— Лопоухий такой, тощий, — еще надеясь, что Грушенков не у нее, а в другой группе, уточнил Андрей Владимирович. — Ну Груня его все еще кличут, такой верткий, без царя в голове…
— А!.. — просветлела ликом Вера Валентиновна. — У меня. Что вы, Андрей Владимирыч, я ее, Груню-то, и не собиралась вызывать. Она все равно ничего не знает… Натяну ей троечку, грех на душу приму, чтобы общие показатели не портить…
Андрей Владимирович едва удержался от того, чтобы не вступить с англичанкой в полемику на тему: «Груня — она», но Вера Валентиновна убежала на урок без предупреждения, по-английски, просто повернулась и исчезла за дверью. Эк, прониклась аглицким духом!.. Вазелиновна и есть. Андрей Владимирович раздраженно встал и прошелся по опустевшей учительской. А сам-то, сам-то хорош, однако!..
Нет, это началось не сегодня и даже не три-четыре года назад. Андрей Владимирович спустился по притихшей лестнице на первый этаж, взял ключ в канцелярии и отпер учительскую раздевалку, надел плащ и шляпу. Он любил пройтись по городу, по набережной канала Грибоедова, когда выпадало ему «окно» в расписании. Домой, хоть и было близко, идти не хотелось, но и в школе торчать, в учительской, как-то невмоготу уже было. В зеркало, когда одевался, взглянул на него благообразный бородач с сединой в висках, эдакий гимназический учитель, каким представлялся он себе иногда, в пижонской еще недавно, но теперь не модной широкополой шляпе, интеллигент, ранимый и чуткий, немного сухарь, конечно, не без этого, педант и зануда, но в общем, мужчина еще хоть куда, так что даже странно, что чувствует-то он себя уже стариком, вернее, конечно, не стариком, но уже хорошо пожившим и опытным, неулыбчивым человеком. Андрей Владимирович невольно вспомнил, что в этом году ему только исполнится сорок лет, и подмигнул себе в зеркало. Не так и много, если разобраться. Вся жизнь впереди. Но именно ведь с этого и началось у него, с того, что как-то незаметно он пообмяк, пообтерся, попривык ко всему с годами, из-за повторяемости и вынужденной однообразности школьных дел потерял ко многим из них интерес, даже не интерес, наверное, а свежесть отношения, помрачнел, лишь изредка — все реже и реже — вскидываясь, вспоминая, что не так и стар еще, вовсе даже не стар, и так вот подмигивая и улыбаясь своему отражению.
Напротив ученической раздевалки на крашенной мрачной зеленой краской стене, которую все в их школе с недавнего времени стали называть неофициально стеной гласности и демократии, висел самодельный плакат (с утра его, ей-богу, не было!) с броским красным словом «Стой!» посередине, Андрей Владимирович послушно остановился: ну дальше что?
Дальше стояли дата и время сбора. Андрей Владимирович уже, кажется, слыхал от жены, ну а жена, конечно, вычитала в газетах, что все эти неформалы проводили субботник в музее Октябрьской революции. Ну, мусор там убирали, металлолом, мыли полы, чистили мраморную лестницу от раствора и краски. И тогда еще Андрей Владимирович отметил про себя, что кто-то вроде бы всерьез взялся за реабилитацию этих юных, никому толком не понятных, плохо управляемых орд, ведь не просто на заштатной овощебазе субботник, в медвежьем углу, в грязи, в безвестности, в каких-нибудь там Коломягах, а в бывшем особняке Кшесинской, благородно и возвышенно, — по этому мрамору Ленин ступал, патриотизм на деле, а не на словах, реклама что надо… «Да нет, оно и хорошо, конечно, — говорил тогда Андрей Владимирович жене. — Только будет ли продолжение? Не рекламный ли трюк? Надолго ли их, голубков, хватит?..» Теперь стало ясно, что, кажется, надолго. Библиотека — это тоже, разумеется, не авгиевы конюшни, но все-таки. Кто-то объявления, плакаты вешает, а значит, и ходит туда. Кто? Надо бы присмотреться к ребятам…
Выходя из школы, Андрей Владимирович столкнулся с директором Александрой Петровной, которую уже не одно поколение учеников звало бабой Шурой. И что это его сегодня прямо так и тянет вспомнить чье-либо прозвище да разобраться в том, за что и почему оно дадено. Наверное, из-за Груни-Грушенкова все, вернее, из-за Родиона Грушенкова. Или тогда уже непонятно, из-за чего…
— У нас ЧП, — шепнула ему баба Шура, увлекая в свой кабинет, но вдруг остановилась, заметив плакат, вчиталась. — Сколько восклицательных знаков в одном призыве… — сказала она, и Андрей Владимирович что-то не понял ее отношения к этому. — Снять, что ли? — спросила баба Шура и взглянула на него почти растерянно. — А… — отмахнулась. — Пускай висит. Чай, работать призывает, не баклуши бить… Пошли!
