— Ну, что приугунул? — засмеялся управляющий. — Горное искусство не враз дается.
— Отчего огонь в камне бывает? — с грубоватой требовательностью спросил Иван, глядя с досады вбок.
— От дисперсии. От того, как свет преломляется, и огонь получается, и блеск шелковистый, и эффект кошачьего глаза от этого. Вот огранкой и надо все это проявить. Если луч света расщепляется, камень начинает мерцать; если структура у него неоднородная, есть в ней разрывы, то получается как бы свет звезды.
Иван сник, задумался. Шагая за управляющим, твердо решил: «Без него мне никуда».
К вечеру они вышли из распадка на взгорье. Тут хорошо продувало и гнуса не было. Зеленые и желтые, осенним увяданием обрызганные холмы волнистой чередой убегали к южным отрогам Становика, синеющим на горизонте. Отчетливо виднелись соломенные зароды на крестьянских полях, а за ними само село, где предстояла ночевка.
— Ты говоришь, зачем разум человеку? — вспомнил Иван. — Значит, сам не знаешь? Так, слушай, я тебя научу. Пускай и ты переймешь от меня что дельное.
— Ну-ну, давай!
— Разум человеку даден, чтоб улучшение во всем про-известь. Понял? Возьми какого большого зверя, медведя иль еще кого. Может он что-нибудь стоящее произвесть? То есть сделать, из понятия чтоб произошло? Никогда. Сожрать чего иль изломать!
— Но не нарочно же он! А человек может и нарочно.
— Медведь тоже, быват, озорует, — возразил Иван. — Это уж какой карахтер. Привожу пример с человеком. Деды мои, то есть предки все, пришли сюда, сделали подсечку, пожгли, посеяли. Произошла рожь, то есть урожай. Не стало урожаев — ушли, бросили землю. Стала залежь. На ней пошло мелкое дерево, всякая слабая мелкота. Птица орехов тут натеряла — вырос кедр. Деды вернулись, мелкоту на дрова порубили. А кедром опять кормятся, масло жмут, карандашей понаделали детишкам писать. Опять польза! Ловко, а?
Иван довольно засмеялся.
— Вот те и разум! У кого он есть, конечно.
Потом посерьезнел и сказал со значением:
— Жизня длинная, господин управляющий. Надо будет, найдешь меня. Я из своей деревни не стронусь, как тот сучок, и язык за зубами держать умею. Ты меня знаешь.
— Знаю.
Александр Николаевич внимательно, долго посмотрел на молодого десятника.
Глава третья
«Надо дать судьбе высказаться», — твердил Виктор Андреевич. Прибыв во Владивосток, он все медлил, хотя паспорта и визы были уже готовы. Целыми днями он слонялся по городу, заводил самые неопределенные, а главное, совершенно ненужные теперь, обременительные знакомства, посещал собрания, каких происходило великое множество. Будто шпион невидимой державы, он стремился понять новое проступающее лицо России. Он ловил разговоры, даже отдельные реплики, всматривался в выражение глаз, но предугадать судьбу страны и свою собственную, так чтоб не страшиться ее, было ему не под силу. Ни встречные глаза, ни уличные слухи, ни болтовня завсегдатаев ресторанов судьбу эту не раскрывали, не предсказывали. Он начал догадываться наконец, что совершается она не здесь, на виду, а где-то подспудно она уже готова, неотвратимая, самим богом предопределенная. Когда сдвигаются со своих мест, глухо ворча, горы, от них лучше быть подальше.
«Почему же я тогда не уезжаю?» — спрашивал он себя. И не знал ответа.
Как излечиться от этой болезненной любви к ненавистной родине? Поможет ли ему одиночество за океаном, волны иных человеческих мыслей, звезды другого полушария?.. Здесь он почти с ума сходил. Он даже физически весь как-то перекосился. Он был действительно болен и, как больной, не решался принять радикальное средство — отъезд, не будучи уверен: излечит оно или убьет окончательно.
Ветреным ноябрьским вечером он, полупьяный, долго бродил один по набережной. Он знал, что на рейде уже стоят два японских крейсера, военный транспорт, китайская канонерка, английский крейсер «Суффолк».
— Чего я жду? — бормотал он, вглядываясь в силуэты кораблей. — Вон явились спасатели гибнущей русской цивилизации… Раз-зинули пасти… Н-ненавижу… И все-таки, — он поклонился, — плиз, господа!.. Сволочизм, ах, какой везде сволочизм! Родная наша матушка, почто гонишь от себя? — крикнул он со слезливым пафосом и устыженно оглянулся.
Зал Народного дома был битком набит солдатами, рабочими, матросами. Среди безликих рядов бескозырок, фуражек блинами, островерхих шлемов со звездами, среди бушлатов и шинелей Виктор Андреевич различал и местных банкиров, членов Городской думы, партийных лидеров. «Очередное политическое действо на арене истории», — думал он, осторожно помещаясь в крепко пахнущих рядах.
Банкир Циммерман, с которым два часа назад вместе отобедали, занял ему место около себя. Не в пример Виктору Андреевичу, банкир был вовсе не пьян. Только кофеем от него наносило. Банкир был печален. Он не любил политику. Но сейчас дела вне политики не делаются. Поэтому он хотел быть в курсе.
Участники «действа» неистово курили, выражая свое нетерпение, и возбужденно переговаривались, даже перекрикивались, узнавая в разных концах зала своих.
«Громкая речь — удел плебса, — думал Виктор Андреевич. — Воспитанные люди говорят еле слышно, не разжимая губ, и объясняются намеками».
Но тут собрались явно невоспитанные, потому что даже открыть собрание удалось с трудом среди шиканья, скрипа кресел, кашля, смеха и перебранок.
Циммерман возмущенно сопел рядом и шумно вздыхал. Но молчал.
Открывал собрание молодой человек, который мало смущался волнением зала, заранее уверенный, что слушать будут, за тем и пришли.
Виктору Андреевичу с его места хорошо был виден юношеский румянец на скуластом лице председательствующего, спокойное, твердое выражение темных глаз.