– Ну, как скажешь.
Еще через полчаса Дик, выйдя из дома, направился к административному зданию клиники. Дику было тридцать восемь лет, отпустить бороду он так и не удосужился, однако всем своим обликом на врача походил сильнее, чем в пору жизни на Ривьере. Вот уже полтора года он жил при клинике – безусловно оборудованной лучше, чем любая другая в Европе. Как и клиника Домлера, она была современной и размещалась не в одном темном, зловещем здании, а в нескольких небольших, стоявших раздельно, создавая обманчивое впечатление маленькой деревни, – Дик и Николь многое сделали для нее по части вкуса, клиника стала, попросту говоря, красивой, и каждый заезжавший в Цюрих психиатр непременно ее посещал. Добавление сарайчика для хранения гольфовых клюшек могло бы придать ей окончательное сходство с загородным клубом. «Шиповник» и «Буки», корпуса, отведенные для тех, кто погрузился в вечную тьму, ограждались от главного здания двумя небольшими рощицами, маскировавшими эти бастионы безумия. За главным зданием были разбиты сад с огородом, в которых трудились не только садовники, но и пациенты. Трудотерапия практиковалась и в трех находившихся под общей крышей мастерских, с них-то доктор Дайвер и начинал свой утренний обход. В залитой солнечным светом столярной мастерской сладко пахло стружкой, утраченным нами деревянным веком; здесь всегда работало с полдесятка мужчин, стучавших молотками, чертивших эскизы, быстро перемещавшихся с одного места на другое – молчаливых, отрывавших, когда Дик проходил через мастерскую, серьезные взгляды от работы. Сам хороший столяр, Дик задержался здесь на некоторое время, чтобы обсудить с ними, – спокойно, заинтересованно, со знанием дела, – достоинства кое-каких инструментов. Следом шла переплетная, в ней трудились пациенты наиболее подвижные, энергичные, а такими были, хоть и не в обязательном порядке, те, у кого имелись наилучшие шансы на выздоровление. В последней мастерской пациенты вышивали бисером, плели корзины и занимались чеканкой. Лица их несли выражение человека, который только что, сокрушенно вздохнув, махнул рукой на невыполнимую задачу, однако вздохи здешних больных обозначали начало еще одного непрестанного цикла логических выкладок, не выстроенных, как у нормальных людей, в линию, но неизменно идущих по одному и тому же кругу. По кругу, по кругу и по кругу. Всегда. Впрочем, яркие цвета материалов, с которыми работали эти больные, создавали у заглядывавших сюда визитеров мгновенную иллюзию того, что все здесь хорошо и прекрасно, совсем как в детском саду. При появлении доктора Дайвера лица пациентов посветлели. Большинству их он нравился намного сильнее, чем доктор Грегоровиус. И в большинство это входил каждый, без исключения, из тех, кто еще помнил свою жизнь в широком мире. Были, конечно, и такие, кто считал, будто он пренебрегает ими, или что он – человек себе на уме, или что он – притворщик. Примерно так же относились к Дику и некоторые из тех, кого он встречал вне своей профессиональной жизни, но здесь любое отношение к нему было искажено и перекошено.
Одна из пациенток, англичанка, всегда заговаривала с ним о предмете, знатоком которого себя мнила:
– Музыка нынче вечером будет?
– Не знаю, – ответил он в этот раз. – Я еще не видел доктора Ладислау. Как вам понравилась вчерашняя игра миссис Мачс и мистера Лонгстрита?
– Не очень.
– По-моему, они хорошо играли – особенно Шопена.
– А по-моему, не очень.
– Когда же вы-то для нас сыграете?
Она пожала плечами, вопрос этот доставлял ей неизменное удовлетворение – и уже не один год.
– Когда-нибудь. Правда, я тоже играю не очень.
Оба знали, что она вообще не играет, – две ее сестры были блестящими музыкантшами, но она в общем их детстве даже нотной грамоты не освоила.
