Борик увидел своего приятеля Толика Бузу, входящего в обнимку с Генкой Измайловым в школу. Надо же, приоделись, как нарочно, в одинаковые куртки, только разного цвета. Это Борик им продал недавно. Вырядились! А что, смотрятся даже ничего, особенно когда, как у Генки, чем-то набиты, оттянуты карманы. Может, зря себе не оставил такой? Хотя нет, конечно, все и так кругом в них ходят.
— Я пошел? — вежливо, но бесстрастно осведомился Груня.
Борик чуть не сказал: «Иди».
— Постой! — вовремя спохватился он. — Чего же ты шапочку не у меня взял? Все берут, а ты?
Груня сорвал с головы темно-синего цвета своего «viktora» и сказал:
— Мать с работы принесла. А что, ничего, да?
Борик махнул приятелям рукой, а Груне бросил в нетерпении:
— Пшел вон, дурак. Не мешай!
— Ага, — согласился Груня и побежал в раздевалку.
Утро было сырое, хмурое, одноцветное. Дома, облетевшие деревья, вода в канале, земля и небо посерели и поскучнели. Знобило. Славка Протасов опаздывал к первому уроку. Впрочем, шел он не спеша, точно зная, что не успеть даже бегом. Все же когда восьмой год ходишь одной и той же дорогой в одни и те же пункты назначения — школа-дом, дом-школа, как А и Б, то становишься чем-то похож на тот поезд из задачника, о котором все заранее известно, потому что ведь ответ черным по белому отпечатан на последних страницах, и только такому простаку, как Груня, может прийти на мысль, даже не на мысль, а у Груни и непонятно, на что приходит, но, короче, могут возникнуть сомнения: не опечатка ли там, в задачнике? Это когда ответ у него не сходится. А когда у Груни ответы сходились? У него все не как у людей. Он вообще был какой-то беззащитный, что ли, будто без кожи, будто сразу нервами соприкасался с миром. Но при этом будто боль его была так велика, что он, оглушенный ею, как бы уже и не чувствовал ее. И уж кому-кому, а даже Славке, все знающему наперед, разуверившемуся и разочаровавшемуся почти во всем на свете, даже ему всегда было Груню жалко. Сначала жалко, а потом уж все остальное — в смысле дружбы там, товарищества, общих интересов, поговорить если о чем или помолчать рядом. Сколько Славка помнил, он все время опекал Груню, как старший брат, как вообще старший, опекал вопреки всему, — просто жалко было, — даже вопреки тому, что был у Груни и настоящий старший брат, Серега, и тому, что Груня сам был на три месяца старше Славки — все равно опекал. И так с первого класса, с того самого мига, как увидел он этого худого ушастика с наивными глазами любопытного кролика, с тонкой прозрачной шеей, с длинными, как у девчонки, ресницами и с букетом красных, отчаянно крупных гладиолусов в его жалких, в голубых венах, жилистых ручонках. И эти ярые, эти мощные, эти нахальные цветы-великаны норовили упасть на асфальт школьного двора, перевесить, выворотиться и, может быть, опрокинуть собою и самого хозяина букета. «Не тяжело?» — спросил его тогда Славка, еще не зная, что тем самым на долгие годы вперед как бы притягивает к себе этого мальчика, как бы заранее обрекает себя на него, а его на себя, как бы берет под свое крыло. «Ага, — кажется, сказал тогда Груня свое коронное словечко, — тяжко. — И спросил: — Когда же дарить пора будет?»
