Писался роман, как известно, в тюрьме Петропавловской крепости в 1863 году. Быть может, когда Чернышевский описывал огромное хрустальное здание, стоящее среди полей, его прерывал голос тюремщика, требовавший на допрос или на очную ставку. Весь роман — свидетельство неискоренимости веры и надежды даже в самых безнадёжных условиях. Впрочем, традиция создания утопии в тюрьме восходит ещё к Т. Кампанелле, писавшему свой «Город Солнца» тоже в неволе.
Разумеется, сейчас картина будущего, нарисованная Чернышевским, может нам показаться наивной. Ведь мы сами живём в том обществе, которое старался предвидеть писатель. И всё-таки давно уже было отмечено, что ни одно произведение русской литературы XIX века не оказало такого мощного прямого воздействия на жизнь своих читателей. Героям Чернышевского подражали тысячи русских молодых людей. Номера «Современника» с романом зачитывались до дыр, книга переписывалась от руки.
Но уже в следующем, 1864 году на страницах гораздо менее популярного журнала «Эпоха» появилась небольшая повесть под названием «Записки из подполья». В полемику с узником Петропавловской крепости вступал 43‑летний писатель, незадолго перед тем отбывший десять лет каторги и ссылки. Автор этой повести сам пережил в молодости увлечение теми же идеями Шарля Фурье, которые вдохновляли и Чернышевского. Но чтобы лучше понять развернувшуюся полемику, сделаем одно небольшое отступление.
В 1851 году всего за девять месяцев в центре Лондона, в Гайд-парке, выросло небывалое здание. Небывалым оно было и по своим размерам, и по своей архитектуре, и по своему назначению. По размерам это было самое большое здание Европы (площадью в 770 000 кв. футов), но архитектурное его решение поражало, пожалуй, ещё больше, чем размеры: здесь совсем не было традиционного камня или кирпича, всё здание состояло только из металла и стекла. Разместилась в этом чуде архитектуры первая всемирная выставка изделий промышленности. Здание, построенное архитектором Д. Пакстоном, получило название Хрустального дворца; да-да, то самое хрустальное здание, которое так часто упоминается в русских утопиях второй половины XIX века как символ будущего счастья человечества и вокруг которого развернулась бурная полемика между Чернышевским и Достоевским. Одним из первых, ещё в конце того же 1851 года, написал о здании известный славянофил А. С. Хомяков (статья «Аристотель и всемирная выставка»). Хомякову особенно понравилось, что столетние деревья Гайд-парка, оказавшиеся под стеклянным потолком дворца, были сохранены, так что зрители, осматривавшие экспонаты, ходили между деревьями. (…«То, что строится, обязано иметь почтение к тому, что выросло», — писал Хомяков в своей статье.) Все были в восторге. Лишь голос скептического Джона Рескина прозвучал диссонансом: «Теплица как теплица, только больше всех остальных». Внешне здание было похоже скорее на современные застеклённые вокзалы, например, Киевский вокзал в Москве. Принц Альберт, супруг королевы Виктории, в торжественной речи на открытии сказал, что эта выставка символизирует единство человечества. Здание и в самом деле стало символом. Для одних это был символ будущей архитектуры, для других — символ городов будущего и новых форм общежития. Была тут, правда, одна маленькая деталь: здание вовсе не было приспособлено для жилья. Ведь это был просто гигантский выставочный зал, без комнат и перегородок, к тому же насквозь прозрачный. Поэтому в Четвёртом сне Веры Павловны он служит лишь стеклянным футляром для другого, меньшего здания, где и живут люди.
Какова дальнейшая судьба хрустального дворца? Громадное здание в центре Лондона было неудобно, вскоре его разобрали и собрали в несколько изменённом виде в Сиднеме (раньше писали это название неточно — Сайденгеме), пригороде Лондона. Там и посетил его Чернышевский в 1859 году. Дворец простоял ещё долго, вызывая восторги сторонников функциональной архитектуры, пока большой пожар 1936 года не разрушил его…
Так льётся монолог героя «Записок из подполья».
«И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотенья? Человеку надо — одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».
Несмотря на шутовскую, ёрническую форму, Достоевский даёт глубокую критику утопизма. В самом деле, не только разные люди хотят разного, но и один и тот же человек в течение дня (а тем более в течение жизни) хочет разного. Тут Достоевский, если можно так выразиться, схватил «иррациональное зерно» человеческой природы и обнажил слабость теории «разумного эгоизма» Чернышевского. Но если бы в человеке было только это, только «своя глупая воля», тогда все надежды на разумно и гармонично построенное общество пришлось бы оставить. Тогда не надо искать зелёную палочку.