Из мастерских Дик отправился в «Шиповник» и «Буки». Снаружи два эти дома производили, как и все остальные, впечатление веселое; а внутреннее их убранство и меблировку придумала Николь, исходя при этом из необходимости неприметных решеток и щеколд, привинченной к полу мебели. Она дала волю воображению, изобретательность же, которой Николь похвастаться не могла, подстегивалась самой задачей: ни одному ученому визитеру без подсказки и в голову не пришло бы, что легкое, филигранное украшение окон – это крепкая, непроницаемая граница, которая замыкает отведенное пациенту пространство, что современная мебель из полых якобы трубок намного прочнее массивных творений эдвардианцев, что даже цветочные вазы сидят здесь на железных штифтах, а любое случайное украшение, любое приспособление так же необходимы, как балочные фермы в небоскребе. Неутомимые глаза Николь сумели углядеть в каждой комнате двух домов все полезное, что та могла дать. Когда же ее хвалили за это, Николь отрывисто отнекивалась, говоря, что она – всего лишь бригадир водопроводчиков.
Те, чьи компасы еще не размагнитились, усматривали в этих домах немало странного. Мужское отделение, «Шиповник», порой даже веселило доктора Дайвера – был там один удивительный маленький эксгибиционист, уверенный, что, если б ему удалось беспрепятственно пройтись нагишом от площади Звезды до площади Согласия, он смог бы разрешить множество проблем – и возможно, думал Дик, был совершенно прав.
Но самая интересная его больная лежала в главном здании. Эта тридцатилетняя женщина провела в клинике уже полгода – американка, художница, долгое время жившая в Париже. История ее болезни больших надежд не внушала. Двоюродный брат художницы, приехав в Париж, обнаружил ее совершенно обезумевшей, и после того, как она провела недолгое, ничего не давшее время в одном из шарлатанских заведений, что разбросаны по парижским пригородам и пользуют по преимуществу туристов, которые пали жертвами спиртного или наркотиков, привез ее в Швейцарию. В клинику она поступила редкостной красавицей – ныне все ее тело покрывали мучительные язвы. Никакие анализы крови положительной реакции не дали, и за неимением лучшего болезнь ее отнесли к категории нервных экзем. Вот уж два месяца, как она лежала в коросте и бинтах, словно истязаемая в «Железной деве». При этом умом она отличалась последовательным, если не блестящим – в пределах, поставленных ее особого рода галлюцинациями.
Практически она была пациенткой Дика. Во время приступов перевозбуждения лишь ему и удавалось «что-то с ней сделать». Некоторое время назад, в одну из многих ночей, проведенных ею в бессонных мучениях, Франц сумел загипнотизировать ее, и она получила несколько часов необходимого отдыха, но повторить свой успех он ни разу не смог. Дик не доверял гипнозу как инструменту и прибегал к нему редко, поскольку знал, что ему далеко не всегда удается привести себя в нужное для сеанса состояние, – как-то он попробовал загипнотизировать Николь, и та лишь пренебрежительно высмеяла его.
Женщина, лежавшая в двадцатой палате, увидеть Дика, когда он вошел, не смогла бы – лицо ее слишком сильно вспухло вокруг глаз. Голос у нее был сильный, богатый интонациями, низкий, волнующий.
– Как долго это будет продолжаться? Вечность?
– Теперь уж не очень долго. Доктор Ладислау говорит, что некоторые участки вашего тела очистились.
– Если б я знала, чем заслужила это, мне было бы легче смириться с ним.
– Тут нет никакой мистики, мы определили ваше заболевание как имеющее нервное происхождение. Оно родственно краске стыда – вы часто краснели в девичестве?
Она лежала, обратив лицо к потолку.
– С тех пор как у меня прорезались зубы мудрости, краснеть мне было не за что.
– Разве вы не совершили положенной каждому человеку квоты мелких грехов и ошибок?
– Мне не в чем себя упрекнуть.
– Вам повезло.
Она ненадолго задумалась, затем из-под лицевой повязки снова прозвучал, как из подземелья, ее голос:
– Я разделяю участь женщин моего поколения, вызывавших мужчин на битву.
– И к огромному вашему удивлению выяснилось, что битва эта ничем от других не отличается, – ответил Дик, перенимая ее манеру выражаться.
– Ничем от других не отличается, – она обдумала эти слова. – Тебе приходится выбирать поле боя самой, иначе твоя победа окажется пирровой – или же тебя сломят и уничтожат, обратят в призрачное эхо, отлетающее от разрушенной стены.