Обсуждение предъявленного Столыпиным требования состоялось 2 июня на совместном заседании думской фракции и ЦК партии. Струве на этой встрече отсутствовал, но в частном порядке он рекомендовал своим товарищам следующее: кадеты должны потребовать, чтобы социал-демократы добровольно сложили с себя депутатские полномочия и предстали перед судом; если же они откажутся, покинуть парламент должны сами кадеты[122]. Но партия распорядилась иначе, решив открыто отвергнуть столыпинский ультиматум[123].
В те драматические часы, когда судьба II Государственной Думы висела на волоске, несколько депутатов-кадетов решили вступить в контакт со Столыпиным, чтобы выяснить, что подвигло его на столь решительный шаг, и определить, можно ли переубедить его. Челноков, наиболее близко знавший Столыпина, находился в то время в Москве, но его вызвали телеграммой и к вечеру того же дня он прибыл в столицу. Поначалу он скептически отнесся к предложению переубедить главу кабинета и заставить его отказаться от решения распустить Думу, но потом, когда Струве, Маклаков и Булгаков изъявили желание сопровождать его, Челноков уступил[124].
Той же ночью Столыпин согласился принять четырех депутатов в Елагином дворце, своей официальной резиденции[125]. Делегация прибыла в 23 часа 30 минут, когда заседание правительства еще продолжалось. Столыпин вышел, чтобы переговорить с гостями. После нескольких вступительных слов, довольно недоброжелательных по своему духу, Струве спросил премьер-министра, что побудило его изменить свое отношение к Думе и предъявить ей требование, с которым она явно не согласится, — и это как раз в тот момент, когда взаимоотношения правительства и парламента улучшаются[126]. Подлинный ответ на этот вопрос, как выяснилось позже, заключался в том, что двор решил распустить парламент ради принятия нового избирательного закона, и в тот самый момент, когда Столыпин беседовал со своими гостями, к нему уже спешил царский курьер, которому было поручено выяснить, почему председатель правительства медлит с манифестом о роспуске. Но о подобных вещах Столыпин рассказывать не мог. Вместо этого он подверг сомнению тезис Струве об улучшении отношений между министрами и депутатами. Депутаты в четыре голоса принялись доказывать Столыпину, что он заблуждается. Казалось, собеседник колеблется; на мгновение они воспрянули духом. Но внезапно глава кабинета сменил тон и обратился к самой острой теме. Он пожелал узнать, почему кадеты противятся исключению социал-демократических депутатов. Ведь последние не признают парламентаризм и постоянно занимаются обструкцией. «Освободите Думу от них, и вы увидите, как хорошо мы с вами будем работать», — сказал он. У кадетов нашелся единственный ответ: принять подобное требование Дума не сможет. В таком случае, заявил Столыпин, прерывая аудиенцию, Дума должна быть распущена, а ответственность за этот акт падет на кадетов. Встреча завершилась в половине первого, а спустя полчаса председатель Совета министров подписал манифест о роспуске. В тот же день — 3 июня 1907 года — правительство ввело в действие новый избирательный закон, заменивший прежний, принятый 11 декабря 1905 года. Этот документ значительно ограничил избирательные права тех групп населения, которые, как принято было считать, посылали в парламент наиболее неугомонных депутатов: крестьян, рабочих, национальные меньшинства.
Четверка кадетов, слишком возбужденная случившимся, отправилась в парк аттракционов «Аквариум». Там, «среди гуляющей, подвыпившей публики и раскрашенных дам полусвета», они обменялись впечатлениями. Много лет спустя Маклаков вспоминал: «За маленьким столиком, со Струве с его бородой патриарха, в жокейской шапочке и в каком-то желтом балахоне, за обязательной бутылкой шампанского, мы обсуждали положение»[127].
