Есть подобные мемуары и в прозе. Как уже упоминалось, летом 1825 года Пушкина посетил и четыре дня прожил с ним в Михайловском А. П. Распопов вместе со своими приятелями. В частности, он вспоминал:
«Няня около нас хлопотала, сама приготовляла кофе, поднося, приговаривала:
— Не прогневайтесь, родные, чем Бог послал, крендели вчерашние, ничего, кушайте на доброе здоровье, а вот мой Александр Сергеевич изволит с маслом кушать ржаной <…> Няня Арина Родионовна на дорогу одарила нас своей работы пастилой и напутствовала добрым пожеланием»[87].
Была в Михайловском и своя кухарка, она упоминается в письмах Пушкина. Звали ее Ненила Онуфриевна, распоряжалась и жила она со своей семьей в господской кухне — небольшом флигеле, расположенном к востоку от усадебного дома. Как пишет С. С. Гейченко, «провиантские запасы Михайловского были неисчерпаемы. Здесь было всё, что требовалось хорошей кухне: куры, утки, гуси, индюшки, овцы, телята, коровы и пчелы. Молока, масла, сметаны, сливок, творогу было преизрядно. Река, озера изобиловали карасями, лещами, язями, сомами, раками. О лесных грибах и ягодах морошке, малине, чернике, смородине и говорить нечего»[88]. Любимым вареньем Пушкина в деревне было крыжовенное, которое готовилось по особому старинному рецепту. Такой рецепт, приобретенный в сельской энциклопедии, приводит С. С. Гейченко: «Очищенный от семечек, сполосканный, зеленый, неспелый крыжовник, собранный между 10 и 15 июня, сложить в муравленый горшок, перекладывая рядами вишневыми листьями и немного щавелем и шпинатом. Залить крепкою водкою, закрыть крышкою, обмазать оную тестом, вставить на несколько часов в печь, столь жаркую, как она бывает после вынутия из нее хлеба. На другой день вынуть крыжовник, всыпать в холодную воду со льдом прямо из погреба, через час перемешать воду и один раз с ней вскипятить, потом второй раз, потом третий, потом положить ягоды опять в холодную воду со льдом, которую перемешать несколько раз, каждый раз держав в ней ягоды по четверти часа, потом откинуть ягоды на решето, а когда ягода стечет — разложить ее на скатерть льняную, а когда обсохнет, свесить на безмене, на каждый фунт ягод взять 2 фунта сахару и один стакан воды. Сварить сироп из трех четвертей сахару, прокипятить, снять пену и в сей горячий сироп всыпать ягоды и поставить кипятиться, а как станет кипеть, осыпать остальным сахаром и разов три вскипятить ключом, а потом держать на легком огне, пробуя на вкус. После всего сего сложить варенье в фунтовые банки и завернуть их вощеной бумагою, а сверху пузырем и обвязать. Варенье сие почитают отличным и самым наилучшим из деревенских припасов»[89]. Возможно, вместо сахара использовался мед, поскольку сахар был чрезвычайно дорог, да и запасы его в деревне всегда требовали пополнения.
Пушкин с удовольствием ел блины. По выражению Вяземского, «доставалось от него» и моченым яблокам. Вообще засолка, квашение, мочение — все эти виды крестьянского консервирования были чрезвычайно распространены. И поэт с легкостью довольствовался деревенской пищей — кашей и щами, солеными грибами, мочеными яблоками, грушами и сливами.