Пройдёт тринадцать лет, и Достоевский ещё раз вернётся к теме всеобщего счастья — в рассказе «Сон смешного человека» (1877). И на этот раз он скажет совсем иные слова: «Все идут к одному и тому же, по крайней мере все стремятся к одному и тому же, от мудреца до последнего разбойника, только разными дорогами». Известно, что незадолго до смерти Достоевский сказал о «Записках из подполья»: «Это уже преодолённая точка зрения». Знаменитые слова из пушкинской речи о гордом и праздном человеке, который должен смириться и потрудиться на родной ниве, относятся не только к революционерам, как обычно толкуют, но и к «подпольному человеку».
Слова князя Мышкина из романа «Идиот»: «Красота спасёт мир» — стали крылатыми. Но задумываются над ними редко. Как может красота спасти мир? Может быть, произведения, собранные в этом отделе нашей антологии, помогут читателю понять смысл слов Достоевского.
Красота спасает мир тем, что требует от человека перестройки по своему образу и подобию. В одном из самых известных стихотворений австрийского поэта Р. М. Рильке, открывающем вторую книгу его «Новых стихотворений» (1907), — «Архаический торс Аполлона» — этот лишённый головы и рук торс, этот мраморный обрубок человеческого тела всем своим внутренним светом и совершенством говорит человеку-зрителю: «Ты должен жить иначе». Здесь прямо-таки поразительное сходство с открывающим наш раздел очерком Г. Успенского «Выпрямила» (не исключена возможность, что Рильке, читавший по-русски, знал очерк Г. Успенского. Но если и не знал, сходство ещё знаменательней).
Думается, что Достоевский вкладывал в слово «красота» не только физическое, но и духовное содержание. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» он описывает одну из лондонских проституток, девушку необычайной красоты: «Черты её лица были нежны, тонки, что-то затаённое и грустное было в её прекрасном и немного гордом взгляде, что-то мыслящее и тоскующее… Она была, она не могла не быть выше всей этой толпы несчастных женщин своим развитием: иначе что же значит лицо человеческое?» (выделено авт. — С. К.). Здесь выражено мучительное несогласие с тем, что красота физическая может и не сочетаться с красотой духовной.
Очерк Г. Успенского можно назвать эстетической утопией: преображение человека через соприкосновение с произведением искусства! У истоков этой утопии тоже стоит Гоголь. Работая над «Ревизором», Гоголь верил, что Россия, увидев на сцене всё, что в ней есть плохого, устыдится себя и исправится. Эта же мысль воодушевляла его и в работе над «Мёртвыми душами» и «Выбранными местами из переписки с друзьями».
Вообще вера в силу слова была так велика, что в одном из рассказов Н. Лескова («Заячий ремиз») герой его вырезает из бумаги огромные буквы с целью писать ими по небу, «чтобы все ужаснулись того, что они делают, и поняли бы то, что им надо делать». Перед смертью помутившийся сознанием герой «схватил из своих громаднейших литер Глаголь и Добро и вспрыгнул с ними на окно, чтобы прислонить их к стёклам».
Лесков даёт всего лишь славянские названия букв Г и Д, но они складываются в большой смысл. Глаголом Добра была вся наша классическая литература. Вечный зов этой литературы мы должны слышать сквозь сутолоку современности.
Два следующих рассказа посвящены нравственной красоте. Пословица говорит: «У праведного мужа душа красавица».
«Рассказ старшего садовника» А. П. Чехова не просто рассказ о совершенном человеке. Нет, Чехова интересует не личная праведность доктора, а её воздействие на всех жителей города. Это и приближает рассказ к утопии. Все жители города становятся чище, все отказываются верить в плохое в человеке. Как ни парадоксально это может показаться, доктор играет для жителей города ту же роль, что статуя Венеры Милосской для учителя Тяпушкина из очерка «Выпрямила».
Все помнят монологи героев чеховских пьес о том, какой прекрасной будет жизнь на земле через сотни лет. Но и в настоящем Чехов умел видеть высокое и высочайшее. В рассказе «В овраге» по ходу неспешного повествования, «средь всякой пошлости и прозы», вдруг происходит разговор, равного которому нет во всей русской литературе, разговор, стоящий прозрений Кириллова и Ивана Карамазова. Это разговор девушки и старика, и состоит он всего из пяти слов:
Только в России старик мог не удивиться такому вопросу, не рассмеяться, а ответить спокойно, словно мог бы добавить: «Святые — это рядом, второй дом от угла». В самом слове «Фирсаново» звучит мягкий покой (замените Фирсаново на Кирсаново, и вы сразу поймёте разницу).