Поскольку визит к Столыпину расценивался участниками как дело сугубо частное, в кадетской партии ничего о нем не знали. Но кто-то из окружения Столыпина (видимо, министр торговли и промышленности Д.А. Философов) рассказал об этом событии С.Д. Абелевичу, корреспонденту шумной левацкой газеты Русь. В номере от 5 июня газета напечатала краткий отчет о встрече в Елагином дворце, упомянув два имени из четырех — Струве и Маклакова. Здесь сообщалось также, что, согласно слухам, кадетская делегация пыталась объяснить председателю Совета министров, почему Дума отказывается выдать обвиняемых социал-демократов. Но Абелевич этим не ограничился. Раскручивая сенсацию до конца, он возбуждал аппетиты своих читателей темными намеками на то, что за посещением стоит нечто большее, что речь идет о «каких-то новых комбинациях, в точности пока неизвестных»[128]. Первоначально Центральный комитет кадетской партии с негодованием отвергал все сведения о том, что кто-то из его членов мог вести тайные переговоры со Столыпиным[129]. Но Абелевич и прочие журналисты продолжали подливать масло в огонь. Абелевич, в частности, цитировал некоего польского кадета, который утверждал, что не настолько «наивен», чтобы поверить, будто бы четыре депутата Думы встречались с председателем правительства без ведома ЦК; более того, по его убеждению, подлинная цель встречи заключалась в том, чтобы выторговать у Столыпина побольше уступок. Постепенно были преданы гласности более ранние встречи Струве и Челнокова со Столыпиным. Другой репортер Руси сообщал читателям, что в ходе этих посещений правое крыло кадетов в лице Струве и Маклакова пыталось выторговать II Думе спасение, не затевая драки[130]. Издания, раздувавшие скандал, предсказывали, что Струве скоро оставит кадетов и перейдет к октябристам. В прессе появлялись дикие карикатуры, изображавшие Струве в виде смиренного просителя перед лицом Столыпина.
Теперь четырем депутатам предстояло отвечать перед собственными коллегами. Члены ЦК были в ярости: обвинения оказались столь вызывающи, что Маклаков собирался даже выйти из партии[131]. Явно под нажимом партийного руководства четверка написала короткое письмо в редакцию газеты Речь, в котором разъясняла, что встречалась со Столыпиным по собственной инициативе и что обвинения в прессе совершенно беспочвенны[132]. Позже, уступая журналисту, требовавшему подробностей, Струве говорил, что к этому письму ему добавить нечего, кроме того, что во время встречи на Елагином острове он «лично не вымолвил ни слова» (это, как мы знаем, не вполне верно), что никаких предложений или обещаний Столыпиным не делалось, и что делегация просто хотела выяснить, можно ли спасти Думу[133].
Скандал вокруг встречи со Столыпиным переполнил чашу терпения Струве. Его глубоко возмущало то, что русские политики всех направлений ничуть не беспокоились о построении в стране конституционного порядка. Ярость и оскорбления, подозрительность и намеки, которыми общество встретило новость о контактах кадетов с председателем Совета министров, были восприняты им как симптомы духовного саморазрушения. Иными словами, занятия активной политикой, по мнению Струве, потеряли всякий смысл. Поэтому он решил полностью покончить с подобной деятельностью, посвятив всю свою энергию изобличению главного виновника случившегося — русской интеллигенции.
Глава 2. Разрыв с интеллигенцией
Опыт 1905–1907 годов потряс Струве как духовно, так и физически. Он был абсолютно уверен, что старый режим никогда больше не сможет управлять Россией, и потому провал конституционного эксперимента и возвращение прежней бюрократическо-полицейской власти ввергли его в черную тоску. Будущее виделось ему в самых мрачных тонах. Надежды не было: ведь бюрократия, рассуждал он, вернулась на прежние позиции лишь номинально, и теперь ей предстоит руководить народом, утратившим всякое уважение к царю и его чиновникам, а раз так, то следующий социальный взрыв, за которым последует правая или левая диктатура, остается только вопросом времени.
Его отчаяние имело многочисленные внешние проявления. В тот краткий период Струве необычайно быстро старел. На фотографиях, сделанных после 1907 года, его живое, пытливое выражение эпохи Освобождения сменилось унылым, отсутствующим взглядом. Буйная рыжая шевелюра начала седеть. Появился животик, который в сочетании с привычной сутулостью заставлял его выглядеть старше своих тридцати семи лет. В письме к Струве Нина называет его лицо «грустным, усталым и невеселым»[1]. Толстой, которого он посетил в Ясной Поляне летом 1909 года, в своем дневнике именует его «тяжелым» и «мало интересным»[2].
Оценивая ситуацию, последовавшую за роспуском II Государственной Думы, Струве видел вокруг лишь руины. И пусть даже Основные законы продолжали действовать, а III Дума вот-вот должна была приступить к работе, — сам дух октябрьского Манифеста безвозвратно угас. Вместо того чтобы стать конституционной монархией, в которой конфликты разрешаются с помощью закона, а отсталое население постоянно получает гражданское образование, на что он горячо надеялся, Россия вновь превращалась в поле битвы, на котором два смертельных врага — интеллигенция и бюрократия — сражались за абсолютную власть, используя любые средства.
