Вот и все, самое приятное позади, и никакого почти удовольствия, разве что гадливое желание помыть руки. Даже не заорал ведь, мерзавец! Борик приподнял Грунину морду над крышкой стола и как бы задумался на несколько мгновений. Если приложить его еще разок-другой, могут остаться нежелательные следы — перелом, синяки, кровищи лужа. Но и отпускать было жалко, хотелось ведь, хотелось чего-то еще. Борик и ткнул еще — поддался-таки, соблазнился, но осторожно, не со всей силой.
В носу что-то хрустнуло и кольнуло. Грушенков, хоть и не хотел, а ойкнул гундосо и сунул руку между крышкой стола и своим носом.
— Тля! Тля!.. — методично куная его в красное липкое пятно на ладони, мирным голосом говорил Борик. — Но я тебя жалею. Мне вас всех жалко, убогих. А тебя в особенности. Вон ты какой ранимый. И носик красный, и ушки топориком… И денег у тебя нету…
В устах Борика это слово, это его «жалко», звучало как-то до обидного противно, будто в устах иностранца, нечаянно, по незнанию употребившего его в совершенно немыслимом значении и сочетании.
Наконец рука Борика отпустила его волосы, и Грушенков, медленно поднимая голову от стола, успел увидеть, как Борик брезгливо пошевелил пальцами, словно стараясь стряхнуть, счистить с них что-то.
— А ну-ка попрыгай! — нашел он ему новое занятие.
Грушенков послушно выпрямился перед ним, придерживая двумя руками нос, ставший вдруг неимоверно большим и тяжелым.
— Прыгай, прыгай, — вяло велел Борик.
Грушенков, кроме боли в носу, больше совсем никак себя не чувствовал, словно все, что от него осталось теперь, — это его саднящий, как бы увеличивающийся нос. А сам он будто не существовал уже, вернее, существовал, но только ради носа. Короче, все в нем было пришиблено, остановилось, парализовано было, и нечему стало сопротивляться этому Борику.
— Ну! — раздраженно вскрикнул его мучитель.
И Грушенков прыгнул, удивляясь и не понимая себя. Еще, еще раз… В носу толчками отдавалась боль. Стол был в крови и руки Грушенкова тоже, но он видел себя не изнутри, а как бы со стороны, то есть он был уже как бы и не он, а так, шизик какой-то, прыгающий с красным, большим и больным носом…
— Не звенит, — разочарованно хрипло прошептал Борик и, морщась, будто это ему было сейчас больно, вытер руку о школьную куртку Грушенкова. — Убери тут за собой, слюни оботри, умойся. Очень помогают холодные примочки к носу. Советую, если, конечно, носовой платок имеется…
Грушенков, смутно понимая, что бить больше не будут, осторожно понес свой нос к умывальнику в углу кабинета, сбоку от доски. Если бы не эти хмыри, там, в коридоре, вряд ли Борику удалось бы заманить его сюда. И как он сразу не почувствовал, что они заодно? Попался, как птенчик, сам в клетку залетел. Уж эти-то волкодавы — Толик с Генкой — они бы не растерялись, даже если б он и попробовал дернуться, проскочить мимо. Да ладно, что уж теперь… Он открыл воду и сунул нос под струю.
— Неделю тебе отсрочки, — услышал он сквозь шум воды усталое бормотание Борика. — На поправку здоровья, на зализывание ран и прочие размышления. Но десять процентов сверху. Только из жалости к тебе, а так можно было бы и двадцать набросить. Вы проценты-то проходили, двоечник?
Грушенков, вынырнув из-под струи, покорно кивнул, капнув розовой водичкой с носа на белую эмаль раковины. Боли он почти не почувствовал. Впрочем, это ненадолго, минута, две, а там согреется и снова заболит. Значит, надо двадцать рублей разделить на сто и умножить результат на десять. Проходили ли они проценты!.. Эти пижоны из классов олимпийского резерва думают, наверное, что только у них там арифметика и алгебра с геометрией. Получалось два рубля. Проценты, как проценты. Борик драл и больше. А всего двадцать два он ему должен. В общем, где двадцать, там и двадцать два — невелика разница. Только нос вот дня три проболит. Как же он завтра побежит свои километры с таким румпелем? А сегодня вечером в подвал собирался, а там Лида, ей на глаза… А заметит ли она его? В том-то и дело!..
Он снова сунулся под струю воды. Если бы Борик давал переписать на свою кассету, было бы не так накладно: сама кассета плюс три рубля за запись. Ведь так он всегда расценивал. Можно же и не хранить все группы — только понравившиеся. Так что пяти-шести кассет хватило бы за глаза. Но Борик и перезаписывал сам, — мало ему мороки! — и продавал только с кассетой, с нашей, четырехрублевой, наждачного типа. Слушать было можно, конечно, да жалко было технику. Кое-кто из пацанов недовольно шептался по углам — из тех, кто тоже гонялся за новыми записями, — но ведь брали, брали по червонцу, брали бы и дороже. А куда денешься? Везде свои маленькие хитрости. У Борика вот с отечественными кассетами, за которые он драл, получается, как за импортные, у кого-то еще было бы что-то другое. Чистый доход — шесть рублей. По трехе-то он по трехе за запись, да с каждой ведь стороны кассеты. Коню понятно — грабеж. Но не хочешь, не бери. У Борика монополия. От него не убежишь.
