В то самое время, когда в пьесах Островского продолжают бесчинствовать монстры «темного царства», когда его купцы «из образованных» смотрят на женщин как на товар, а искусство воспринимают как простую забаву, в старинном купеческом роду Алексеевых детей уже не отправляют мальчиками в контору на выучку к вороватым приказчикам. Их воспитывают, как прежде дворяне воспитывали своих «недорослей». Кормилицы, няньки, приходящие учителя, живущие в доме гувернеры. Занятия языками, музыкой, танцами. Спорт. Домашний театр (даже на даче, где жили летом, специально выстроили театральное здание).
Алексеевы — не исключение. Нечто подобное происходит, как свидетельствует мемуарная литература, и в других купеческих семьях. Таков парадокс (один из многих) российской истории: новое буржуазное сословие, через голову поколения разночинцев, перенимает не только бытовой обиход, но и педагогическую практику вроде бы уже безнадежно утратившего свои социальные и культурные позиции дворянства. Причем перенимает не внешне, не поверхностно, не ради социальной мимикрии, в результате которой появляются самоуверенные, пошлые нувориши. Цель лежит на пересечении экономики, политики, нравственности. Она благородна, нова, удивительна, но и практична.
Прогрессивное общество захлебывалось от ненависти к «чумазым» в то самое время, когда в их среде предпринимались энергичные попытки смыть неизбежно налипшую грязь. Ведь российская «птица-тройка» слишком стремительно рванула к новым рубежам по старым, разбитым нашим дорогам. «Темное царство» светлело изнутри, очищалось собственными усилиями. Голоса Замоскворечья или Рогожской заставы звучали все увереннее и слышнее. Становилось очевидным, что «чумазые» собираются стать главной движущей силой России не только в области экономики, но и в ее культуре и нравственности. Они надеялись, по сути дела по вполне современным методикам, использовать эффект исторического отставания страны, чтобы преодолеть ее экономическую и культурную отсталость. И найти способ более справедливого, гуманного, а потому и более рационального распределения национального богатства, чем тот, который сложился в Европе, значительно раньше вступившей на путь капиталистического развития. Так и сегодня у прежде слаборазвитых технически стран появился (и успешно используется) шанс обогнать страны развитые, вскочив на плечи технического прогресса. В России, не в наивно-высокомерных теориях славянофилов, пророчивших стране «особый путь» и «особую миссию», а в реальной практике в те годы и впрямь стала возникать необычная, в самом деле особая модель, где экономика напрямую соприкасалась с социальной нравственностью.
Как уже говорилось, именно принадлежность к купеческому сословию, к которому с предубеждением относились многие интеллигенты, позволила Станиславскому стать реформатором русского театра. И дело не только в том, что он очень рано стал ездить в Европу и наблюдать за происходившими там культурными переменами. Ведь туда десятилетиями ежегодно отправлялись потоки россиян, проводивших там, в зависимости от финансовых возможностей, не современные две-три недели очередного отпуска, а целые месяцы. Многие уезжали на всю зиму, подальше от наших морозов. Другие ехали летом на морские курорты. Больные туберкулезом месяцами жили в альпийских санаториях, ожидая спасения от тамошних знаменитых врачей. Станиславскому тоже придется надолго отправлять к ним своего сына Игоря, больного наследственной в роду Алексеевых чахоткой. Кто-то ехал на воды, а кто-то в европейские «Рулетенбурги», где просаживал все годовые доходы, полученные с имения или от торговли. Наши писатели, музыканты, художники тоже постоянно наведывались в Европу. Они отдыхали там от России с ее бытовым отставанием от Запада, а заодно избавлялись от домашних забот, погружаясь в размеренную жизнь пансионатов и отелей.
Но одна из особых черт русского путешественника — его отстраненность от реальной жизни тех мест, которые он посещал. Это не путешествие молодого англичанина, которому предстояло отправиться на континент после достижения совершеннолетия. Он ехал ради познания мира, людей, обычаев, жизни, отличающейся от той, к которой он привык дома. Уезжал в одиночестве, сопровождаемый в лучшем случае верным слугой. «Англичанин путешествует не для того, чтобы видеть англичан», — заметит Лоренс Стерн в своем «Сентиментальном путешествии». На этой способности (и потребности тоже) вписаться в чужую среду, подчинить ее себе, а чему-то в ней подчиниться, во многом основаны успехи Британской империи.