Значительную долю ответственности за подобный исход несла бюрократия, и Струве не стеснялся в выражениях, обличая ее. Парламент, распускавшийся дважды менее чем за год; новый избирательный закон, противоречивший конституции и лишивший избирательных прав значительную часть электората; земельная реформа, проводившаяся с помощью чрезвычайных актов, которые не получили одобрения парламента и даже не обсуждались в его стенах; широкое применение «Временных правил» 1881 года, наделявшее неограниченной властью губернаторов и военных комендантов тех регионов, где вводилось «чрезвычайное положение», и перечеркивавшее законодательство о гражданских правах 1905–1906 годов — это и многое другое лежало на совести царского правительства.
Обличая имперский режим, Струве шел в русле господствовавших тогда либеральных настроений. Но он выделялся из общего ряда, отказываясь возложить ответственность за случившееся исключительно на правительство. Обвинения в адрес властей он сопровождал уничтожающей критикой интеллигенции, уличая ее в тайном сговоре с бюрократией в деле ниспровержения законности и свободы. Его нападки на интеллигенцию были неистовыми и очень личными. «Прогрессивное» общественное мнение никогда не простило ему этой измены[3].
После роспуска II Думы и скандала, последовавшего за обнародованием его тайных контактов со Столыпиным, Струве исчез из поля зрения общества. Не существует почти никаких данных о его деятельности во второй половине 1907 года[4]. Основную часть этого периода он, видимо, провел в уединении, размышляя о событиях двух предшествующих лет, анализируя их причины, думая об исправлении ситуации и неустанно собирая силы для очередного из тех духовных прорывов, в которых он был столь искусен. В литературных кругах поговаривали, будто он работает над книгой о своей эволюции от марксизма к либеральному консерватизму. В то время он действительно писал монографию о «государстве и революции». Эта книга так и не была закончена, но фрагменты из нее, опубликованные в 1908–1909 годах, вызвали настоящую бурю[5]. Он по-прежнему состоял в кадетской партии и был членом ее ЦК, но лишь номинально. Его популярность в рядах конституционных демократов заметно упала. В опросе, проведенном в сентябре 1907 года в ходе выдвижения кадетского списка от Санкт-Петербурга в III Государственную Думу, он оказался лишь пятым из десяти кандидатов, что не позволило бы претендовать на партийный мандат, если бы Струве того пожелал. На выборах нового состава ЦК, состоявшихся в октябре 1907 года, он выступил еще хуже, заняв тридцать девятое место из сорока[6]. В кампании по избранию новой Думы он участвовал довольно вяло, а за всю вторую половину 1907 года посетил лишь одно заседание Центрального комитета (16 июля), да и на то опоздал. Неудивительно, что в партии ходили сплетни о его скором разрыве с кадетами и переходе к октябристам.
На деле, оставаясь в контакте с некоторыми правыми кадетами, Струве не собирался возвращаться к политической деятельности ни в этой, ни в какой-либо другой партии. Он не хотел даже выступать в роли идеолога, чем в свое время занимался в рядах социал-демократов и «освобожденцев». Он просто считал себя вне политики[7], ибо утратил веру в спасение гибнущей России чисто политическими средствами. В его понимании основной недуг не был ни политическим, ни экономическим, ни социальным. Несомненно, совершенствование конституции и неукоснительное соблюдение ее, а также проведение земельной реформы оставались весьма и весьма желательными, но этих мер было недостаточно и сами по себе они не могли успокоить Россию и вывести ее из кризиса. Корень проблемы лежал гораздо глубже. В конечном счете революция потерпела поражение под влиянием отнюдь не внешних факторов: «Нет ничего более ошибочного, чем думать, что наши надежды и упования разбиты какой-то внешней силой»[8]. Русское общество оказалось не готовым принять на себя ответственность, налагаемую свободой, ибо ему не хватило должной культурной базы. Струве убеждал своих читателей в том, что хорошо представляет весь трагизм политических невзгод, переживаемых Россией; но в то же время он настаивал, что решения политических проблем недостаточно, ибо за ними стоят трудности куда более серьезные: это «глубокие культурные задачи, без разрешения которых Россия будет переходить от одной трагедии к другой, оставаясь игралищем ничтожных кучек и слепых сил»[9].