«Долго ль мне гулять по свету…»
В первые теплые месяцы, проведенные в Михайловском, Пушкин много бродил пешком по живописным окрестностям своей усадьбы. Из дома он всегда выходил с железной тяжелой палкой около пяти килограммов веса. Вероятно, изделием местных кузнецов, которых было в округе множество. По воспоминаниям очевидцев, гуляя, подбрасывал ее кверху и ловил, или отбрасывал далеко вперед, подходил к ней, поднимал и снова бросал. Тяжелую палку он носил с собой, очевидно, чтобы отгонять деревенских собак. Хотя известно, что с такой же палкой он ходил и в Кишиневе. Возможно, помимо защитных свойств палки использовал ее как тренажер: Пушкин был очень крепкого сложения, физически силен и вынослив. Сохранились забавные воспоминания крестьянина Тригорского, подтверждающие мысль о неизмеримой пропасти между двумя классами русского общества того времени: «Пушкин очень часто бывал у покойницы нашей барыни, почти что каждодневно <…>. Добрый был да ласковый, но только немного тронувшись был: идет, бывало, из усадьбы с нашими барышнями по Тригорскому с железной такой палочкой. Надо полагать, от собак он брал ее с собой. Бросит он ее вверх, схватит свою шляпу с головы и начнет бросать на землю али опять вверх, а сам подпрыгивает да прискакивает. А то еще чудней; раз это иду я по дороге в Зуёво[90], а он мне навстречу; остановился вдруг ни с того ни с сего, словно столбняк на него нашел, ажно я испугался, да в рожь и спрятался, и смотрю: он вдруг почал так громко разговаривать промеж себя на разные голоса, да руками все так разводит, — совсем как тронувшийся»[91]. Очевидно, что длительные прогулки Пушкина пешком из Михайловского в Тригорское и обратно рождали в нем дополнительную творческую энергию, давали поэтический импульс.
Если же Пушкин оставался дома, то почти не выходил из своей комнаты — в первые месяцы, вероятно, чтобы избежать неприятных встреч с родителями, и чаще всего проводил время за чтением. По ночам часто вставал и переходил за стол, чтобы записать что-то. Утром вставал чрезвычайно рано — в семь часов был уже на ногах, часто писал, не вставая с постели. Обедал тоже рано. Днем он редко бывал дома, посещал соседей и только к вечеру возвращался домой. Тригорские соседки вспоминали, что Пушкин часто являлся к трем часам, когда семья обедала, но за стол не садился, потому что был уже сыт ранним обедом.
Существуют также мемуарные свидетельства о том, как Пушкин по утрам купался в речке Сороти: долго плавать не любил, нырял и выходил на берег. Впрочем, автобиографические строки из «Евгения Онегина» лучше иных мемуаров рисуют жизнь Пушкина в Михайловском:
Замечательно в этом отрывке и уподобление Онегина Байрону — «певцу Гюльнары», которое мог примерить на себя и сам Пушкин времени ссылки в Михайловское.
Верховые прогулки были тоже неотъемлемой частью деревенского обихода поэта. Он был физически крепок, как сказали бы сейчас, — поддерживал спортивную форму, и считал себя хорошим наездником. Говорим это намеренно осторожно, потому что существуют и другие свидетельства. Например, приятель Пушкина М. Ф. Орлов иронизировал по этому поводу в 1821 году: «После обеда иногда езжу верхом. Третьего дня поехал со мною Пушкин и грохнулся оземь. Он умеет ездить только на Пегасе, да на донской кляче»[92]. Сам поэт никак не мог бы согласиться с этой нелестной характеристикой. Очевидно, что он гордился своим мастерством наездника. В одном из писем П. А. Вяземскому он, например, рассказывал о зимней прогулке верхом в самом начале 1825 года: «Пишу тебе в гостях с разбитой рукой — упал на льду не с лошади, а с лошадью; большая разница для моего наезднического самолюбия»[93]. В гостях — это, конечно, в Тригорском, у П. А. Осиповой, куда (скорее всего в холодное время и в непогоду) Пушкин часто тоже ездил верхом. «Каждый день, — вспоминала ее дочь Мария, — в часу третьем пополудни, Пушкин являлся к нам из своего Михайловского. Приезжал он обыкновенно верхом на прекрасном аргамаке, а то, бывало, приволочится и на крестьянской лошаденке»[94]. Воспоминания Марии Ивановны Осиповой относятся, конечно, к более позднему времени, к другим приездам Пушкина — в 1824 году она была еще младенцем. Да и не имелось в хозяйстве у Пушкина «прекрасного аргамака» во время его ссылки в Михайловское. Возможно, аргамак появился из стихотворения Н. М. Языкова:
А. Н. Вульф подсмеивался над этими строками, романтизирующими образ Пушкина, и отрицал наличие аргамака: «приезжал он весьма прозаически, на старой кляче»[95].
