— Так я ж его знаю! — в одном месте неосторожно вскрикнул Лирин.
Мезенцев поспешно приблизился ближе и еще жарче зашептал ему на ухо.
— И его знаю! Ну-ну!
По лицу Лирина было видно, что интерес у него разгорался неподдельный. Даже что-то сходное с вдохновением замелькало в мерзлых глазках без ресниц.
Мезенцев, который, увлекшись своим рассказом, сильно ел кальмара, вдруг с ужасом сообразил:
— Ой, что это я съел?
— Ничего не будет! Иди ближе! — покровительственно утешал его Лирин.
— Месть? Плюнь! Я сам у них на свадьбе был. Сам сватал ее! Чуешь?
Он захохотал.
— Надо же. Стой. Я тебя даже вспоминаю!.. Мы тогда тебя чуть рысаками не стоптали, да? У меня память на лица! Ну, дай поцелую! Не сердись. Я же не знал. Не знал! Дай поцелую. Месть — плюнь! Это ж прямо смешно! Я другое тебе скажу. Я давно ищу подходящего человечка, — он поднял палец. — Компаньона. Но… нужен первоначальный капиталец. А идея!.. Ты молиться на меня будешь. Ну, мы потом, потом, натрезве… А из этого Осколова… ш-ш… веревки совьем. Не отплюется!.. Я знаю, где он.
Мезенцев даже протрезвел.
— Неужели знаешь? А я ведь мечтал найти их и непременно положил найти. Мне ничего больше не надо. Я хочу все-таки когда-нибудь объяснить ей, рассказать про Клавдию правду. Поймет же она? Не дура ведь?.. А тогда поймет и свою ошибку. И виноват тогда стану уже не я в ее представлении, а муж, ничего не сумевший дать из того, что обещал.
Лирин не знал, кто такая Клавдия, и ему были неинтересны личные сложности Осколовых. Его, главным образом, занимало, располагает ли Мезенцев хоть какими-либо скромными средствами и согласится ли вложить их в дело, могущее средства весьма и весьма увеличить, а заодно господина Осколова уничтожить… Но нельзя же сразу! Тут грубить нельзя, надо как с девицей, недаром Лирин — психолог. Поэтому он постарался взять прежний позабытый тон, принятый некогда в офицерских компаниях:
— Милый мой, разве можно посвящать какую-нибудь женщину в свое прошлое?.. Она всегда единственная, небывалая, ошеломительная! Встреча с любой из них всегда должна выглядеть как начало новой жизни, по которой ты томился и которую искал. Всякий рассказ о другой женщине подразумевает сравнение, а всякое сравнение убивает восторг. В любви не существует сравнений.
Собственный опыт у Лирина был бедный, даже можно сказать, убогий. Но теоретик он был ловкий. Только не находилось «предмета», к какому стоило бы трудов приложить разработанную им методу. Она состояла, во-первых, из лести, которая при точно рассчитанной дозировке победит любую, самую гордую и строптивую, а во-вторых, из обмана, который, по мнению Лирина, лежал в основании мира вообще и потому всегда, во всех случаях был определяющим в отношениях людей. Лирин, конечно, не преминул сообщить также, что он — знаток людей. На что Николай Венедиктович ничего не ответил, только поник в глубочайшем размышлении над тарелкой с недоеденным морским чудовищем.
— Хоть бы письмо раз прислала! — очнулся он наконец. — За страдания мои — утешение! Никогда… А ведь не забыла, я знаю! Такие верны всю жизнь.
— М-м? — усомнился Лирин. — Пива еще желаете? Нет? Тогда я допью!
— И если бы после этого у меня были одни неудачи, большей награды не надо.