«Было бы ошибочно думать, что мы пережили только “политические” годы и нуждаемся только в политическом поучении, в политических выводах. Более того, можно сказать, что в некоторых отношениях чисто политическая точка зрения пока бесплодна. Бесплодна потому, что, как ни ясны некоторые политические цели, никто не может пока указать ясных политических путей к этим целям. Сравнительно с дооктябрьским прошлым Россия сделала огромный принципиальный шаг вперед в политическом отношении. Но сделав этот шаг, она очутилась перед культурными проблемами, которые, казалось, были оттеснены на задний план политическим вопросом. Если прежде можно было сказать… что никакой культурный прогресс невозможен без решительного, принципиального политического разрыва с прошлым, — то теперь так же решительно можно утверждать, что никакой политический шаг вперед невозможен вне культурного прогресса; без такого прогресса всякое политическое завоевание будет призраком, будет висеть в воздухе.
Из фатального круга двух основных политических положений: 1) необходима конституция, прочный правовой порядок и 2) правительство, которое в политическом смысле держит в своих руках положение, ведет всякую иную, только не конституционно-зиждительную и конституционно-консервативную политику…из этого фатального круга самого по себе невозможно извлечь ничего положительного. Все свести к критике правительства значило бы безмерно преувеличивать значение данного правительства и власти вообще: источник неудач, разочарований и поражений, постигших Россию, лежит гораздо глубже. Даже если бы каким-нибудь чудом политический вопрос оказался разрешенным, решение его лишь более выпукло выдвинуло бы значение другой, более глубокой задачи. Это значит: общество должно задуматься над самим собой. Мы переживаем идейный кризис, и его надо себе осмыслить во всем его национальном значении»[10].
Распространив свои критические нападки на всю интеллигенцию (именно ее он имел в виду, говоря об «обществе»), Струве оказался в довольно сложном положении. Результатом стало (и не могло не стать) его отлучение от всех лагерей, школ и направлений — нечто вроде интеллектуального остракизма. Ведь именно интеллигенты, обвиненные им в нехватке «культуры» и разжигании революции, составляли его основную аудиторию. Его критика не встретила понимания, ибо в ходе длительной борьбы с самодержавием русская интеллигенция взрастила в себе неискоренимый комплекс величия. По мере того как Струве обнаруживал все ббльшую неприязнь к этому социальному слою и предлагал программу духовного возрождения, основанную на идеях, которые его представителям были незнакомы или просто неприемлемы, интеллигенция давала ему сдачи. Теперь Струве стал объектом такой травли, которая не имела прецедента в русской интеллектуальной истории. Гонимый, высмеиваемый, превратно интерпретируемый оппонентами слева (которым, по иным причинам, вторили и правые), он был вынужден беспрестанно отбиваться от нападок.
Уровень той дискуссии был не слишком высок, и поэтому очертить области разногласий или выделить позитивные программы оппонентов крайне сложно. Русская интеллектуальная жизнь всегда характеризовалась логической непоследовательностью, политической ограниченностью, дефицитом реализма — качествами, в значитель ной степени обусловленными отсутствием представительных институтов и свободной прессы. Можно было бы ожидать, что после октября 1905 года, с созданием парламента и фактическим упразднением политической цензуры, ситуация изменится к лучшему. Но этого не произошло. Привычки, складывавшиеся десятилетиями, оказались столь крепкими, что русские интеллигенты не только продолжали действовать в том духе, с которым сроднились, но по-прежнему говорили и писали в той же манере. Лихорадочно развивавшаяся пресса с готовностью открыла свои страницы для публикаций, прежде годившихся только для нелегальной или эмигрантской печати. У многочисленной читающей публики развился вкус к политике, первейшим проявлением которого стала тяга к политическим сенсациям: в такой обстановке новость об убийстве очередной «знаменитости» доставляла читателям такое же извращенное удовольствие, с которым пресытившаяся политикой западная публика встречает сообщения об уголовных преступлениях или несчастных случаях.
