворены, скандирование «Президента! Правительство! Директора!» прекратилось, хотя лица людей на тротуаре были по-прежнему возбуждены и преисполнены страха и ярости. Толпа несколько рассеялась только к закрытию банка, но тут же объявились охотники дежурить, не сходя с места, всю ночь, до самого утра, и организовали запись в очередь на завтра, чтобы не было вновь давки и беспорядка.
И Иннокентий Павлович не то с удивлением, не то с обидой подумал, как доверчив русский человек — стоит услышать ему даже от самого мелкотравчатого начальства что-либо ободряющее и вселяющее какую-никакую надежду, как он и успокаивается…
В семь двери «Русского наследия» закрыли, толпа стала понемногу расходиться, и только когда из банка ушли изнемогшие, с осунувшимися от тревог и страхов этого дня лицами все до единого сотрудники, Левон Абгарович и Иннокентий Павлович последовали, черным же ходом, за ними. Шоферу Степе было велено подать машину не к подъезду, как обычно, а опять же за угол, но Иннокентий Павлович неожиданно для себя отказался от его услуг:
— Ты поезжай, я пройдусь немного пешком, давно не гулял по Москве, а там такси поймаю… — И Левону Абгаровичу, который собрался было сопровождать его, тоже отказал: — Я хочу один, Абгарыч, утром созвонимся по мобильнику…
И первая же мысль, которая пришла ему в голову, когда он оказался один, поразила его своей печалью: а ведь теперь уже не до реконструкции графской усадьбы, ни сейчас, ни, видимо, в обозримом будущем… И не быть у «Русского наследия» новоселью…
Он усмехнулся про себя, вдруг вспомнив, что художник, который разрисовывал полотнище, скрывающее убогость останков старого дома, с превеликим удивлением сообщил ему, что ни в одном историческом сочинении о Москве, ни в одном краеведческом справочнике он, сколько ни искал и ни рылся, так и не нашел ни одного упоминания о графе Сокольском, более того, о самом старинном его роде!..
Словно бы для того, чтобы убедиться, что усадьба эта не мираж, не какая-нибудь фата-моргана, Иннокентий Павлович свернул было с бульвара на Покровку, где, на диво всем проезжим и прохожим, величаво и тяжело колыхалось на ветру намалеванное на грубом холсте «Русское наследие», каким оно виделось ему в мечтаниях и каким, судя по всему, никогда ему уже не стать.
Иннокентию Павловичу непрошенной пришла на ум совершенно уж безумная мысль, навеянная отчаянием и страхом перед сгущающимся подобно черной, предвещающей грозовой смерч туче неопределенным будущим, чреватым светопреставлением: если уж дело дойдет до полного банкротства и ему придется скрываться от разъяренных кредиторов, то лучшего прибежища и укрытия, чем эта развалюха, ему не найти…