Грушенков умылся и вытер лицо носовым платком. Осталось затереть кровь на крышке стола. Он даже вздрогнул, когда, обернувшись, увидел Борика, все еще, оказывается, стоящего за его спиной со скрещенными на груди руками.
— Ты еще здесь… — сказал Грушенков растерянно и вдруг подумал о том, что, возможно, чего-то он недополучил еще, а значит, опять, что ли, терпеть, опять будет больно?
— Гляжу я на тебя, — проговорил Борик с какой-то неясной мягкостью в голосе, — понять не могу… Неужели ты меня совсем не боишься?
Грушенков усмехнулся — надо же, и этого, значит, на лирику иногда тянет!
— Ну чего, чего ты хмыкаешь мне тут? — взвился Борик с полоборота. — Говори, ну говори, боишься ты или нет?
— Ага! В смысле, нет, — сказал Грушенков, недоумевая. — Чего тебя бояться-то? Или этих там твоих, за дверью… Их, что ли, бояться? Да я и убегу другой раз, если что. А не убегу — потерплю, как сейчас. Чего особенного? Главное — выносливость! Ага…
Борик выругался и вышел, плотно и бесшумно прикрыв за собой дверь. Заржала его команда в коридоре и тут же смолкла. Учителки испугались, а то и сам Борик не велел… И что это он заладил тут, боятся его или нет? Грушенков как-то и не задумывался над этим. Удалось ноги сделать, смыться — и слава богу, не удалось — терпи, значит, сноси, не век же он носом об стол, когда-нибудь и перестанет, надоест. А потом все правильно: денег не достал — получай. Нечего было перед новеньким выпендриваться, шлангом прикидываться! Короче, все связано, одно за другое цепляется. А бояться — нет, Борика он не боялся.
Грушенков почувствовал, что теплое что-то скатывается у него по губам, по подбородку. Опять полилось, значит. Он подошел к раковине, пустил воду и смыл с рук свежую кровь, снова сунулся под струю, часто шмыгая носом, стараясь подальше загнать внутрь красную соленую юшку. А куда она денется? Заживет как на собаке. Можно сказать, легко отделался. Одно плохо: замучают ведь теперь вопросами — мать, классный, Славка, наверное, — что с носом, да кто тебя, да почему?.. А-а! Ладно… Соврет, отшутится как-нибудь. Первый раз, что ли? Как в том старом смешном кино: споткнулся, упал, очнулся, гипс. Где вот взять денег? Проданное, даже отданное в долг Борик назад не брал. Что он, дурак, что ли? На фига ему свое терять? А так бы хорошо, конечно, вернуть ему хотя бы «Криминал» — ничего особенного, слабая попытка потягаться с «Дип Пёпл», и никакого криминала. Кассету с записью рок-фестиваля он бы, пожалуй, оставил. Собственно, ради одной песни — орет какая-то, как резаная, про желтое кимоно свое, с понтом она японка, — ах, мол, такое оно разэтакое! — и больше ничего, а слушать все ж таки приятно, забирает, заводит…
Кровь, кажется, перестала идти. Вот из-за чего он терпеть не мог драться, так это из-за слабого носа. Даже пошучивал иногда, мол, драться нам раз плюнуть — в рыло получить, пожалуйста, как пионерчики, завсегда готовы. Грушенков намочил тряпку, которой стирают с доски, и пошел прибирать на столе. Лужица крови уже схватилась, подернулась пленкой, словно молоко пенкой, и он долго тер, стараясь держать голову повыше, задирал нос, смотрел в потолок, но все-таки снова потекло, снова пришлось отмокать под струей холодной воды. А ведь из-за слабого носа могут не взять в десантники!.. Но об этом думать не хотелось. И так было тошно. Как вот домой идти? Если только бегом, чтоб никто не заметил? А что? Годится!..
Он взял под мышку портфель, зашвырнул тряпку в раковину и выбежал в пустой, гулкий коридор. Вдох, выдох… Носом вдох, ртом выдох… Как учили! Только бы прорваться на улицу, из учителей никого не встретить, только бы без вопросов!
— Ты, значит, Андрюша, думаешь, ей можно довериться? — все-таки спросила его баба Шура, задержала уже в дверях и тут же как бы и ответила сама себе, пробормотала озабоченно: — Ну-ну… Поживем, конечно, увидим… Доверимся… Молодежи надо верить…
Это она его о юной математичке Наденьке спрашивала. Андрей Владимирович еще раз вспомнил, как Наденька строго отчитывала его сегодня за уклонение от участия в общественных мероприятиях, и сказал уже без особых сомнений:
— Надо верить. Она, по-моему, не подведет.
— Андрюша, Андрюша… — взглянув на часы, сокрушенно покачала головой баба Шура. — Уж больно мы доверчивые нынче. Ладно, иди на урок, а то эти спортсмены школу по кирпичикам разнесут. Силы-то дурной до чертиков!..