Как и следовало ожидать, ни правые, ни левые радикалы не имели ни малейшего понятия о вопросах, поднимаемых Струве, и потому в споре преобладали аргументы ad hominem. Тот факт, что Струве когда-то был марксистом, потом покинул марксистов и ушел к либералам, а затем порвал и с либеральными воззрениями, был достаточным доказательством его беспринципности и «ренегатства». Следуя этой аргументации, атаки как слева, так и справа, — примечательно схожие по своему тону и стилю — концентрировались на том, кто таков Струве, а не на том, о чем он говорил. Единственное отличие в нападках, обрушиваемых на него двумя крайними лагерями, заключалось в том, что правые экстремисты постоянно поднимали в дискуссии еврейский вопрос, в то время как левые предпочитали изобличать его германские корни. Журналисты активно применяли своеобразный шантаж, не позволявший вступаться за Струве никому, кроме самых отъявленных храбрецов. Умеренный консерватор, допускав ший робкое слово в его защиту, обвинялся правой газетой Новое время в проеврейских и прокадетских (или, в качестве варианта, проеврейско-кадетских) симпатиях; умеренный социалист, делавший то же самое открыто, немедленно клеймился Лениным или Троцким как «пособник буржуазии».
Даже тем, кто уважал его лично, но расходился с ним во взглядах, редко удавалось ухватить суть аргументации Струве. Выдвигаемые им идеи были столь новыми, смелыми и вызывающими, что критики, вероятно, оказывались просто не в состоянии сосредоточиться на них или подойти к ним рационально. Этот прискорбный факт стал очевидным в 1908 году, когда Струве впервые выступил в защиту патриотизма и империализма в качестве законной и желательной для интеллигенции позиции. Читая его сочинения, посвященные данному вопросу, довольно легко обнаружить логические несообразности и шаткость основных тезисов. Несмотря на это, мало кто утруждал себя поиском подобных огрехов. Например, в широком потоке откликов, вызванных его сенсационной статьей «Великая Россия» (#352), можно было найти все что угодно — насмешки, оскорбления, удрученное покачивание головой, выкручивание рук, — за исключением рациональных контраргументов. Единственным исключением из этого ряда были, по-видимому, статьи Бердяева.
Такая реакция повергала Струве в отчаяние. Он всей душой жаждал дебатов, и в тех редких случаях, когда критик затрагивал суть его концепции, энергично выступал в защиту своих взглядов. Но большую часть времени ему приходилось отбиваться от личных нападок, иной раз откровенно оскорбительных, и это выбивало его из колеи. Порой воздержаться от ответа было невозможно, и тогда ему приходилось опускаться до уровня своих оппонентов, швыряя грязью и получая в ответ грязь, время от времени прерывая это занятие ради того, чтобы на глазах изумленных зевак прочитать проповедь о порочности подобного рода полемики. Совокупный эффект всех этих наскоков состоял в том, что Струве скатывался на позиции все более крайние, которые в случае более взвешенного подхода он никогда бы не занял. Он также был лишен благотворного влияния рациональной критики, в которой явно нуждался.
Вот небольшой образчик того, с чем Струве приходилось иметь дело. После того как разразилась первая мировая война и русские войска оккупировали Галицию, он опубликовал ряд довольно спорных статей по украинскому вопросу. Его главный тезис (подробно рассматриваемый в главе 5) заключался в том, что украинцы — это не нация, но лишь ответвление на едином «общерусском» древе, и, следовательно, украинский национализм представляет собой искусственное движение, которое, однако, для России довольно опасно. В печати развернулась острая полемика. Меньшевик Д.И. Заславский, пишущий под псевдонимом «Гомункулус», опубликовал в газете День статью, критикующую взгляды Струве". Он высказывал удивление по поводу того, что Струве защищает русский национализм, поскольку по происхождению немец, а свои германоязычные статьи подписывает не иначе как «фон Струве». В ответ Струве заявлял, что за «совершенно неважным и неинтересным» фактом использования подписи «фон Струве» стоит лишь обыкновение русских властей добавлять префикс «фон» в зарубежные версии паспортов, выдаваемых потомственным дворянам. «Использование “немецкого” в моей фамилии и в моем происхождении так же принципиально-безобразно, как с моей стороны было бы принципиально-безобразно указывать на то, что г. Homunculus — еврей по происхождению и национальности»[12]. Данное заявление, в свою очередь, повлекло за собой новую реплику Заславского, который счел необходимым проинформировать читателей, что Струве раньше жил в Германии, будучи в то время злейшим врагом национализма[13]. Перу того же автора принадлежала и еще одна статья под заголовком «Гретхен фон Струве»[14]. Разумеется, достоинства и недостатки позиции Струве в украинском вопросе в подобной полемике вовсе не затрагивались.
