Но «муравейные братья» и «зелёная палочка» Толстого есть и у Достоевского. Уже Настенька в «Белых ночах» мечтает о том, чтобы «мы все» были «как бы братья с братьями», а в конце жизни Достоевский уже от своего лица писал в «Дневнике писателя», что «никогда не мог… мыслить и жить иначе, как с верой, что все будут когда-нибудь… очеловечены и счастливы».
Не правда ли, странно слышать подобные слова из уст писателя, книги которого считаются мрачными, страшными, даже мучительными? Но в этом один из секретов Достоевского и шире — русской литературы. Кто из писателей Запада подписался бы под этой цитатой? Боюсь, что даже Диккенс и Гюго — наиболее близкие русской традиции из современников Достоевского — воздержались бы. Да и из русских писателей далеко не каждый. Приведём только одну цитату из романа И. С. Тургенева «Накануне», которая сразу объяснит многое: «Елена не знала, что счастье каждого человека основано на несчастье другого, что даже его выгода и удобство требуют, как статуя — пьедестала, невыгоды и неудобства других».
Вот мировоззрение, исключающее утопизм. Какое уж всеобщее счастье, если одни вечно обречены быть пьедесталом для других, если счастье можно строить только на несчастье ближнего. Здесь Тургенев, по существу, смотрит на мир так же, как Бальзак и Стендаль, Флобер и Мопассан. Но есть и у Тургенева один рассказ, где он отбрасывает «тьмы низких истин» и парит в тех же высотах, что и русские писатели-утописты. Мы имеем в виду, конечно, «Живые мощи». Такой рассказ мог бы написать Л. Н. Толстой.
Самый большой из утопических разделов нашей антологии называется «Пять снов». И в самом деле сон — идеальное средство для подачи утопии. Сон легко преодолевает тягу земную, тяжесть и неподвижность вещей и человеческих отношений.
В. Соловьёв назвал сон окном в другой мир, а Ф. Достоевский дал целую теорию сна в своём «Сне смешного человека»:
Видимо, сам Достоевский очень часто испытывал желание перескакивать через законы бытия и рассудка, через пространство и время, потому что его герои постоянно видят сны. Так что М. М. Бахтин в своей известной монографии о поэтике писателя даже сказал:
«Пожалуй, во всей европейской литературе нет писателя, у которого сны играли бы такую большую и существенную роль, как у Достоевского».
Посмотрим же вместе с русскими писателями сны их героев.
Гениальный «Сон Обломова», открывающий наш раздел снов, — как бы маленькая энциклопедия всей патриархальной русской жизни. «Сон Обломова» можно назвать крепостнической утопией. В этом сонном царстве все счастливы, то есть осуществлено состояние, о котором другие, более поздние эпохи могли только мечтать.
В самом деле, едят и спят все вволю, никто не хочет перемен, самое время как бы перестало существовать. Невольно напрашивается сравнение Обломовки с зачарованным сказочным царством. А как тонко передаёт Гончаров отсутствие каких-либо социальных перегородок: сон, начавшись в барских покоях, переходит в девичью, оттуда дальше, и вот уже вся деревня спит после обеда. Крестьяне не уступают барам в лени и медлительности.
Но особенно важно для утопической природы «Сна Обломова» следующее место:
Беззаботное, безмятежное царство!.. Да ведь это же и есть утопия! И притом одна из самых ярких во всей русской литературе.
«Сон Обломова» — из тех снов, которые видишь явственнее всякой яви, это сон цветной и объёмный, полный звуков и запахов.
Следующий сон даёт нам образец народнической утопии. Это «Сон счастливого мужика» из романа Н. Златовратского «Устои». Иногда все народническое мировоззрение характеризуется как утопическое. Такое толкование в целом правильно, хотя не следует забывать, что крестьянская община — «мир», из которой исходили народники, была реальностью, а не фантазией. «Сон» Златовратского показывает крестьянскую общину как царство суровой, но справедливой гармонии.
В сущности, это ещё один вариант патриархальной утопии, но уже не глазами барчонка, как у Гончарова, а глазами крестьянского мальчика-сироты, который бы просто погиб, если бы не община, «мир».
Нельзя не сказать и о совершенно уникальной особенности словесной формы «Сна счастливого мужика». Сначала кажется, что это просто ритмизированная проза. Но вслушайтесь — это же настоящий гомеровский гекзаметр, размер «Илиады», ритм величавого эпического спокойствия. Разумеется, это не случайно. Самим ритмом повествования Златовратский хотел подчеркнуть гармонию, лад, строй жизни крестьянского «мира».
«Сон смешного человека» Ф. М. Достоевского — чрезвычайно сложное произведение. Анализ одного этого рассказа потребовал бы работы, равной по объёму всему нашему предисловию. Ограничимся немногими замечаниями.