Андрей Владимирович, подчиняясь, с грустью подумал о своей традиционной прогулке — сорвалась — и снял шляпу, усаживаясь прямо в плаще на диван напротив директорского стола.
Два урока Вовка Цуканов неумело шкрябал, мучил напильником свою заготовку и мучился сам из-за того, что сдуру спросил у Груни, зачем ему такие большие деньги. Собственно, спросил-то он машинально, ничего, пожалуй, кроме праздного любопытства, в свой вопрос не вкладывая, спросил и спросил и тут же спохватился — зачем? — тут же попытался замять неловкость, но неудачно, что-то стал мямлить невнятное, сам себя не слыша. А Груня, видать, завелся в ответ. Вот и вышло у них сплошное, кромешное недоразумение, одно из тех, самых противных, когда не ясно, кто прав, кто виноват — всё в кучу. Вовку, впрочем, волновал больше других один-единственный вопрос: не решил ли Груня, что ему денег жалко? И как теперь узнать это, как подойти, спросить?.. Вот ведь морока! Дал бы сразу, и дело с концом, а то туда же: почему да зачем? Ведь не сегодня завтра приезжает отец из командировки по области, деньги уже не понадобятся, а их осталось у него аж двадцать два рубля. Как-то само собой так получилось, хоть и тратил вроде как всегда. Отец же часто уезжал, случалось, что и надолго, и Вовка привык жить один, привык сам себе готовить еду, распределять продукты и деньги, даже уроки учить приучил себя в строго определенное время — сразу после прихода из школы, быстро, за час-полтора, чтобы уж и не вспоминать потом.
Впрочем, Вовка, кажется, понял наконец, чем задел его Груня, — пришлось говорить с ним о маме, признаваться в том, в чем признаться для него всегда было трудно.
Да, первое свое взрослое решение Вовка Цуканов принял два года назад, в двенадцать лет, когда стал перед ним нелегкий вопрос: с кем быть? Сначала-то его никто как бы и не замечал, не спрашивал, сначала, будто кем-то посторонним, раз и навсегда было решено за него, за всех и вся — ребенок остается с матерью. Это, разумеется, в случае развода. Потом еще что-то говорилось про раздел имущества, размен квартиры… Вовка помнил все как в тумане: бледное лицо отца, ставшего отчего-то молчаливым и неулыбчивым, странно возбужденная мама, лабиринты здания суда на улице Союза связи — жесткие лавки, гулкие лестницы, коридоры, коридоры и двери с табличками; новый мамин муж Игорь Иванович, который почему-то всюду, даже в зале заседаний сидел, не снимая своей мохнатой бобровой шапки, строгий дядька в кресле с высокой спинкой, как в самолете, — судья, любопытные глаза двух других дядек, наверное, его товарищей и советчиков, какая-то девчонка, которая все что-то писала и писала, не поднимая головы, большой герб республики на стене и, наконец, тихий поворотный вопрос отца… Вовка, потеряв уже всякую надежду, вдруг понял, что и от него там, в том тоскливом казенном зале, что-то зависело. «Я требую, прежде чем выносить решение, спросить моего сына: с кем он желает жить дальше», — сказал тогда отец негромко и твердо. Что-то защебетала мама, в возмущении обращаясь к своему новому мужу. Судья постучал карандашом по столу и попросил тишины, назвав маму истицей. «Не имеете права», — громко, но не очень уверенно сказал Игорь Иванович. И судья пообещал очистить зал от посторонних. Новый мамин муж развел руками. «Тебе уже больше десяти лет, — обратился к Вовке судья. — Ты вправе сам решить, с кем жить — с папой или с мамой. С кем бы ты хотел?» Вовка взглянул на отца, потом на маму. Она как-то растерянно улыбалась ему из-за плеча Игоря Ивановича, и сам он, ее новый муж, улыбался зачем-то, и так они были похожи в улыбке… Отец был бледен, и желваки играли на его впалых, плохо выбритых щеках. «Встань, пожалуйста», — сказал Вовке судья. И он встал, прижимая к бедру серую свою кроличью шапку, понимая важность момента и не зная, как же ему быть. Что-то шепнула мама. Вовка не расслышал. Он смотрел поверх головы судьи, поверх высокой спинки его кресла на герб, на звезду и колосья, на буквы РСФСР… Вовка знал, что он хочет остаться с отцом, но почему-то не мог тогда произнести этого вслух. Как-то выходило не так — предательство, не предательство, но как же мама-то, и вообще он ничего этого не хотел, выбирать не хотел… «Что же ты молчишь? — спросил