Славка шагал по набережной канала Грибоедова, вжимая голову в плечи, зевая и часто моргая, пытаясь сморгнуть полуреальные зелено-серые какие-то пятна, мельтешащие перед глазами. Пятна, если сфокусировать на них внимание, норовили уплыть куда-то к краю глаза, словно амебы, чем-то напуганные, плавно перемещались, как под объективом микроскопа, и трудно их было разглядеть, да и кружилась голова от слишком пристального вглядывания. Спал сегодня Славка от силы часа четыре, никак не больше. Он целый, наверное, квартал — от Фонарного до проспекта Майорова — вспоминал, на какой именно урок он опаздывает и от кого ему получать сейчас нагоняй. Вроде бы биология стояла сегодня первой. Или это завтра? А тогда какое нынче число, какой день недели? Если вторник, то биология. Ну а если среда уже, тогда что? Можно, конечно, было бы посмотреть в дневник, но было лень, и Славка остановил свой выбор произвольно на вторнике и, стало быть, на биологии. Все равно ведь не учил. Какая разница? Он вяло представил, как Марпетка, в смысле — Марина Петровна, учительница биологии, — как сурово она поглядит на часы, сначала на общие, большие, что над доской в кабинете, которые давным-давно не идут, потом на свои, маленькие такие, на тоненьком ремешке, глубоко врезающемся в ее пышную белую руку, и уж как она различит там крошечные циферки, тонюсенькие стрелочки, там, на сиреневом циферблате величиной с копейку, не больше, но различит и скажет точно, можно не проверять, на сколько он опоздал. Марпетка во всем точна и въедлива, короче, известная зануда. Когда вела у них еще ботанику, так пока про все лепестки, тычинки и пестики у тебя не выведает, не отстанет ведь. Но в отличие от других школьных зануд она не жмотится на хорошие оценки, щедро ставит четверки и пятерки, даже если выбивала из тебя нужные сведения по своему предмету полчаса, упорно и трудно, как у шпиона на допросе. У нее, наверное, метод обучения такой — следственно-дознавательный. Но это что касается обучения. В остальном Марпетка не любопытна, если не сказать — равнодушна. И сейчас это Славку очень устраивало. Вот, значит, посмотрит она на часы, скажет, на сколько Славка опоздал, а потом покачает головой укоризненно, мол, ни в какие ворота, и велит садиться. Но главное в том, что ни о чем больше она не спросит. Никаких там: «Почему опоздал? Что случилось?!» Эх, если бы была биология!.. Славка бы, пожалуй, до конца дней своих школьных согласился бы за такое счастье Марпетку даже в мыслях называть уважительно — Мариной Петровной. А впрочем, что волноваться? Славка усмехнулся невесело. Все равно ведь он ничего не учил и все равно никому не скажет, почему опоздал, даже под пыткой.
Как-то все было сложно и в то же время примитивно в этом мире. Ведь, собственно, почему он не спал сегодня почти всю ночь? Потому что все сложно. Хотя мог бы и спать себе. Это если принять второй вариант — все примитивно. Да-да, примитивно, как камень на дороге. Его отец — не гений. И если бы мать понимала это, то не говорила бы ему так часто: «Ты не мужчина!..» Потому что это же зверски обидно, когда тебе так говорят. Наверное, отец не очень мужественный мужчина, не сильно пробивной, как другие, не сумел сделать карьеру и до сих пор сидит в старших инженерах, тогда как их группой руководит там какой-то выскочка, как говорит мать, которому и лет меньше, чем отцу, и талантов бог не дал, а вот мужчина и руководит, и будет дальше процветать, подниматься по служебной лестнице, не то что некоторые, не умеющие ни сесть, ни встать, ни сказать, ни послушать, ни кулаком об стол, ни дверью хлопнуть… Славка остановился, заглядевшись в мутную серую воду канала. Последние листья слетали с тополей, плыли медленной водою, прилипали к сырым камням набережной. Отца