Андрей Владимирович вышел в коридор, вдалеке у раздевалки мелькнула знакомая чья-то фигура в куртке, — то ли кто из семиклассников, то ли Груня из его восьмого «Б»… Ну да, Родион Грушенков собственной персоной. Занятия у них закончились. Что он в школе торчит тогда? Тяжело хлопнула входная дверь, не придержанная, конечно, Грушенковым. Андрей Владимирович ощутил странное беспокойство в душе. Либо это из-за того, что поведала ему баба Шура, либо из-за Грушенкова? Неужели из-за него? Да и что волноваться? Что в нем особенного, в этом тщедушном, непредсказуемом, до сих пор не знающем, что ему надо в жизни, Грушенкове? Подумаешь!.. Есть дела и заботы поважнее.
Андрей Владимирович мысленно возвратился в директорский кабинет, к тому, о чем только что говорили. Баба Шура так тепло — по имени и на «ты» — называла его не часто, да и то, как говорится, без свидетелей, не желая никому показывать, что выделяет его из всех других учителей школы. Все это было, конечно, трогательно, но и немножко смешно, как-то даже старомодно. Впрочем, Андрей Владимирович, пожалуй, догадывался, почему директор так к нему относится. Собственно, тут и гадать не нужно было. Просто баба Шура давно уже собиралась на пенсию, а его прочила на свое место, то есть директором, совершенно искренне полагая, что в школе должны работать и верховодить мужчины. Была она из тех, еще старой, стальной закалки руководителей, которые даже уходя на заслуженный отдых думали не о своем, а об общем, справедливом и непременно счастливом будущем и у которых чувство долга перед людьми и державой напрочь забивало все остальные, тоже человеческие чувства.
Впервые Андрей Владимирович понял, что попал на директорский дальний прицел тогда, когда баба Шура чуть ли не силой заставила побыть его завучем. Теперь-то уж было понятно, зачем ей это понадобилось — чтобы попробовать, проверить его на руководящей работе, на должности. Андрей Владимирович, всегда чуравшийся громких слов и всяких выдвижений и высоких назначений, еле-еле ведь отвертелся потом от хлопотной этой должности. Если бы не поступил в свое время в заочную аспирантуру, до сих пор трубил бы завучем. Теперь вот, оказывается, его готовят вместо себя директором. Оно, конечно, бабушка надвое сказала, — еще неизвестно, как посмотрят на это в роно, — да Андрей Владимирович как-то уж и смирился с тем, что быть ему в конце концов в школе главным. Баба Шура своего добиваться умела.
Десятый «А» встречал его непривычной тишиной. Андрей Владимирович, подходя к кабинету истории, невольно взглянул на часы — опаздывал он уже на семь минут. А что, молодцы спортсмены, дисциплинированные ребята, сразу видно… Умеют, если захотят!
Мелькнула в дверях белобрысая головка самого маленького в этом классе гигантов — Миши Самураева, маленького-то маленького, а уже кандидата в мастера спорта по лыжному двоеборью, — мелькнула и со сдавленным криком «атас!» исчезла. Что-то затрещало, захлопало за дверью, затопало несколько пар ног, и Андрей Владимирович, нарочно дав им успокоиться, вошел наконец в кабинет.