его судья и вдруг добавил тепло и совсем не казенно: — Надо выбирать, надо, брат, раз уж такое дело…» «Что вы говорите такое? — вскочив, закричала мама отрывисто. — Чему учите? Ребенка!.. Не позволю! Что выбирать, когда и так все ясно?.. Скажи им, Володя, что жить ты будешь с мамой, со мной, с нами…» И снова судья обозвал ее истицей и попросил Игоря Ивановича снять шапку в помещении. Только отец сидел, не шелохнувшись, как-то скорбно, но и напряженно ссутулившись, нахохлившись на лавке. И Вовка наконец понял, что отступать ему некуда, как в той давней драке, когда он впервые провожал до дома девчонку и к ним пристали местные пацаны, сразу вдесятером… И он шепнул одними сухими губами: «С отцом хочу…» Мама мгновенно заплакала, будто ожидала этого его решения. «Повтори громче, пожалуйста!» — попросил судья. Вовка повторил. Это было легче. «Суд учтет мнение ребенка…» — быстро-быстро затараторил судья уже про алименты на содержание, про имущество и жилье, и Вовка сел, чувствуя слабость в ногах и думая, что, значит, это еще не конец, что суд будет думать, учитывать, решать его участь. И долго потом пустовали эти кресла с высокими спинками, и мама что-то обидное с укором шептала отцу, опасливо зыркая на девчонку-секретаршу, и Игорь Иванович утирал носовым платком смешное красное пятнышко лысины. Вовка оцепенел в ожидании, впрочем, тихо решив про себя, что если уж велят ему жить с мамой и с этим, с новым ее, с пузатым мужем, он все равно убежит к отцу. «Стыдно, Зоя!..» — сказал отец маме неожиданно громко. «А что, а что? — зашелся в горячем шепоте Игорь Иванович. — Какое вы имеете право? Не забывайте, где находитесь! Зоя, успокойся!..» Отец смолчал. И снова настойчивый мамин шепот. Но почему, почему Вовка не смог тогда разобрать ни слова из того, что она ему шептала? Или это было не ему, а отцу?.. Ну прямо как во сне! Из решения суда он понял лишь одно, главное — выхватил, уловил, врубился — жить ему с отцом. И опять заплакала мама. А может, это она тогда, когда отец объявил, что на алименты подавать не станет? «Я — против, я протестую!.. — сквозь слезы, будто под диктовку склонившегося к ней Игоря Ивановича, срывающимся, чужим каким-то голосом говорила мама. — Володя, Володечка, я все равно буду тебе помогать!..» Странно, но тогда она была совсем-совсем не похожа на себя. Вернее, тогда он заметил это впервые и с тех пор, вот уже два без малого года, ловил себя на этой мысли, на этом чувстве и ничего не мог с собой поделать. Впрочем, маму теперь он видел редко, теперь они жили в разных концах города, точнее не в разных концах, а далеко друг от друга: они с отцом здесь, в центре, в переулке Пирогова, а мама с этим своим, в общем, она жила аж на Петергофском шоссе, на окраине, почти возле аэропорта Пулково. И Вовка скучал по ней, хотя, может быть, и не по ней вовсе, а по той маме, какой была она до развода, до разъезда, до своего Игоря Ивановича…
Он взглянул исподлобья на Грушенкова, на его длинный, почти по щиколотки ему черный фартук, на старательно высунутый его язык, на прилипшую к мокрому лбу белобрысую челку и отложил напильник. Все у него почему-то не ладилось нынче с работой, да и мысли, воспоминания эти о суде, о маме, вообще обо всем личном, больном были совсем уж ни к чему в гремящей, скрежещущей, стучащей их школьной мастерской. Вовка поймал себя на том, что вот уже несколько минут беззастенчиво разглядывает Груню, а тот, кажется, старательно избегает встречаться с ним взглядом, делает вид, будто увлечен работой. А ведь им сидеть за одной партой, и надо бы помириться… Вот ведь и Груня этот на его голову. Кабы не развод, не размен, не переезд, учился бы он себе в старой школе на Комендантском и горя не знал. Все связано, значит, между собой, за одно потянешь — вытащишь другое. Сначала мама их бросила, потом уж пошло-поехало, как под откос. И этот Груня — решай теперь с ним, как быть и что делать. Если и вправду он подумал, что Вовке денег жалко? Тогда как?
Нет, если честно, Борик его бить не хотел даже, но надо было воспитывать в себе властелина, надо было захватывать в школе власть, много чего было еще надо, и все постепенно, шаг за шагом, от простого к сложному, от малого к большому… Так что бить было надо.