Не то, совсем не то — путешествующие россияне. Уехав из России, они брали ее с собой, подобно дорожному костюму или любимой болонке. Многие и уезжали-то, чтобы издали лучше ее разглядеть, прочувствовать. Они трудно входили в чужую национальную среду, часто относились к местным нравам с презрительным и одновременно завистливым неуважением. Сами европейские бытовые удобства, к которым они в глубине души стремились, вслух почитали мещанством. Если англичанина, уехавшего на континент, не радовала встреча с англичанами, то русских каким-то непонятным магнитом тянуло друг к другу. Они любили селиться в одних и тех же местах, образуя временные колонии. И существовали там не как отдельные независимые персоны, а как некое подобие общества — с иерархией, интригами, сплетнями, наблюдением друг за другом. Они смотрели на нравы страны, в которой оказались, сквозь собственные привычки, которые упрямо старались сохранить на чужбине. В большинстве своем они не испытывали серьезного интереса к жизни этих, так мало похожих на Россию, стран. Не понимали, да и не старались понять ее. Это был другой, «немецкий», мир, мало соотносимый с миром исконно российским.
И вот наступил исторический момент — в Европу поехали совсем иные русские путешественники. Эти были купцы и промышленники, передовые гонцы зарождающегося капитализма. Как ни странно, но именно эти путешественники, решительно переменившие характер контактов с Европой, оказались наиболее высмеянными и униженными отечественными писателями, а тем более — журнальными обозревателями. Сколько выплеснулось на печатные страницы анекдотов о купеческих кутежах, о битье зеркал в ресторанах, о том, как подгулявшая компания развлекалась мазаньем официантов горчицей, о невообразимых тратах, вызывавших оторопь у бережливых, умеренных европейцев. Конечно, все это было в действительности. Европа для разбогатевших, но необразованных купцов стала местом, где можно было расслабиться, забыть о строгих домашних правилах поведения, еще сохранявших печать «Домостроя». Поражали не только бытовая дремучесть, но и полное неуважение этих «путешественников» к местному образу жизни. За этим неуважением пряталось подсознательное угадывание собственной отсталости, обидной, а потому возбуждающей желание показать им «кузькину мать». Как заметил Достоевский, «человек широк». А наш — часто вообще не знает границ.
Живописный позор этой русской гульбы отвлек внимание от внешне тихих, но совсем иных наших странников. От стремления российской буржуазии выйти за пределы России, стать полноправными конкурентами на западных рынках. Многие уже понимали, что дальнейшее развитие промышленности, торговли, усиление финансового присутствия в Европе ставят их перед необходимостью преодоления технической и прочей отсталости. Они хотели торговать своей продукцией, но прежде должны были (совсем как сегодня) сделать ее конкурентоспособной. Российская знаменитая сметка подсказывала им, что не стоит изобретать велосипед заново, выгоднее и быстрее перенять лучшие его конструктивные разработки на Западе. И они поехали в Европу уже не за отдыхом или гульбой, а за делом. За коммерческими контактами, за новыми технологиями. А для этого им за границей приходилось выстраивать общение уже не с кругом путешествующих россиян, а с европейскими партнерами, заказчиками, конкурентами. Это были совсем иные контакты, иной взгляд на Европу, иные отношения с ней. И вовсе не из горделивого желания подражать дворянам (хотя и такую мотивацию не стоит совсем уж отбрасывать) учили они своих наследников иностранным языкам и приличным манерам. Исконным чутьем недавних крестьян они угадывали тенденцию, которую теперь называют глобализацией, а тогда, не называя никак, просто чувствовали как реальную необходимость развития и укрепления дела через расширение заграничных контактов. Купеческие дети, подрастая и образовываясь, не только гарантировали будущие возможности семейного дела, но сразу же становились незаменимыми спутниками в поездках отцов. Свои переводчики, сызмальства знающие производственный процесс, к которому их тоже не забывали приучать, они, кроме того, были вполне современно воспитаны и помогали не ударить в грязь лицом родителям, не знавшим европейского этикета.