Видимо, верить надо Вульфу. Пушкин вынужден был обходиться «крестьянскими лошаденками», о которых выразительно рассказывал один из местных старожилов: «Плохие кони у Пушкина были… вовсе плохие! <…> Один был вороной, а другой гнедко… гнедой — Козьякóм[96] звали… значит, по мужику, у которого его жеребеночком взяли. <…> Этот самый Козьяк совсем дрянной конь был, а только долго жил… А вороной, тот скоро подох. <…> Опосля Пушкин все уже на гнедом ездил… другой никакой лошади не было!..»[97]
Общее место многих мемуаров — суеверность Пушкина: он верил предсказаниям, внимательно относился к знакам и предзнаменованиям, следовал приметам. По воспоминаниям П. В. Нащокина, записанным и опубликованным Бартеневым, Пушкину еще в юности была предсказана смерть «или от белой лошади, или от белой головы»[98]. По этой причине всякая поездка верхом вызывала у него двойственное чувство. Как сам поэт признавался, «я с боязнью кладу ногу в стремя»[99]. Вероятно, масть михайловских коней — гнедой да вороной — действовала успокоительно, и во время вынужденного пребывания на псковской земле Пушкин все же преодолевал свою боязнь.
Когда в начале сентября 1826 года Пушкин спешно покинул Тригорское вместе с присланным из Москвы офицером и отправился в древнюю столицу прямо на свидание с новым императором Николаем I, он ехал в почтовой карете. В сопровождении фельдъегеря перемещаться таким способом было наиболее быстро и удобно. На почтовых станциях лошадей выдавали сразу же, ждать не приходилось. Путешествие заняло всего четыре дня. Зато вот обратно в Михайловское, куда Пушкин вернулся через два месяца по хозяйственным делам, он добирался целых восемь дней: к ноябрю дороги развезло, да и «казенной надобности» в его поездке уже не усматривалось: почтовых лошадей приходилось ждать. Надеясь добраться быстрее, он в конце концов нанял вольных — перекладных, которые стоили дороже. Дороги были ужасны, и лошадей подчас надо было впрягать несколько, иногда даже запрягали цугом (в два ряда), чтобы вытащить из грязи застрявшую кибитку. Такие длительные путешествия не всегда кончались благополучно. Ямщики гнали лошадей, часто по требованию седоков, иногда из-за собственной лихости, на выбоинах экипажи переворачивались. Так случилось и с Пушкиным на обратном пути из Михайловского в Москву в ноябре 1826 года, куда он отправился через три недели: «…выехал 5–6 дней тому назад из моей проклятой деревушки на перекладной, из-за отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня; у меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать; <…> жду, чтобы мне стало хоть немного лучше, чтобы пуститься дальше на почтовых»[100]. Постоянные приключения, связанные с лошадьми, были, конечно, повседневной реальностью той эпохи. Случались и смертельные травмы, о которых судачили и с ужасом пересказывали друг другу. Помня о суеверности Пушкина и вере в предсказание о «белой лошади», можно догадаться, что он испытывал, попадая в очередную переделку на дороге.
«Кот ученый все ходит по цепи кругом»
Деревенская жизнь помещика проходила в непосредственной близости от хозяйственного двора. В этом, пожалуй, можно увидеть ее сходство с крестьянским бытом, плотно связанным с выращиванием домашних животных и уходом за ними. Разнообразная птица: куры, петухи, утки, гуси, домашний скот, лошади, которые вообще составляли неотъемлемую часть жизни дворянина, — все это в изобилии водилось в хозяйстве усадьбы. И можно с уверенностью говорить о том, что ее владельцы постоянно сталкивались с этой естественной жизнью, как только оказывались за пределами своего дома. Были, однако, животные и в доме.