было жалко, и жалко было мать. Что-то он сегодня расчувствовался. От общего упадка сил, видно, и оттого, что как-то вдруг остро, пронзительно и нежно всех их понял: отца, мать, Груню, себя, может быть. Отец и попивать-то начал, наверное, с горя. И этой ночью заявился домой часам к трем, тоже с горя. И если бы мать не полезла к нему с вопросами, он бы, как обычно и бывало с ним, тихонечко заснул бы себе, никого не беспокоя. Но мать завелась: «Ты и пить-то не умеешь! Разве пьют так настоящие мужчины? Ну вот с кем, скажи, ты пил? С Бурыкиным? С таким же размазней, как ты сам? И плакались небось друг дружке… Тьфу! Прости господи! Настоящие мужики либо все уже побросали это занятие, либо уж если пьют, так с теми, от кого что-то зависит…» Это-то все и было примитивно, и Славка все понимал. Но дальше начиналось то, что сложно, очень сложно. Вот почему он, например, вместо того, чтобы дрыхнуть себе без задних ног, всю ночь слушал материны излияния и отцовы ответы, малодушные клятвы, жалкие обещания? Люди они интеллигентные — ругаются всегда шепотом, да и до крупной ссоры, до скандала с битьем посуды у них не доходило, конечно. То есть в этом смысле можно ведь за них не беспокоиться. А он почему-то извелся весь, неинтеллигентно вслушиваясь в материн холодный голос в ночи — благо стенка между комнатами тонкая, — вслушиваясь в отцовский лепет, в себя, наконец. Хоть бы он, что ли, действительно назло матери обеденный сервиз кокнул? Но этому не бывать. А почему? И это сложно. Гены у отца такие? Все сложно и всех жалко… И лишь ранним-ранним утром, когда забрезжило серое небо в просвет их двора-колодца, и шустрая старушка-дворничиха загремела мусорными бачками под аркой флигеля, отец с матерью уморились ругаться, и Славке удалось задремать, вырубиться на какие-то полтора-два часа. В общем, жалкая добавка к тем двум часам сна до отцовского прихода — она вовсе не освежила. Впечатление было такое, будто только закрыл глаза, сразу зазвонил будильник.
Он свернул на улицу Пржевальского. Ветер подул в спину. По безлюдной Гражданской бежала бездомная грязная собака неясной породы, как-то настороженно бежала, как по минному полю, точнее, как по диким джунглям, в которых каждый поворот, каждая подворотня — ага, сказал бы Груня, в джунглях и подворотня — короче, все там у них таит боль или смерть. Собака стороной обежала Славку по перекрестку, затравленно и совсем по-человечьи, словно с укором, взглянув на него через плечо. Шерсть слиплась у ней на брюхе и была грязна и влажна, хвост трусливо подобран, уши она, будто навсегда, прижала в отчаянии и страхе, и так вот бегала, не доверяя людям. Славка подумал об отце. Почему вдруг о нем? Наверное, и он малость ошалел уже от жизни, как этот пес, и побаивается матери, всех побаивается, и вообще почти разуверился в себе. По пустому мокрому тротуару были распластаны тусклые, серовато-желтые тополиные листья, затоптанные, несвежие, как давние чьи-то следы или как воспоминания. Собака была уже далеко впереди и вдруг шарахнулась в сторону, поджав хвост еще сильнее, засеменила как-то боком, пустилась что было мочи наутек. Из-под арки дома выкатил мотоциклист на грохочущем мотоцикле, погарцевал, будто в раздумье, куда ехать, и дал газу следом за обезумевшей от страха псиной.
«Вот сволочь!» — подумал Славка о мотоциклисте, вспомнил, как еще совсем недавно клянчил у матери к своему дню рождения такую же двухколесную дорогую игрушку и, может быть, впервые не стал расстраиваться, что мать ему тогда отказала.
И еще он подумал об отце: как же он работать будет сегодня после такой ночи, как станет выбиваться в люди, в настоящие мужчины? Хорошо хоть, матери не надо рано вставать — у них в журнале лафа, раньше полудня никто и носа в редакцию не кажет.