На далёкой планете, куда прибыл «смешной человек», моделируется история жизни на Земле. Как изображает Достоевский идеально счастливое состояние людей? Тут важны два момента: 1) никакого государственного устройства, 2) никакой техники и промышленности. Рай ассоциируется с жизнью древних греков[4]. Как-то в «Дневнике писателя» Достоевский обмолвился: «Золотой век ещё весь впереди… а теперь — „промышленность“». То есть золотой век и промышленность как бы исключают друг друга.
Но вот вопрос: что означает эта ключевая фраза «Я развратил их всех!»? И почему ни одним словом Достоевский не показывает, как именно удалось одному человеку развратить всех? Нет ли здесь некоторого иносказания? На помощь могут прийти высказывания старца Зосимы из шестой книги «Братьев Карамазовых». Зосима говорит, в частности, что каждый человек, помимо своих грехов, виноват и во всех грехах других людей. Не поэтому ли герой рассказа берёт на себя вину за все грехи людей? В самом себе он видит то начало, которое губит и других людей, а значит, и всё общество. В экспозиции рассказа герой отталкивает несчастную девочку — этот холодный эгоизм и есть та «трихина», из-за которой болен мир. В себе её надо найти и себя объявить виноватым за то, что мир ещё не рай («Не ищи правду в других, коли её в тебе нет»). Примерно таким представляется нам ход мысли Достоевского.
В конце рассказа на одной странице встречаются две взаимоисключающие мысли: «Но как устроить рай — я не знаю». А десятью строками ниже — «А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — всё бы сразу устроилось!»[5]. И дальше прямо конкретный совет, как устроить: «Главное — люби других, как себя, вот что главное, и это всё, больше ровно ничего не надо: тотчас найдёшь, как устроиться». Не этот ли секрет был записан на зелёной палочке братом Толстого, Николенькой?
Так снимает Достоевский одной фразой столь важную для европейской утопии проблему государственного устройства, разделения функций и выдвигает на первое место нравственные ценности.
Рассказ Достоевского, при всей своей сложности, вопль из глубины души, которая не может смириться с тем, что люди страдают, что дети страдают, что не видно конца этим страданиям.
«Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей». Да ведь это опять Толстой, зелёная палочка! Как в прекрасном рассказе Чехова («Студент»): «Дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».
«Сон смешного человека» начинается и заканчивается словами героя: «Я знаю истину». В свете сказанного выше можно заключить, что слово «истина» употребляется здесь в значении «правда».
Какую же истину не столько даже понял, сколько увидел, ощутил и пережил герой рассказа? Ту истину, что люди «могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле», то есть оставаясь людьми, а не ангелами. Это прописная истина всех утопий, но в рассказе Достоевского она даётся совершенно по-новому, как подлинное открытие и прозрение.
Напряжение создаётся тем, что герой увидел и пережил истину не наяву, а только во сне, да и заканчивая свой рассказ, как бы мимоходом бросает фразу: «Пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уж это-то я понимаю!) — ну, а я всё-таки буду проповедовать».
Это вопиющее противоречие может озадачить читателя и даже поставить в тупик. Давайте сопоставим его с тем местом, где даётся главное прозрение «смешного человека»: «Я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способность жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей».
Как же примирить эти два места, две цитаты в рассказе? Мы не случайно сказали «две цитаты», а не «две точки зрения», «две концепции». Двух точек зрения здесь нет. Обратим внимание на глаголы, характеризующие опыт рассказчика в первом и втором случае. Что раю не бывать — это он только «понимает» (область рассудка), а вот что зло не может быть нормальным состоянием людей, что люди могут быть прекрасны и счастливы — это он «увидел» своими глазами, в это он «не может» не верить, словом, это пережито всем его существом, а не только рассудком. И поэтому рассказ заканчивается оптимистическим «И пойду! И пойду!». Сам Достоевский остался верен обету своего героя и в последний раз выступил с проповедью братства и всеобщей гармонии за несколько месяцев до смерти в своей знаменитой пушкинской речи. Здесь писатель говорит, что назначение России — «изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племён»…
Утопии Гончарова и Златовратского — утопии пассеистические, то есть обращённые в прошлое. Утопия Н. Г. Чернышевского — первая русская социалистическая утопия — обращена к будущему.
Прежде всего следует сказать, что весь роман «Что делать?» с его планом подорвать власть капитала через кооперативные мастерские уже есть утопия. Но внутри этой утопии находится, если можно так выразиться, утопия второго порядка — «Четвёртый сон Веры Павловны». Если реализация первой утопии мыслилась где-то через несколько лет, то вторая утопия (сон Веры Павловны) должна была перебросить читателя вперёд на столетия. Таким образом, сон Веры Павловны есть утопия внутри утопии.
[4] Совершенно аналогичную картину находим в утопии Томаса Манна (глава «Снег» в романе «Волшебная гора»). Скорее всего здесь было прямое влияние Достоевского. Т. Манн тоже использует форму сна.
[5] Та же мысль ещё резче выражена в главе «Золотой век в кармане» в «Дневнике писателя».