Через десять минут мы – все четверо (ВЧ) – молча и торжественно ели и потягивали слабоалкогольные коктейли. Атмосфера была семейная.
– А у моей бабули сегодня День Рождения, – сообщил я.
– Надеюсь, что она не пригласит нас на него, – пошутил Глеб.
Мы с Глебом засмеялись; Марта смеялась с оттенком укоризны; Джессика улыбнулась.
Наша новая подруженция тире секретарь изъяснялась на жуткой смеси плохого английского и отвратительного русского, – прямо как большинство наших сограждан. Поэтому мы её понимали сносно, как и она нас.
В какое-то мгновение я почувствовал меланхолию и, пожелав всем спокойной ночи, поднялся к себе в спальню. Когда я открывал дверь своей комнаты, я уже предчувствовал, что меня там поджидает опредёлённого сорта пустота, которую я должен ублажить своей печалью. Несколько минут назад – ещё за столом – мой двойник с коптящими, как автомобильные покрышки крыльями шепнул мне на ухо, что Джессика сегодня бы работала уже четвёртый день. Эта информация меня опечалила. Итак: когда дверной замок щёлкнул изнутри, помещение осветилось тусклыми точечными светильниками. Это была не привычная мне спальня, а огромная зала, в глубине которой стояли маленькие круглые столики с горящими свечками в самом центре. За столиками сидели мужчины и женщины, в руках у многих были бокалы с шампанским. В следующее мгновение справа от меня высветился помост с оркестром в экстравагантных одеяниях. Я поклонился оркестру, а контрабасист кивнул мне. Ещё через секунду в самой середине зала мощный луч софита упал вертикально вниз, залив светом танцовщицу в красном платье, колготках в крупную сетку, чёрных туфлях на высоком каблуке; её немолодое лицо показалось мне знакомым. Резким кивком танцовщица указала мне на стул, стоящий слева от меня, на котором висела одежда. Я понял, что мне нужно переодеваться. Публика терпеливо ждала, покуривая сигары и попивая шампанское. Через полминуты я уже был одет в широкие шерстяные брюки в полоску, белую майку, белую льняную рубашку, расстегнутую почти до пупка, жилетку из такой же ткани, что и брюки, остроносые туфли; завершали мой образ свисающие подтяжки; их я посчитал бы лишними. Когда я приблизился к танцовщице, раздался щелчок и танцпол погрузился во мрак. Оркестр взял пробную ноту, и в этом момент над головой моей партнёрши и меня включились два софита, лучи которых скрещивались. Публика слегка похлопала. Мы приняли исходное положение.
«Born in a slum in Rome
Born in filth and rags
You climb the weary road of youth
Alone and often sad…»
Музыка, как механизм, заставила нас, как стрелки часов, начать чёткое выверенное движение.
«…You climb the hills
Your feet get sore
And then your heart goes numb
And as you reach your teenage years
A whore you do become…»
Танец был похож на упражнение, в котором не было место импровизации.
«…And as I see you
My eyes fill with tears
It’s the same old story
It’s been going on for years…»
Ноги партнёрши показывали то двенадцать, то девять часов; часовая стрелка иногда исчезала за минутной, а потом снова появлялась. Это было акробатическое танго.
«…Well now all around you men do fall
But you know don’t you know
That you’re just lust’s pawn…»
Если правильное танго – танец страсти, то наш танец – по принуждению. Когда акт танца будет завершён, мы разойдёмся в разные стороны, а свет со щелчком погаснет.
The poverty you felt in youth
Well it still plays a part
The poverty once in your purse
Well now it’s in your heart…»