Станиславский рано начал ездить в Европу по фабричным делам. Алексеевская золотоканительная фабрика была одной из самых современных в России. Здесь использовались новейшие технологии — за их развитием он и должен был во время поездок следить, завязывать нужные контакты, общаться с множеством деловых людей, посещать не рестораны, а фабрики и склады. И потому он совершенно иначе погружался в европейский мир, чем в то же самое время путешествовавшие, вернее отдыхавшие от России, его театральные коллеги. Он не стремился, да и не мог отъединяться от европейской жизни в замкнутой русской общине. Это потом, уже после основания МХТ, перейдя в возраст человеческой зрелости, обзаведясь болезнями, он стал ездить на те же курорты, куда ездили «все». Но в годы молодости он был в Европе подобен английскому путешественнику, не искавшему встреч с соплеменниками, а вникавшему в те области жизни, которые были ему интересны. Интересны как профессионалу, а не из одного похвального, конечно, но необязательного любопытства.
Профессиональных интересов у него было два. Один — золотоканительное дело, в котором он быстро достиг мастерства, не только конторского, но и технического, с умением выполнять тонкие операции с золотой нитью. Эта сторона его жизни до сих пор по-настоящему не заинтересовала биографов. А между тем она явно занимала серьезное место в его дореволюционном прошлом. И тот один фабричный день в неделю, который К. С. неукоснительно соблюдал, был не просто данью семейной необходимости, но его второй настоящей профессией. И, что важно, его управленческой школой, которая много дала Художественному театру, вопреки распространенному мнению, будто весь административный гений там был сосредоточен в одном лишь Немировиче-Данченко. Впрочем, тут тема особая, заслуживающая специальных изысканий.
Вторым профессиональным интересом молодого Алексеева был театр, к которому он опять-таки приобщился в своем купеческом детстве. Абонированная на сезон ложа в Большом театре, куда детей постоянно возили, домашние спектакли, летний театр в Любимовке — все это тоже входило в новейшую педагогическую практику купеческого сословия.
Оказавшись за пределами отечества, повзрослевший, обремененный ответственностью за процветающее семейное дело, он каждый свободный вечер стремился в театр. Отнюдь не ради отдыха от деловых забот. Он искал там новых творческих стимулов, по аналогии с фабричными технологиями — новых, конкурентоспособных художественных идей. Его творческое сознание, подобно сознанию деловому, было запрограммировано на борьбу с отставанием. Это звучит как-то очень уж прямолинейно, но — ничего не поделаешь. Единая установка определяла его «театральное» и «фабричное» поведение в Европе. Высматривая и заказывая техническое оборудование для своих фабрик, он с не меньшим азартом отыскивал и покупал необходимые для спектаклей вещи, предпочитая не бутафорские подделки, а в соответствии с мейнингенским опытом — подлинные предметы. И точно так же, как прогрессивные производственные тенденции, он улавливал новейшие театральные веяния. Их он способен был оценить как человек не только практикующий на любительской сцене, но и начинающий осмысливать свою личную практику по отношению к театральному искусству вообще. Свое знакомство с новейшим европейским театральным искусством он воспринимал не как благородный культурный багаж, а как повод для немедленных творческих действий.
Однако его заграничные театральные впечатления были разного свойства. К оценке увиденного на тамошних сценах он подходил не как восторженный представитель российской театральной провинции, а как будущий ее реформатор, прекрасно понимающий, «что такое хорошо и что такое плохо». Он абсолютно лишен слепого преклонения перед иноземным европейским театром и на все здесь смотрит так же критически, как и на российскую театральную жизнь, на то, что пытается делать сам. Для него будто открыто единое театральное пространство, находящееся на грани кардинальных перемен, оно уже в состоянии движения, но отживающее и только-только возникшее пока еще сосуществуют. Однако тенденция перемен уже обозначилась — их-то он и пытается уловить.