В семье Пушкиных любили собак. Отчасти это была дань моде, по которой мужчины, часто заядлые охотники, заводили себе если не свору, что требовало особых вложений, то во всяком случае собаку охотничьей породы. Дамы, как правило, довольствовались левретками, шпицами и другими представителями мелких мастей. Известно, что Ольга Сергеевна Пушкина, по крайней мере до своего замужества, большое внимание уделяла этим домашним питомцам, которых держала всегда несколько. В одном из своих писем сестре из Кишинева Пушкин спрашивал ее: «Какие собаки твои любимицы? Забыла ли ты трагическую смерть Омфалы и Бизара?»[101] Что случилось с упомянутыми собачками Ольги Сергеевны, нам неизвестно, но очевидно, что их жизнь и смерть имели для хозяйки особое значение.
Конечно, животные путешествовали вместе с хозяевами, летом приезжали с ними в усадьбу, на зимний сезон возвращались в город. Была любимая собака и у Сергея Львовича — охотничий пес Руслан, получивший свое имя в честь героя пушкинской поэмы, которой вся семья небезосновательно гордилась. Он появился в семье самое раннее в 1818 году, когда поэма была вчерне закончена Пушкиным. Его порода может быть установлена по дошедшему до нас рисунку К. Гампельна 1824 года, изображающему хозяина Михайловского в обществе преданно заглядывающего ему в глаза пса. Предположим, что Руслан был ирландским сеттером, как думает и С. С. Гейченко, или волкодавом. Эта собака много лет прожила бок о бок с семейством Пушкиных и завоевала некоторую даже литературную известность.
Описывая дочери свою деревенскую жизнь в Михайловском, то Сергей Львович, то Надежда Осиповна упоминают Руслана как члена семьи. Рассказывая о собственном здоровье, не забывают и о любимой собаке: «Руслан здесь гораздо лучше себя чувствует. Он бегает весьма проворно и прыгает совсем как встарь, он помолодел на много лет с той разницей, что больше не воюет ни с собаками, ни с мужчинами и не охотится за перчатками»[102].
Весной 1833 года Руслан заболел, и Сергей Львович с тревогой сообщал дочери: «…он 8 дней как не ест, очень кашляет и так слаб, что едва может дотащиться, чтобы лечь у моих ног. Я всякий день жду, что потеряю его»[103]. В конце письма он в рассеянности несколько раз повторяет имя собаки.
Руслана не стало в августе того же года, он протянул еще два месяца, уехал вместе с хозяевами в Михайловское и умер там. Сергей Львович похоронил его в саду под большой березой и хотел даже поставить на могиле любимой собаки памятник-мавзолей в духе сентиментальной традиции, но остерегся («соседи скажут, что это религиозный акт»[104]) и ограничился эпитафией по-французски. Ее русский вариант приводит в своих воспоминаниях Л. Н. Павлищев:
Видимо, Сергей Львович очень переживал свою потерю. Его друзья попытались залечить эту рану: «Г-жа Росихина, которая любит собак, как мы их любим, почувствовала ко мне сострадание», — пишет Сергей Львович. Сострадание выразилось в том, что Сергею Львовичу в Михайловское была доставлена трехмесячная собачка той же породы, которую незамедлительно нарекли Заремой — в честь героини «Бахчисарайского фонтана». «Она хорошенькая, — уже бодрее признавался Сергей Львович в следующем письме дочери, — но очень жива, вскакивает ко мне на стол, лижет меня, кусает, царапает и рвет мне халаты, сюртук и платки»[105]. А еще через месяц он подводит следующий итог: «Она Руслановой масти, и пятна точно как у него, за исключением желтого цвета, которого у нее нет. Ростом она несколько поболее Душиньки, но у нее вся его грация и его хвост. — Ушки — прелесть. Вот ее портрет, но ее чары не утешат меня в утрате доброго моего Руслана, коего ум и привязанность ко мне были не собачьи, но существа высшего»[106].