Они уже стояли — громадные, сильные, накачанные ежедневными нещадными тренировками, стильные и модные, разодетые с дозволенным в их строгой школе шиком, — уже возвышались над маленькими для них столами, над крошечными стульчиками, над брошенными в проходах спортивными гигантскими сумками, исписанными фирменными иноземными словечками типа «адидас» и так далее, возвышались и над ним, над учителем, и вообще как бы над школой: юноши и девушки — косая сажень в плечах, олимпийские надежды, завтрашний день отечественного спорта. Одна такая девчушка — он сам видел на Зимнем стадионе — запросто с полчаса приседала со штангой на плечах. Андрей Владимирович в который уж раз подавил невольное раздражение — такие гиганты, а ведь будут сейчас плавать, лепетать всякие глупости на зачете по обществоведению, будут подглядывать в учебники, неумело подсказывать, будут путать простейшие понятия, где уж там отличить производительные силы от производственных отношений. Класс этот достался ему только в прошлом году от ушедшей на пенсию учительницы. Вот ведь, казалось бы, одно поколение, — эта учительница, которую за глаза все в школе звали Тоской Зеленой, и баба Шура, — а какое разное отношение к делу! Тоска вышла на заслуженный отдых точно в положенный срок, легко и беззаботно, нимало не смущаясь, что класс-то ее совершенно не знает истории своей родины. А ей-то что? Все равно другому краснеть за нее на экзамене. Вообще-то Тоску Зеленую — Андрей Владимирович помнил — звали Анной Леонардовной, и была она даже весела, вечно острила, хохотала в учительской, бралась за любую общественную работу, билеты, кажется, куда-то доставала и распределяла марки общества спасания на водах и других обществ. Теперь ее на этом поприще сменила юная Наденька. Свято место, пусто не бывает…
А ведь приготовленные им к зачету билеты кто-то успел покрапить. Вот шельмы! Андрей Владимирович испытующе взглянул на молчаливую эту гору тренированных мускулов, на невозмутимые лица, на твердые подбородки, и ему привычно стало их жалко. Что толку выяснять, кто помечал да зачем разложенные им заранее на столе билеты? Видимо, искали легкие… Вот интересно только, был это кто-то один или весь класс тут замешан? Похоже, коллективом трудились. Вон и Мишу Самураева на «атас» выставляли… Нет, не признаются ведь, да и лишнее все это — дознание, упреки, поиски…
— Садитесь, — велел он сухо.
И новая волна раздражения поднялась, только подумал он о том, как и что станут сейчас они говорить ему. А что, если просто самому раздать им билеты, пускай пишут свой детский лепет на бумаге? Во всяком случае, так будет легче, да и не пойдет он на поводу у этого хитреца, пометившего легкие вопросы. Андрею Владимировичу почему-то хотелось, чтобы он был один, шулер этот, умник, чтобы класс был тут ни при чем. Блажен, кто верует, конечно… Но после того, что рассказала ему недавно баба Шура, это была, пожалуй, единственно приемлемая сейчас форма общения с ними. Он понял, что ему просто надо посидеть молча, все обдумать.
— Приготовить тетради, — холодно сказал Андрей Владимирович, не глядя им в настороженные глаза. — Дежурные, раздать билеты. Каждому тридцать минут на письменный ответ. Учебниками пользоваться можно. Но если засеку у кого слово в слово из учебника, поставлю «кол».
— А если через слово?
Ему даже показалось, что он ожидал этого вопроса. Все-таки привык уже к классу, успел почувствовать.
— Видно будет, — ответил он устало. — Но лучше не рисковать…
И наконец-то все затихло. Андрей Владимирович откинулся на спинку стула и вытянул ноги, расслабился. Баба Шура, конечно, поведала ему такое, что было о чем подумать. Впрочем, давно пора было вообще причесать свои мысли и чувства, оглядеться, очухаться, побороть странную в его годы растерянность и решить для себя, что же делать дальше, как жить, как работать, как учить. То есть это и растерянностью нельзя было назвать, но что-то ведь случилось такое — смута в душе, непокой, тревога, что-то ворочалось в нем, не находя себе места. И вот сегодня он будто бы кое-что нащупал, стал понимать или только чувствовать стал на первых порах, но вроде бы чувствовать правильно.