Такого рода дискуссии самым негативным образом влияли на духовное и умственное здоровье Струве. Поначалу он пытался отбивать атаки с помощью рациональных аргументов, но делать это было все сложнее, поскольку оппоненты не отвечали взаимностью. Затем, подобно раненому быку, он начал слепо метаться из стороны в сторону, обнажая свою уязвимость и беззащитность. Между ним и его многочисленными хулителями наладилась своеобразная игра: стремясь выказать равнодушие к нападкам, он отстаивал все более радикальные позиции, которые обращались оппонентами против него самого, что, в свою очередь, толкало нашего героя к еще большим крайностям. Его размышлениям 1907–1917 годов присущи неуравновешенность, хаотичность, субъективизм, совершенно незаметные в трудах предшествующего периода. Прежде всего это объяснялось его глубочайшими переживаниями за будущее страны. Второй причиной была явная интеллектуальная дезориентация, обусловленная изоляцией и беспощадным обстрелом со всех сторон[15].
Отношение Струве к интеллигенции всегда оставалось двойственным, и поэтому критика, которой он посвятил себя после 1907 года, была не таким уж значительным отступлением от его прежних воззрений, как казалось современникам. В 1907 году он утверждал: «Те мысли, которые составляют идейную основу развиваемой мной критики революции, в существе своем созрели раньше, чем было основано “Освобождение”», то есть до 1902 года[16]. Разумеется, в свой социал-демократический и «освобожденческий» период он был склонен защищать интеллигенцию от обвинений в экстремизме, возлагая ответственность за все присущие ей пороки на царский режим[17]. Но даже тогда, прощая ей очень многое, Струве не был слеп к ее недостаткам. Он никогда не разделял присущего русской интеллигенции представления о себе самой как о главной движущей силе общественного прогресса, предпочитая рассматривать в роли двигателя такие безличные факторы, как экономику (в дни увлечения марксизмом) или культуру (в либеральный период). Ему была чужда и интеллигентская склонность политизировать все и вся, разграничивая «добро» и «зло» в зависимости от того, хорошо или плохо чувствует себя правительство. Он всегда настаивал на том, что «культура», причем во всех ее проявлениях, превыше политики. Так, будучи марксистом, он вполне мог восхищаться юридическими достижениями Победоносцева или поэтическим талантом Фета, став либералом — воздавать должное Марксу, а оказавшись в эмиграции — тепло отзываться о книгах, изданных в Советском Союзе. В позициях Струве неизменно присутствовало нечто, выделяющее его из шеренги оппозиционной интеллигенции, причем даже в те дни, когда он являлся ее духовным вдохновителем. В данной роли выступала вера в трансцендентный характер гуманистических ценностей и достижений культуры.
Опыт общения с социал-демократами в годы ревизионистских исканий еще более углубил недоверие Струве к интеллигенции. Нежелание вождей русской социал-демократии всерьез воспринимать идеи ревизионизма, их догматизм, готовность шельмовать любого, дерзнувшего мыслить самостоятельно, резко контрастировали с той реакцией, которую ревизия марксизма встретила в Германии. Как раз тогда Струве впервые предположил, что русская интеллигенция представляет собой какое-то «особое племя». Именно эти сомнения он имел в виду, когда говорил, что основы критики революции были выработаны им еще до 1902 года.
Претензии Струве к интеллигенции не получили широкой огласки лишь потому, что он, не желая подрывать единство «демократического» фронта против самодержавия, до поры до времени предпочитал не высказываться по данному поводу. Как отмечалось в первом томе настоящей биографии[18], наблюдая за поведением радикалов в 1905 году, он испытывал нарастающее беспокойство по поводу их безответственности и вкуса к насилию. Тем не менее даже тогда, и вновь по чисто тактическим соображениям, он в основном молчал, не желая подвергать опасности альянс либералов и социалистов. Более того, саму степень его озабоченности не стоит преувеличивать, ибо Струве был твердо уверен, что «массы» осознают собственные интересы и, получив возможность демократического волеизъявления, мгновенно подрежут крылья наиболее оголтелым элементам интеллигенции. В условиях демократии, победу которой он считал неизбежной рано или поздно, ультралевые, а также тяготеющие к ним либералы, будут дрейфовать к центру или просто пойдут ко дну. Иначе говоря, в то время он не слишком опасался радикальной интеллигенции, относясь к ней даже с некоторым снисхождением. В статье, написанной в начале 1905 года, он отмечал, что возглавить массы русским радикалам мешает их «революционное доктринерство», а «история, вероятно, оставит социалистические партии ни с чем»[19].