— Вы о письме, что ль! Да бросьте вы! К чему это вообще? Время совсем другое!.. Некогда разбираться. Тут, где жена, дети, не знаешь, потерялись в просторах России, а вы какую-то чувствительную историю до сих пор жуете. Самолюбие одно, и больше ничего! Я вам другое скажу…
Оркестр заиграл «Бедного карапета», перекрывая голос Лирина. Его поучения не все доходили до Мезенцева, только разжигали в нем жалость к себе, обиду неведомо на кого, да на всех — треклятых, равнодушных, кому дела никогда нет до Николая Венедиктовича и его переживаний. А в ухо ему убеждающе буркотал басок бывшего жандарма, приятельски свистя перегаром вперемежку с матерком. Этот легкий, невзначай, матерок особенно укреплял в доверии, в том, что они вдвоем с Лириным отделены от всех общей ненавистью, которую они, дай срок, воплотят в некоторые аховые дела — скверные дела, хоть и пьяный, понимал Мезенцев. Но тем лучше, тем слаще!.. Он становился от этого другим человеком, пусть в прежней рабской личине, но уже нашедшим, уже готовящим возмездие за то, что не сбылось, за скуку мизера, за жизнь не по своей мерке. Где-то в животе у него начинал клокотать злой веселый смех, подмывая и поднимая Николая Венедиктовича на неизвестную ему дотоле жестокую высоту.
Глава семнадцатая
Даже у самого незначащего человека есть свое прошлое, воспоминания, в которых он — иной, чем стал теперь, в которых он черпает утешение, а порой объяснения и оправдания своим нынешним мыслям и поступкам. Редко люди к концу жизни делаются лучше, а уж счастливее и того реже. Но если есть позади хоть один момент, когда ты был обманут, обижен, разочарован, тогда уже и счет можно судьбе предъявить: вон, мол, как со мной обошлись. А что не со мной одним, никакого значения не имеет. Уравняться люди спешат в правах на счастье, а на несчастье охотников нет, тут каждый готов уступить другому дорогу.
Фельдфебель штабной писарской команды Зотов заведовал теперь керосиновым ларьком. А что был он некогда приказчиком на прииске с нежным именем «Оля», и вспоминать нечего. Потому что прошло с той поры без малого двадцать лет. И все эти годы проскитался Зотов по разным местам. Был разнорабочим, угла постоянного не имел. Цель, пока молод, была единственная — всеми средствами избежать призыва в армию. Ни за красных, ни за белых, ни за какую власть положил он не бороться. Сильно Зотов на всякую власть обижался.
— Ты деклассированный элемент, — говорил ему Лирин.
— Вот и хорошо, — соглашался он. — Именно это мне и нужно.
Ларек его помещался на окраине города, на пустыре. Дальше — еще несколько домиков и уже сопки. Из соображений противопожарной безопасности ларек был поставлен одиноко. Вид из его окна простирался обширный. Зотов приходил не спеша к полудню, поднимал железный, покрашенный в зеленую краску козырек, подпирал его железным болтом, садился на табуретку и смотрел.
Ларек был крошечный, с земляным полом. По обеим сторонам окна — железные бочки с кранами, полные маслянистой желтоватой жидкости. Под окном — ящики с мылом хозяйственным, какое в просторечии именуется поганым, и с каустической содой, — сопутствующие товары.
В окно Зотову подавали из кошелок «четверти» — трехлитровые бутыли темного стекла, липкие и грязные. Сперва Зотов выстригал керосиновый талон, потом засовывал в «четверть» воронку и открывал кран. Покупатели удивлялись на его мастерство: как это он, не глядя, знает, когда «четверть» полна? Лицо Зотова хранило равнодушие. Черный халат у него был в жирных пятнах, руки тоже жирные, хотя он часто вытирал их ветошью, и даже лицо в красных прожилках казалось прокеросиненным.
Отпустив «четверть», Зотов вздыхал и, подперевшись рукой, пригорюнившись, опять глядел на пустырь. Ветер завивал в бурунчики сухую пыль: и весной, и летом, и осенью… Или дождь шел. Или снег. Тогда к ларьку со всех сторон протаптывались тропинки. Это было интересно.
Однажды пришли в гости Чернов с Багром. Багор служил сторожем в школе. Немножко выпили наспех у заднего входа, и Багор хотел исписать ларек ругательствами для смеха. Но Зотов воспротивился. Тогда Василий взял мел и написал крупно на боковой стенке: «Суда не зарыстет народная трапа». Кто приходил за керосином, смеялись.