Эта девочка, кажется, Лена, — он ничего в их классе не вел, потому хоть и силился, а все не мог вспомнить, представить ее лица и нервничал почему-то из-за этого, пока баба Шура торопливо рассказывала о всех ее несчастиях. Банальная, в общем-то, история: лето, деревня в соседней области, старенькая бабушка, речка, наверное, песок, солнце — так ведь, всегда и бывает — и здоровый, небось как эти вот бугаи, ломающие сейчас головы над простейшими в их возрасте вопросами, эдакий кровь с молоком, розовощекий юноша на тарахтящем сверкающем мотоцикле, лихой наездник, почти рокер, о которых уже пишут в газетах, одинокий ковбой в джинсах, должно быть, и в застиранной выгоревшей футболке с непременным «адидас» по фасаду… А Леночка еще и не красавица, как уверила баба Шура с сочувствием. Туда, значит, сюда, познакомились, прокатились раза три на мотоцикле, где-то там, во лесу ли, в огороде, усмирив своего стального коня, он поцеловал ее с щедрым, неотразимым пылом и уехал себе, растаял в клубах пыли и в грохоте, романтическом и жутком. Ну не только, разумеется, поцеловал. От одних поцелуев животы потом не растут. Все бы ничего, кабы девочке этой было лет хотя бы пятнадцать. Впрочем, больше всего бабу Шуру заботило то, что их Леночка не окончила к тому времени восьми классов. Потом все плакали: сама Лена, ее мама, розовощекий юный мотоциклист, которого баба Шура как-то сыскала ведь на проселках отчизны и затащила в свой кабинет. «Так хотелось ему в глаза взглянуть! — говорила она уныло. — Ясное дело: проку с него что с козла молока, но хоть припугну его, думаю. Испугался, шельмец, сначала. Это правда! Всплакнул даже для полноты картины. А потом, гляжу, оклемался малость, да и я, говорит, не я и хата не моя, мало ли, говорит, их со мной каталось, всех и не упомнишь. Мамаша Леночкина, видит такое дело, тоже в кусты сиганула — ушла из дома, где-то у ней там любовник завалялся, выискался. И осталась наша восьмиклассница о растущим пузом, в смысле с животом, да с пьяницей отцом в одной квартире. Жизнь! Ну что я, по-твоему, должна была с ней делать. Андрюша? Матери все равно, что она и как, отцу тоже дело до нее есть ровно до первого пропущенного стакана, даже обольститель этот ее, охмуритель розовощекий, не то украл чего, не то кого избил, не то с наркотиками залетел — в колонию, значит, угодил голубок, отъездился на мотоцикле-то. Одна школа у нее и осталась, если рассудить. А я что могу? Мне еще беременной ученицы в восьмом классе не хватало! На аборт, думаю, ее послать, что ли? Жалко! Так-то оно всем любо-дорого, всем бы и проще, да ей, думаю, каково, если детей потом, дурочка, иметь не сможет. Да и ребеночек ведь… Грех, он и есть грех. В общем, носи, говорю ей, будем рожать! Отходила она у меня аж полгода в восьмой-то класс — никто ни сном, ни духом. Если, говорю ей, плохо вдруг станет — тошнота там или головокружение, или просто отдохнуть, говорю, шепни мне на перемене, буду домой отпускать. Она, правда, не злоупотребляла. Раза три я ее всего домой и спроваживала, да несколько раз приходила, бывало, на большой перемене, полежит в кабинете у меня на диване и на урок. Гляжу на нее, Андрюша, сердце кровью обливается, а сама так думаю: наша обязанность дать ей среднее образование. Хочешь, не хочешь, можешь, не можешь — должны. На то и закон есть о всеобщем среднем. Потом, когда уже заметно сделалось, я к ней сама домой ходила, по всем предметам тянула, проверяла. Не поверишь, а даже немецкий язык кое-как вспомнила. Вот ведь уж рожать ей не сегодня завтра, уже ребеночек ножкой в животе тукает, а она сидит примеры по учебнику разбирает. В мае, перед экзаменами, она мне и родила. Мальчика! Три четыреста… Короче, надо нам, Андрюша, проэкзаменовать ее, чтобы все честь по чести было. Ну, сочинение там я, конечно, сама приму, ты членом экзаменационной комиссии пойдешь, а вот математику… Кого ты посоветуешь? Чтобы не разболтали, не подняли нездорового ажиотажа вокруг!.. Ты же понимаешь…». И он посоветовал посвятить в это дело Наденьку. А что, молода, но серьезна, надо же доверять молодежи… «Я ведь что открылась тебе, Андрюша? — в сердцах спросила баба Шура, когда о Наденьке поговорили. — Больно тяжело мне все было в себе носить целый, почитай, год! Это куда же оно идет-то все, Андрюша? Тревожно, боязно мне за них!..»