В Михайловском, помимо любимого хозяевами Руслана, жили и другие собаки. По некоторым свидетельствам, там была псарня. Во всяком случае, достоверно известно, что Пушкин, оставшийся в деревне один в ноябре 1824 года, часто появлялся у соседей в Тригорском в сопровождении двух волкодавов («chien loup» — как называет их в своих мемуарах А. П. Керн).
На вопрос, был ли у Пушкина в Михайловском кот, как кажется, отвечать излишне. Кот, конечно, был, и, вероятно, даже не один — как же деревенский быт, особенно зимний, в заваленном снегом доме, можно представить без кота? Коты в Михайловском, как и в любой русской деревне, водились в изобилии. Не случайно, вероятно, сказочный мир Лукоморья в прологе к «Руслану и Людмиле», написанном в Михайловском в 1824–1825 годах, представлен как плод воображения волшебного кота-сказителя, обитающего на заповедном дубе.
Реальный комментарий к одному пушкинскому посланию
В августе 1824 года, вскоре после появления в Михайловском Пушкина, в имение своей матери Прасковьи Александровны Осиповой приехал на каникулы из Дерптского университета ее сын от первого брака Алексей Николаевич Вульф. Дружба с ним еще крепче привязала поэта к Тригорскому. Фактически Вульф был единственным другом, которого Пушкину подарила судьба во время этой ссылки — все остальные были «друзьями по переписке». Вульф был на пять лет моложе Пушкина, но отношения между ними установились равные, если не сказать, что тон задавал именно Вульф. Впоследствии Пушкин напишет о нем: «Он много знал, чему научаются в университетах, между тем, как мы с вами выучились танцовать. Разговор его был прост и важен. Он имел обо всем затверженное понятие в ожидании собственной поверки. Его занимали такие предметы, о которых я и не помышлял»[107]. Удивительные навыки имел Вульф в «науке страсти нежной»; у него была собственная теория обольщения, внешне он был очень привлекателен, и многие дамы и девушки общего с Пушкиным круга были влюблены в него или состояли с ним в связи. Не случайно в переписке Пушкин называет его именами знаменитых литературных героев-обольстителей — то Ловласом, то Вальмоном. Так, многолетние любовные отношения связывали Вульфа с его кузиной А. П. Керн и в то же самое время — с ее родной сестрой Е. П. Полторацкой, а также с Александрой Осиповой, его собственной сводной сестрой. Пушкин, для которого отношения с женщинами были всегда далеко не безразличны, находился, видимо, под впечатлением от успехов своего друга и его теоретических выкладок по этой части[108].
Вульф приезжал к матери часто, как только наступал перерыв в занятиях, благо Дерпт, он же — современный город Тарту, находится совсем неподалеку. В августе 1824 года он привез с собой своего товарища по университету, поэта Н. М. Языкова. Вскоре после их отъезда Пушкин в письме Вульфу посылает стихотворение, которое свидетельствует само за себя:
Прогулкам верхом мы уже имели возможность посвятить несколько слов, но очевидно, что друзья развлекались еще и другими способами. Один из них — стрельба из пистолета. Кучер Пушкина вспоминал: «…дома вот с утра из пистолетов жарит, в погреб, вот тут за баней, да раз сто эдак и выпалит в утро-то»[109]. Этому свидетельству трудно доверять в точности: пули стоили довольно дорого, и ежеутренние сто выстрелов Пушкин при всем своем желании вряд ли мог бы оплатить, однако о его пристрастии к стрельбе из пистолета рассказывает и Вульф. Значит, все же стрелял, хотя, вероятно, несколько сдержаннее, чем рассказывает кучер. Это странное развлечение было не просто способом убить тягучее деревенское время.