Но вернемся немного назад. Итак, два взгляда на развитие России столкнулись на трагически коротком отрезке истории. В то время как «призрак коммунизма», бродя по Европе, нашел у нас самый надежный приют и армия его фанатичных адептов ринулась возбуждать недовольство «беднейших масс», «чумазый» в лице лучших, проницательных своих представителей упрямо стремился к эволюционному обустройству России. Он пытался успеть как можно больше, выиграть историческое время за счет расширения сфер социальной гармонии в период жесточайшего социального расслоения.
Трудно сказать, насколько этот путь в действительности мог оказаться перспективным. В реальной истории российские гонки выиграл «призрак коммунизма» с его обольщающими посулами близкого лучезарного будущего. Виртуальная идея большевиков оказалась сильнее грандиозных практических дел, реально предпринятых в те же самые годы представителями имущего класса ради экономического и культурного преображения России. Результаты этого поистине титанического труда и сегодня, спустя разрушительное столетие, можно увидеть в любом уголке нашей огромной страны. Нет города, в котором не сохранились бы больницы, театры, школы, храмы, приюты для бездомных, мосты, дороги, возникшие в те годы благодаря инициативе и добровольным пожертвованиям местных купцов и промышленников. Нет города с минимальной фабричной историей, где не доживали бы свой долгий век приземистые заводские корпуса красного кирпича, неуклюже перестроенные, но все еще не утратившие своего былого архитектурного стиля. А в крепких и по тем временам вполне комфортных домах, которые строились при фабриках для рабочих, прожило уже при. советской власти (живут и сейчас) не одно поколение победивших пролетариев.
Мы много знаем о негативных сторонах, связанных с развитием капитализма в России; сегодня знания эти усугубляются новейшим обескураживающим опытом второго, в массе своей социально безнравственного, «первоначального накопления». И слишком мало, случайно, отрывочно — о том, насколько сознательным и повсеместным было тогдашнее стремление российского имущего класса по-своему, без кровавого «топора» обустроить страну. То, что получило название русского меценатства и часто воспринимается сегодня как личный благородный поступок, было согласным и мощным социально-экономическим движением, где экономика, политика, религия, нравственность выступали в непривычном для России (впрочем, не только для нее) единстве. Это важно понять, чтобы избежать поверхностной идеализации. История сурова и в основе своей — прагматична.
В русской словесности есть таинственный роман, плохо вписывающийся в общее русло литературного процесса. Это «Что делать?» Николая Чернышевского. Что в нем, казалось бы, такого таинственного? Ведь эта книга долгое время считалась культовой сначала боровшимися за социальное преобразование общества разночинцами, а потом и победителями-большевиками. Ее проходили в школе, и любой ученик, не задумываясь, мог написать сочинение под названием «Характеристика Рахметова». А между тем в этом самом Рахметове укрылась загадка. Во-первых, фамилия героя отсылает нас к определенно восточному этносу, а его аскетическая жизнь со спаньем на гвоздях похожа скорее на жизнь монаха в буддийском монастыре. Но, главное, основа основ учения Рахметова, знаменитый его «разумный эгоизм» — это ведь переиначенная на европейскую лексику прямая цитата из Будды, как известно, учившего, что «все, что ты делаешь, ты делаешь для себя». Так вот, удивительный феномен российского меценатства объясняется не только личным благородством жертвователей, не только их желанием видеть Россию в числе просвещенных и развитых стран, не только нравственными постулатами христианства, но и ясным пониманием, что только в развитой и обустроенной стране возможно экономическое процветание, что путь экономического преобразования без преобразования социально-культурного — путь тупиковый. А потому необходимо инвестировать средства в культурное и нравственное развитие общества. Похоже, первое поколение наших «чумазых» оказалось поколением провидческим. Они практически первыми разглядели или интуитивно почувствовали тогда еще зашифрованные временем, а сегодня уже явные связи. Пройдут годы, победит революция, и перед большевиками встанет та же проблема. И Ленин не от хорошей жизни выдвинет лозунг: «Учиться, учиться и учиться».