Ему тоже давно было и тревожно, и боязно, но надо, видно, было услышать это от бабы Шуры, чтобы почувствовать и задуматься. И у него была дочь-семиклассница, и о ней он, конечно, помнил… Вот и они, десятый «А», олимпийские надежды, сидели перед ним, сутулились, горбились над крошечными своими столами, выводили свои каракули, тяжело извлекали мысли из ясных, чересчур, пожалуй, незамутненных своих головушек, и где-то совсем рядом металась между пьяным отцом и плачущим маленьким ребенком, маленькой жизнью, которой не знала она еще цены, как-то ведь билась там эта Леночка, сражалась с этим неизвестным ей, с жестоким для нее, с несправедливым миром. Да, школа примет у нее экзамены — сердобольная и твердая баба Шура, серьезная не по годам Наденька и он сам, — даст ей среднее всеобщее, соблюдет порядок и закон, воздаст скудной справедливости. Но что это для нее? Что будет с ними со всеми? Что началось уже? Что делать? Андрей Владимирович как бы с завистью подумал о твердости бабы Шуры. Но ведь даже ей отчего-то тревожно. А скоро и самому принимать школу. И хватит ли ему мужества разобраться во всем, хватит ли веры в себя и в правоту дела своего, хватит ли терпения и сил? И он почему-то вспомнил прошлое ЧП, тех трех пятиклассников, Рыжова, Варнакова и Косарева, которых они с бабой Шурой приволокли со стройки неподалеку на прошлой неделе, очумелых, надышавшихся клеем, бледных и вялых. И глаза их вспомнил, совершенно одинаковые, как с конвейера, у всех троих глаза — пустые, смазанные, безразличные, словно души этих ребят уже отлетели, оставили их, и глаза дотлевали последними угольками, угасали вместе с жизнью. «Ну вы поглядите на них, Андрей Владимирович! — будто наяву услыхал он голос бабы Шуры. — Ну куда это годится-то? Ну что мне с ними делать? Спасибо, женщина с улицы не поленилась, зашла. Там, говорит, на стройке, школьники ваши сидят с полиэтиленовыми мешками на головах, балдеют, наверное. Одному, говорит, уже плохо. Я пальто в охапку — и к ним. Ясное, думаю, дело, что балдеют они, а не в космонавтов играют. Бегу и не знаю, что и скажу-то им. Вот с полдороги за вами вернулась. А вы думаете, они нас сейчас слушают? Рыжов, а Рыжов, ты меня узнаешь? Во-во, глядите, Андрей Владимирович, на него… Они ж вон все трое под парами, глюков ловят. А тут мы с вами вместо глюков. Конечно, они нас не замечают. А, Рыжов?.. Да, что же это такое-то, господи! Да кто же вас в эти мешки мордой-то сует?.. Устроить в школе месячник борьбы с курением, что ли? Хотя бы с курением…»
Что-то здесь было общее, какая-то таилась от него закономерность, и нужно бы ее поймать, понять, почувствовать. Андрей Владимирович взглянул на часы, но подозрительная суета за одним из столов привлекла его внимание. Юдин, Карпухин… Что они там разглядывают тайком? И почему не работают?
— А ну, покажи! — вскрикнул Андрей Владимирович, чувствуя, что в таком состоянии может и сорваться сейчас.
Борик понял, что это ему, и, машинально скомкав флаг, толкнул его в лежащую на коленях спортивную сумку. Можно, конечно, было бы и подурачиться, прикинуться веником, мол, что я? Я ничего! Но с этим историком лучше было начистоту, раз попался, потому что… Борик даже не смог бы вразумительно объяснить почему. Только притворяться не стоило — себе дороже. Он судорожно выдернул флаг назад, мельком испугавшись, что если учитель заглянет в его сумку, то ведь там… Нет, к сумке лучше никого не подпускать! На предыдущей перемене Борик как раз прошелся по мелкой фарце, по собачкам и мажорам, что бомбят фирму возле «Европейской» и «Березки», взял по дешевке и этот шведский флаг, — будь он неладен! — и несколько маек «Nike» и «Dior», и даже очень приличные шузы «Kangaroos» — еле в сумку засунул. Не «Reebok», конечно, но тоже…
Борик уже шел к учительскому столу, когда сообразил наконец, что историка-то в этом смысле бояться нечего — в сумку он не полезет, не его методы. Это вот бывшая классная Тоска Зеленая, так та любила чуть что шмон устраивать. Да и на нее грех было обижаться. Тоска приучила к осторожности. А этот разве что по-возмущаться может, что флаг шведский, больше прицепиться не к чему. Ему бы, конечно, с красным знаменем, как на демонстрацию, выходи — вот радость-то была бы!.. Только денег за него почему-то никто не платит, за знамя-то, за серп и молот на нем. Прямо беда! Хотя за кордоном, говорят, сейчас это все в ходу. Но не у нас же, не у нас!..