Китежскую легенду сейчас знают главным образом по роману П. Мельникова-Печерского «В лесах» и по опере Н. Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии», где она несколько искусственно соединена с древнерусской «Повестью о Петре и Февронии». Между тем эта легенда оставила заметный след и в русской поэзии: ей посвящены стихи А. Майкова и М. Волошина, Н. Клюева и С. Городецкого.
В первом томе двухтомной монографии А. И. Клибанова «Народная социальная утопия в России» (М., 1977) есть целый раздел «Китежская и беловодская социально-утопические легенды». И можно считать, что вопрос об отнесении китежской легенды к числу народных утопий решён.
В самом деле, что такое Китеж, как не заповедное место гармонии, праведности и красоты, существующее в определённой части пространства (в этом его отличие от пространственно-расплывчатой беловодской утопии).
В. Комарович в тщательном и скрупулёзном исследовании «Китежская легенда» (М., 1936) приходит к следующим выводам. Город Кидекша (Кидаш, Китеж) был взят и разорён татарами в 1237 году, но легенда складывалась на протяжении XVI и XVII веков, получив окончательное письменное оформление в виде «Книги, глаголемой летописец» в 80–90‑х годах XVIII века в той же бегунской среде, что питала и беловодскую легенду.
Существуют, по крайней мере, три различные версии о чудесном спасении Китежа от Батыева разорения. По первой, Китеж ушёл под землю (отсюда поверья, будто бы раньше крестьяне во время пахоты задевали сохой кресты церквей). По другой версии, Китеж ушёл под воду озера Светлояр. Здесь в ясную погоду праведные люди могут различить в прозрачной воде блеск золотых крестов, слышать колокольный звон и видеть целые крестные ходы. Наконец, по третьей версии, может быть, самой возвышенной, Китеж никуда не провалился и не погружался, он стоит на том же месте, только стал невидим. В его соборах днём и ночью идёт служба, жители Китежа предстательствуют за оставшихся в зримом мире грешных людей.
Народная вера и фантазия видит в Китеже совершенный мир гармонии и благообразия, недоступный земной скверне и бесчинствам насильников. В то же время ворота Китежа всегда открыты для подлинных праведников. В народе переписывалось рукописное «Послание к отцу от сына», в котором один такой праведник пишет из Китежа отцу, чтобы тот не волновался за его судьбу.
В начале XX века наблюдалось массовое паломничество интеллигенции к озеру Светлояр. Для многих это была первая встреча с народом, его верованиями и идеалами. Здесь побывали В. Короленко и М. Пришвин, будущий литературовед Н. Ашукин и замечательный историк русской культуры С. Дурылин. Все они оставили запись увиденного. В нашей антологии даны тексты четырёх авторов: П. Мельникова-Печерского, В. Короленко, М. Пришвина и М. Горького. Но китежская легенда продолжает свою литературную жизнь, служит высоким патриотическим целям, соединяя вчерашний день с нынешним, с грядущим.
В книге Ю. Олеши «Ни дня без строчки» приводится набросок его ненаписанной пьесы о Великой Отечественной войне. Действие происходит на оккупированной территории в лагере немцев:
Знаменательная сцена. Почему старинная легенда так сильно подействовала на фашистского офицера? Потому что народ, который создал такую легенду, нельзя рассматривать как низшую расу, как рабочий скот. Народ этот доказал способность к высшим формам духовного опыта. На языке символов легенда говорит о непобедимости Правды.
Вот почему мы должны знать легенду о граде Китеже. Чтобы не получилось как в «Запечатлённом ангеле» Лескова. «У нас, — говорит рассказчик, — с предковскими преданиями связь рассыпана, дабы всё казалось обновлённее, как будто и весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела».
Специфической, связанной с народничеством формой русской утопии является замечательный рассказ В. Гаршина «Красный цветок». Всё зло мира для героя рассказа сгущено, сконцентрировано в одном носителе — красном цветке. Этот цветок «впитал в себя всю невинно пролитую кровь (оттого он и был так красен), все слёзы, всю желчь человечества… Нужно было сорвать его и убить. Но этого мало — нужно было не дать ему при издыхании излить всё своё зло в мир. Потому-то он и спрятал его у себя на груди. Он надеялся, что к утру цветок потеряет всю свою силу. Его зло перейдёт в его грудь, его душу и там будет побеждено».