Иными словами, не питая ни малейших иллюзий в отношении интеллигенции, Струве сохранял их в отношении русского народа, который, по его мнению, благодаря здоровому чувству собственного блага, обладает иммунитетом против демагогов. В 1904–1905 годах ему казалось, что для того, чтобы народный интерес заявил о себе, необходима лишь парламентарная система, основанная на всеобщем избирательном праве. «При всенародном голосовании, — писал он в 1905 году, — народные массы, став ответственными распорядителями собственных судеб, узнают и поймут, что возможно и что невозможно»[20]. Его неистовая борьба за демократизацию избирательного процесса подогревалась именно этой надеждой, а также боязнью того, что половинчатый закон о выборах, не решающий указанной задачи, послужит дальнейшей радикализации масс. Но события 1905 года развеяли эти заблуждения. Вернувшись в Россию в октябре, Струве с огорчением обнаружил, что рабочие и крестьяне, вопреки его ожиданиям, действительно оказались под влиянием радикалов, о чем те без устали твердили. Идея «перманентной революции», которую прежде он был склонен отметать как «элитарную утопию», получила широкий отклик среди промышленного пролетариата. Особенно его взволновала декабрьская стачка в Москве, убедительно показавшая, насколько легко радикальная интеллигенция может толкнуть рабочих на губительный путь. Выборы в I Государственную Думу, давшие кадетам твердое большинство в промышленных районах, слегка успокоили Струве: рабочие, внушал он себе, в конечном счете разобрались, что для них хорошо и что — плохо. Однако, наблюдая за поведением рабочих и крестьянских депутатов в парламенте, особенно во II Государственной Думе, где последние были широко представлены, он быстро растерял весь свой оптимизм. Охваченный тревогой, он видел, как эти представители «масс» шли на поводу у радикальной интеллигенции. В газетном интервью, которое было дано вскоре после роспуска II Думы, он обвинял интеллектуалов, «курировавших» фракцию трудовиков, в том, что они отвлекали крестьян от законных классовых целей, вместо этого подталкивая их к «революционному авантюризму»[21]. Опыт того периода убедил Струве, что с идейной точки зрения «массы» были столь же не готовы к «ответственному политическому творчеству», как и интеллигенция[22].
Сказанное заставляло по-иному воспринимать угрозу, исходящую от интеллигентов-радикалов. К ним нельзя было более относиться как к своенравным детям русского деспотизма, чья судьба предполагала лишь смирение или вытеснение на обочину жизни. Могучее влияние, которое они оказывали на массы в критические моменты истории, несло в себе смертельную угрозу: «Наиболее неожиданной и наиболее замечательной чертой эпохи, в которую мы вступили с 1904 года, является та легкость взаимного понимания, которая установилась между “интеллигенцией”…и “народными массами”. “Взаимное понимание” тут, может быть, несколько слишком сильное в одном, слишком слабое в другом отношении выражение. “Понимания”, может быть, ни с той, ни с другой стороны не было, но была органическая солидарность, которая в некоторых отношениях важнее и значительнее всякого “понимания”. Интеллигенция оказалась “революционно-народнической”, а народ — “народником-революционером”»[23].
«Русская революция показала, что у народа нет своего особого “стержня”, своей “основы”, своего “цвета”, отличного от стержня, основы и цвета интеллигенции…Грехи русской революции — грехи общие, интеллигенции и народа. Разница только в том, что интеллигенцию мы всегда мыслим, как субъектов (физических или собирательных), которым их действия могут и должны быть вменены, тогда как к “народу” понятие вменения недопустимо. И процесс духовного и культурного лечения должен быть начинаем с “интеллигенции”. Но лекарством она не может позаимствоваться от народа. Народ сам нуждается не менее в том же лечении»[24].
[122] Товарищ. — № 287. - 8 июня 1907.
[123] Черменский утверждает, что партийная фракция согласилась передать властям тех социал-демократических депутатов, чья вина будет доказана. См.: ЕД. Черменский. Буржуазия и царизм в первой русской революции. — С. 406.
[124] П.Е. Щеголев (ред.). Падение царского режима. — T. V. — М. — Л., 1926. — С. 312.
[125] Описание этих событий основывается на воспоминаниях Маклакова. См.: В А. Маклаков. Вторая Государственная Дума. — С. 245–247. Позже изложенное было подтверждено Струве: Там же. — С. 245 (прим.).