— Разверни и покажи всем, — велел историк с чересчур какой-то подозрительной холодностью во взоре. — Пущай народ поглядит, чего уж там…
И где они, его обычная пылкость, смешная приподнятость, с которыми он излагает новый материал или спрашивает домашнее задание, или набивается на откровенность, пытается поговорить по душам? Какой-то весь он сегодня другой, и надо бы с ним поаккуратнее…
Борик развернул легкое, голубое, с желтыми крест-накрест полосами, шелковое полотнище флага и постоял так, будто где-нибудь на толчке, перед классом, терпеливо снося поднявшийся ехидный гогот и прочие обидные словечки, типа: ровнее держи да повыше… Ладно-ладно, козлы бодучие, радуйтесь, пока дают. Можно и потерпеть малость. Куда вы только потом денетесь, где шмотки брать станете? За кордон, вона, только человек пять из вас шастают, да и то на пустяковые соревнования. Что им там дают-то из валюты? Тугрики, центы, гроши… И каждый ведь себе, себе, себе норовит. Так они и привезут вам чего, ждите! Сейчас этот праведничек начнет поставленным голосом мораль читать, мол, непатриотично, мол, символы чужого, капиталистического государства, как, мол, не стыдно!.. Оно, может, кому и чужого, а как прикинуться надо да на дискотеку или в рок-клуб, или вообще по Невскому прошвырнуться солнечным денечком, так никуда без этого самого государства не деться, без фирмы. Сразу уж и роднее его не бывает, и утюжить идут чуть, ли не всем классом, шмотки у стейсов или у шведов и фиников, или у бундесов поднимать… Валяй, валяй, дядя, читай свои молитвы!..
Но историк почему-то медлил, пережидал, наверное, шум в классе. Борик, хоть и видел всех через флаг, напросвет, руки все же опустил — хорошенького понемногу, не до звонка же тут флагшток изображать.
— Что же ты молчишь? — спросил-таки историк. — Валяй, поведай нам, Юдин, что это у тебя, зачем и почему?
Ну вот и дождались проповедей! Борик даже вздохнул облегченно. Придется, конечно, повалять, раз просят, дурака, этакой заблудшей овечкой прикинуться, обманутой шакалами или акулами закордонной пропаганды. Главное, чтобы Карпухин, сосед по парте, не сплоховал! Большие у него сомнения были насчет Карпухина…
— Я что? Я ничего! — спокойно сказал Борик, старательно взглянув историку в глаза. — Это Карпухин мне привез из далекого города Сан-Франциско. Наша знаменитость недавно в Штатах за юниоров плавала, так я заказал. Я вообще флаги коллекционирую. Хобби — увлечение, значит! Вот шведского-то у меня и не было. Давно ищу. А что, нельзя?
Он понимал, что малость перегибал палку, но разве можно было удержаться от иронии, глядя на обалделого Карпухина, то краснеющего, то бледнеющего, как отважный капитан, но сейчас, правда, потихоньку приходящего в себя. Еще чуть-чуть, и можно будет призывать его в свидетели. Борик покосился на историка, желая проверить, прошел ли его номер, но разве сегодня у этого праведника что прочтешь по лицу?
— Скажи, Карпухин! — на всякий случай обратился Борик за поддержкой к соседу по парте.
— Ну… — сказал Карпухин послушно.