Как нам известно из биографий Пушкина, в молодости, еще в Петербурге, а особенно во время южной ссылки, он вел жизнь бретера, с легкостью шел на поединки, иногда намеренно дразнил знакомых и незнакомых, нарываясь на неминуемые вызовы, никогда от них не уклоняясь, часто вызывал и сам. Железная палка, о которой уже упоминалось и которая использовалась Пушкиным как гимнастический снаряд, по некоторым свидетельствам, тоже была нужна именно для тренировки руки, обученной держать пистолет. Стрельбой в цель Пушкин занимался еще в Кишиневе — об этом сохранились воспоминания очевидцев. И теперь в Михайловском занятия стрельбой, в которых, судя по поэтическому посланию Пушкина, Вульф тоже принимал участие, проводились не просто так — Пушкин готовился к поединку с известным дуэлистом и бретером Ф. И. Толстым-«американцем».
[87] Пушкин в воспоминаниях современников. С. 337.
[88] Гейченко С. С. Рецепты из поваренных книг семейства Пушкиных-Ганнибалов. Псков, 1999. С. 4.
[89] Там же.
[90] Напомним, что Зуёво — старое название села Михайловского, в то время еще памятное местным жителям.
[91] Старик крестьянин села Тригорского по записи И. А. Веского // Вересаев В. В. Пушкин в жизни. С. 259.
[92] Орлов М. Ф. Письмо Е. Н. Орловой. Цит. по: Гершензон М. О. История молодой России. М., 1908. С. 28.
[93] Пушкин А. С. Письмо кн. П. А. Вяземскому, 28 января 1825 (№ 108) // Пушкин А. С. ПСС. Т. 10. С. 96.
[94] М. И. Осипова в передаче М. И. Семевского // Семевский М. И. Прогулка в Тригорское: Биографические исследования и заметки о Пушкине. С. 54.
[95] Цит. по: Щеглов И. Л. Новое о Пушкине. СПб., 1902. С. 202.
[96] Козьяк — то же, что «козляк», название болотного гриба, здесь — прозвище крестьянина.
[97] О попе Шкоде и лошадях Пушкина // Щеглов И. Л. Новое о Пушкине. С. 202.
[98] Рассказы П. В. и В. А. Нащокиных // Бартенев П. И. О Пушкине. С. 356.
[99] Погодин М. П. Дневник 11 сентября 1826 г. // Пушкин и его современники. Вып. 19–20. С. 73.
[100] Пушкин Л. С. Письмо В. П. Зубкову, 1 декабря 1826 // Пушкин А. С. ПСС. Т. 10. С. 621–622.
[101] Пушкин А. С. Письмо О. С. Пушкиной, 27 июня 1821 (№ 21) // Там же. С. 591 (пер. с фр.).
[102] Н. О. Пушкина — О. С. Павлищевой, 20 августа 1831 // Дневник Н. О. и С. Л. Пушкиных в письмах к дочери О. С. Павлищевой. С. 156.
[103] С. Л. Пушкин — О. С. Павлищевой, 23 мая 1833 // Там же. С. 232.
[104] С. Л. Пушкин — О. С. Павлищевой, 11 августа 1833 // Там же. С. 260.
[105] С. Л. Пушкин — О. С. Павлищевой, 24 августа 1833 // Там же. С. 265.
[106] С. Л. Пушкин — О. С. Павлищевой, 27 сентября 1833 // Там же. С. 272.
[107] Пушкин А. С. Холера // Пушкин А. С. ПСС. Т. 8. С. 52.
[108] Читатель тоже может ознакомиться с ними в дневнике Ал. Н. Вульфа, опубликованном впервые в 1915 г.: Вульф А. Н. Дневник 1827–1842 годов: Любовные похождения и военные походы. М., 2016.
[109] Тимофеев К. Я. Могила Пушкина и село Михайловское. С. 146.