Борик нашел двух своих преданных придурков из десятого «Б» — Генку Измайлова и Толика Бузу — и велел им подождать за дверью одного из пустующих кабинетов. Эту команду опричников он завел специально, сразу после того, как решил захватить в школе власть, и сейчас с удовольствием отметил, что они и одеты были, как наемники, в фирменные куртки одного покроя, им были одеты, словно и задумано так было заранее, словно он знал наперед, что для такого дела понадобится свое воинство, сильные, бездумные, решительные ребята, которые за очередную подачку — кассету ли с роком, тряпку ли с лейблом — сделают все, как он скажет, как велит, кинутся за него на любого. Таких бы еще с пяток, да пока накладно, хлопотно, придется обойтись и двумя.
— Сами не лезьте! — инструктировал их Борик подробно, чтобы не спутали чего. — Я с ним лично поговорю, без свидетелей. Вы, главное, не дайте ему сбежать. Он ведь бегает — не догонишь. Я видел уже. Не пускайте его на простор!
Генка с Толиком тупо покивали и затаились в свинцовой немоте за выступом стены у прохода на галерею в спортзал. Так было лучше, чем торчать им в каком-то там кабинете. Сам Борик встал напротив двери лингафонного кабинета, где у Груни-меломана вот-вот должен был закончиться урок английского. Ему уже не терпелось, так что было бы обидно, если бы Груня выложил сейчас долг, и пришлось бы его отпустить за здорово живешь. Да нет, вряд ли… Как-то нужно еще было переманить жертву отсюда в пустующий кабинет физики, но об этом Борик не думал — что-нибудь сочинится по ходу пьесы. Главное — напор, быстрота и решительность. Борик даже где-то желал Груниного сопротивления. Оно ему было необходимо для поддержания боевого духа, что ли. Но что же они там сидят? Звонка разве не слышали из-за своих наушников?
Дверь наконец отворилась. Еще неслись из кабинета заключительные слова учителки, видно уставшей говорить по-английски и диктующей домашнее задание на русском, еще основная масса учеников что-то примерно и послушно писала в дневники, а Груня — экий молодец, умничка! — уже выскочил, как огурчик из банки, в коридор с портфелем под мышкой.
Борик преградил ему дорогу и улыбнулся, что было мочи, вводя в заблуждение относительно своих намерений.
— Пошли, чего покажу!.. — таинственно шепнул он и пошел в сторону спортзала, старательно не оглядываясь и удовлетворенно слыша за спиной шаркающие, торопливые шаги жертвы.
А куда он денется! Небось думает, раз его не хватают, руки за спину не заламывают, значит, все будет хорошо. Борик сделал знак рукой Генке с Толиком, чтобы шли ему навстречу. Главное — Груня уже купился, теперь бы на всякий случай отрезать ему пути к отступлению и бегству. Только бы не заподозрил!.. Все это Борик соображал как бы походя, автоматически фиксируя положение всех участников этой охоты, а сам еще и думал о том, как надоело ему затянувшееся счастливое детство, школьные годы чудесные — чем приходится заниматься тут, на какие мелочи себя тратить. И все-то удовольствие — пустить красные сопли из носа этого лопоухого меломана, этого должника, непонятного этого Груни. Обмануть — обманул, заманить — почти заманил, теперь вот самое сладкое…
— Зайдем? — спросил Борик, оборачиваясь и как бы в раздумье приоткрывая дверь кабинета физики.
Кажется, Груня что-то заподозрил, опасливо стрельнул глазами туда-сюда по сторонам и зыркнул на двух лоботрясов в одинаковых куртках, чурбанами застывших посреди коридора. Они бы еще за руки взялись, кретины! Ладно, все равно никуда уже Груне не деться. Клеточка захлопнулась. В спортзал бежать разве что? Запереться там в раздевалке? Что он, псих уж совсем, что ли? Нет, он сейчас в кабинетик войдет, послушно, покорно, смышлено, он метаться по клетке не будет, не такой.
— Прошу! — велел Борик и впихнул Груню в кабинет. — Деньги принес?
Это уж он спросил так только, по инерции. По морде великомученика Груни было видно, что денег у него нету и в помине.
— Ага… — сказал вдруг он и поставил портфель на пол. — Ты же велел к последнему уроку. Так это у меня последний, а у тебя же еще два впереди. Я помню, я принесу, уже договорились с одним, он даст… Одна нога здесь, другая там…
И что он, глупенький, так тараторит, что старается? Борик улыбнулся и даже покивал в знак сочувствия. Какой хитренький! Отпусти его, видишь ли… Дураков нету!
— Я имел в виду — к твоему последнему уроку, — сказал он тихо.
— А я-то решил… — начал было Груня.
— Заткнись! — шепотом проговорил Борик. — Ты тля, — добавил он и, цепко схватив Груню за загривок, за потные, противно слипшиеся белые волосы, несколько раз ткнул его носом в стол.