Во имя исторической справедливости и для того, чтобы увидеть, каков был размах так называемого «меценатства», стоит привести здесь отрывок из памятки Ивана Сергеевича Шмелева «Душа Москвы», составленной им в эмиграции и помеченной при публикации 1930 годом. Она заключила в себе не только неизбывную печаль его послереволюционных десятилетий, так нежно и тонко отразившуюся в шедеврах «Лето Господне» и «Богомолье», но и жесткость предъявляемого истории счета:
«Клиники воздвигались словно по волшебству в 80—90-х годах минувшего века и все продолжали разрастаться. Жертвователи соревновались «из-за чести». Большинство клиник — именные. <…> Гинекологическая клиника — имени Т. С. Морозова, клиника по нервным болезням — В. А. Морозовой, клиника по раковым опухолям «зыковская» — ее же, детская клиника Мазуриных, по внутренним болезням… Многие больницы созданы тем же купечеством московским: глазная Алексеевская, бесплатная Бахрушинская, Хлудовская, Сокольническая, Морозовская, Солдатенковская, Солодовниковская… — все без платы.
Богадельни: Набилковская, Боевская, Поповых, Казакова, Алексеевская, Морозовская, Варваринская, Ушаковская, Мещанские — Купеческого Общества, Солодовниковская — на многие десятки тысяч престарелых. Многие детские приюты, убежища для вдов, сиротские дома — без счета.
Дома дешевых квартир для неимущих, Бахрушина… Ночлежные дома Крестовниковых и Морозова, на 3–4 тысячи бездомных…
Коммерческий институт, коммерческое училище, имени Комиссарова — того самого мещанина Комиссарова, что вышиб из руки Каракозова оружие, направленное на Царя-Освободителя, — Мещанские училища-гиганты, десятки ремесленных училищ и школы рукоделий… — все создано купцами. Их обеспечивавшие капиталы составляли перед войной сумму около 10 миллионов рублей. <…> Где они?..
Родильные приюты, училища для глухонемых, Рукавишниковский приют для исправления малолетних преступников с мастерскими и сельскохозяйственной школой в собственном имении, прядильно-ткацкие образцовые школы, школы технического рисования, школы фабричных колористов, литейщиков, художественной ковки, слесарей, монтеров… — на все широко давало купечество. Легко давало. Много дел человеколюбия и просвещения остались безымянными, по Слову: «Пусть левая рука твоя не знает, что делает правая». Сотни миллионов рублей разбросал Солодовников по всей России. Часть из них воплотилась в богадельни, приюты, школы, гимназии, народные дома, больницы, в приданое невестам-бедным; большая часть застигнута революцией. Ныне — пропало все.
Московский Биржевой Комитет и Московское Купеческое Общество стояли у порога огромных начинаний — для народа. Война задержала их. Революция поглотила все.
Скончавшаяся во время войны В. А. Морозова оставила «в помощь жертвам войны» 6 000 000 зол. <…> Они пропали.
Ю. И. Базанова — москвичка-сибирячка, «друг студентов». За невзнос платы за учение тысячи бедняков-студентов могли потерять университет. Они его не потеряли, благодаря Базановой. И если бы их было десятки тысяч, все бы внесли — из щедрого кошеля ее.<…> Какие силы и надежды, какие взмахи души… Где все теперь?! Не хлопотали о народе, не кричали, не суесловили. А делали, без шума, просто.
Их надо вспомнить. Надо записать все — и помнить.
А тысячи церквей, по всей России! Школы, больницы, богадельни, приюты, университеты, народные дома, театры, библиотеки, музеи — по городам, по городкам, по селам. <».> По всей России и не сочтешь. И много, очень много безымянных. <…> Все это создавалось — кем? Русскими православными людьми — «вчерашними мужиками» создавалось. <…>
И это — «темное царство»! Нет: это свет из сердца».
Заметим, что горькая «памятка» Шмелева, начинающаяся и заканчивающаяся открытой полемикой с Добролюбовым, создана выходцем из той же замоскворецкой купеческой среды, из которой вышел ее великий бытописатель Островский. Жизнь и литература в XIX веке, как это часто случалось в России, вроде бы соприкасаясь на поверхности, в конечном, часто фундаментальном итоге — расходятся. Слишком сильно на сознании писателей сказывалось давление сразу двух идеологий — официальной и противостоящей ей «прогрессивной», имевшей в разные исторические периоды свое направление. И сознание блестящей, безусловно, талантливой передовой нашей критики, начиная с Белинского, тоже было безнадежно травмировано идеологией.