[126] Это противоречит заявлению, сделанному Струве чуть позже корреспонденту одной из газет, согласно которому в ходе встречи со Столыпиным он вообще не произнес ни слова. См.: Товарищ. — № 287. - 8 июня 1907. — С. 2.
[127] В А. Маклаков. Вторая Государственная Дума. — С. 247.
[128] СА[белевич]. К роспуску Думы. — Русь. — № 144. - 5 июня 1907. — С. 2.
[129] Там же. См. также: Русь. — М° 145. - 6 июня 1907. — С. 2.
[130] Русь. — № 146. - 20 июня 1907. — С. 2; № 148. - 22 июня 1907. — С. 2.
[131] В А. Маклаков. Вторая Государственная Дума. — С. 247. Протоколы Центрального комитета не зафиксировали заседание 6 июня 1907 года, на котором, как говорят, обсуждался данный вопрос. См.: Товарищ. — 8 июня 1907. — С. 2.
[132] «Письмо в редакцию». — Речь. — № 131. - 6 июня 1907. — С. 2.
[133] Товарищ. — № 287. - 8 июня 1907. — С. 2.
[1] Датировано 4 августа 1910 года. — Дом Плеханова.
[2] Дневник Толстого, запись от 13 августа 1909 года. См.: JI.H. Толстой. Полное собрание сочинений. — Т. 57. — М., 1952. — С. 115.
[3] Струве любил проводить различие между «образованным классом» (#348/12) или «интеллигенцией в широком смысле слова» (#310/282), с одной стороны, и «идейной интеллигенцией» (#313/443) — с другой. Последнюю представляли радикальные политические объединения. Его критика была нацелена прежде всего на вторую группу; однако, подобно многим русским мыслителям, он не всегда был последователен в терминологии.
[4] За исключением его статей в редакционной колонке Русской мысли и лекций в Санкт-Петербургском политехническом институте, которые будут рассматриваться в главах 3 и 4 соответственно.
[5] См.: #352 и #360. Его статья в сборнике «Вехи» (#376), написанная в тот период, тоже, вероятно, предназначалась для этой книги. Позже Струве собрал свои важнейшие работы тех лет (1905–1909) в отдельный том, названный «Patriotica» (СПб., 1911).
[6] Вестник Партии народной свободы. — № 43–44. - 8 ноября 1907. — С. 1834.
[7] #372/196.
[8] #348/9.
[9] #367/168.
[10] #372/202-203
[12] 14/12-17.
[13] Гомункулус. «Струве против Струве». — День. — № 342. - 16 декабря 1914.
[14] День. — № 345. - 19 декабря 1914.
[15] В этот сложнейший период своей жизни Струве пережил два увлечения, по-видимому, оказавших на него огромное влияние. Наша осведомленность об этом проистекает исключительно из краткого пассажа рукописи биографической работы Франка (с. 134), который по просьбе семьи Струве был изъят из опубликованной версии. Упомянутый фрагмент звучит так: «…B ранней юности, до женитьбы, он был связан страстной любовью с женщиной гораздо старше его, о которой на всю жизнь сохранил благодарное и светлое воспоминание. После женитьбы, в возрасте между 35 и 47 годами, он, несмотря на свой идеально-дружный брак, имел два страстных увлечения женщинами, из которых второе он переживал с необычайным драматизмом (Нина Александровна — как это иначе было бы и невозможно при их отношениях — была полностью посвящена в эти увлечения; преодолевая естественную ревность, она относи- лась к ним с матери иски-любовным снисхождением). Мне приходилось утешать и ободрять П.Б. в припадках скорби и отчаяния, иногда овладевавших им в этих драматических переживаниях; и из таких бесед я всегда выносил впечатления изумления и умиления перед глубиной, юношеской чистотой и юношеским горением его души». Рукопись находится в Гуверовском институте.
[16] #339/235.
[17] См.: Ричард Пайпс. Струве: левый либерал. — С. 467. Возмущаясь нападками на русскую интеллигенцию в письме немецкому писателю Гансу Дельбрюку 15 июля 1902 года, Струве именует ее и «создателем», и «продуктом» западнической культуры в России.
[18] См.: Ричард Пайпс. Струве: левый либерал. — С. 538–540.
[19] #308а/10.
[20] См.: Ричард Пайпс. Струве: левый либерал. — С. 533.
[21] Товарищ. — № 287. - 8 июня 1907.
[22] #368/4.
[23] #359/229-230.
[24] #359/205-206.