Мотоциклист развернулся, не доезжая улицы Плеханова, и протарахтел мимо. За сверкающим плексигласом красно-бело-синего шлема Славка, кажется, узрел лицо Борика Юдина — он, не он? — во всяком случае, у Борика имелись черные, как у металлиста, одежды, в заклепках пояс, штаны, забранные в черные высокие сапоги. И этот парень на мотоцикле тоже был выряжен во все черное. А Борика Славка видел как-то в толпе металлистов возле выхода из метро на канал Грибоедова — с цепью на шее, с зачесанными кверху волосами, с подведенными тушью глазами и с ненатурально алым румянцем на скулах. В школе он так не появлялся, конечно, и Славка тогда удивился: как же Борик живет так двойной жизнью? Или он в парике был тогда? И что Груня нашел в нем, что бегает вокруг да около, деньги на музыку переводит? Славкина бы воля, он бы и сейчас Борику палку в переднее колесо вставил. Обирает, гад, ребят, как данью, половину школы обложил и разъезжает себе на мотоцикле во время уроков. Надо, значит, с Груней работу провести, чтоб от Борика отвадить. Да с этим Груней!.. Проводил он уже с ним работу, и не раз ведь. Только с Груни все равно как с гуся вода. Водят его на веревочке, доят как сидорову козу, последние медяки высасывают, а ему хоть бы хны. Славка свернул на улицу Плеханова. До школы было рукой подать.
Борик, конечно, еще думал, брать ему мотоцикл или нет. Просили вроде недорого, и тачка была справная, сгусток энергии, комок лошадиных сил, какое-то кошмарное количество кубических сантиметров в цилиндрах — если бы Борик еще петрил чего в этих цилиндрах и кубиках. Но ездить ему на мотоцикле нравилось. Когда-то научили ребята во дворе, еще помнил. Какой русский, как говорится, не любит быстрой езды. И эти подрагивающие на длинных ножках зеркала, в одном из которых отразилась и скрылась за углом сутулая фигура Груниного приятеля, кажется Славки, и ровный стрекот за спиной, и надежный фирменный шлем на голове, и ручные тормоза, и черные краги с высокими раструбами — романтика, мечта любого молодого мужчины, юноши. Опять же можно девочку сзади посадить и чувствовать ее ручки у себя на поясе или на плечах, можно неожиданно тормознуть, чтоб она как бы невольно прижалась к твоей настороженной, чуткой спине открытой, волнующе юной грудью, можно по делам, можно за город, можно на скорости, можно хоть в лес по грибы, можно вообще рокером заделаться, виртуозом, ночным ездоком, можно без глушителей, от милиции дворами и переулками, можно куда все, к «комплексу» или на «восьмерку»… Но опасно! Отец недаром мотоциклистов смертниками зовет. Лучше уж подождать и купить «Жигули». На фига ему рисковать? Пусть уж другие, у них небось три головы на плечах, как у Змея Горыныча. А у него голова одна, и ее жалко. Подумаешь, девочки! И так все его будут. А пока перебьется.
Он развернул мотоцикл, промчался на скорости по безлюдной улице, давая выход какой-то злой, свербящей внизу живота удали, и, тормознув, вкатил под арку. Грохот мотора сделался невыносимо громким, с трудом находя выход из каменного мешка. Борик вырвался на крошечный простор дворика и подрулил к хозяину мотоцикла Алехе Стылову, снял шлем со взмокшей от напряжения и опаски головы.
— Не, Леха, не возьму, — вяло сказал он, заглушив мотор и внимательно глядя в глаза продавцу, ожидая ответной реакции.
— Чего? — удивился Леха, принимая из рук Борика руль мотоцикла.
— Поездил, подумал, прикинул… — рассудил Борик, не спуская глаз с Лехи. — А на хрена он мне сдался, твой дрындулет? Мне его и закатить некуда. Не покупать же к нему гараж! Лучше пока на велике перебьюсь — до машины.
Леха расстроился. Небось очень ему деньги были нужны. Борик это видел, и некое подобие радости промелькнуло у него внутри, будто все эти смотрины мотоцикла и затевались им только для того, чтобы полюбоваться на Лехину кислую рожу.
— Впрочем, я предложу кой-кому, — смягчился Борик, сам не ведая, с чего бы. — Может, помогу тебе его толкнуть. Но сам знаешь, туда-сюда, хлопоты — придется накинуть комиссионные. Ты как?
Леха, видать, раззявился, уверен был, что тут же у него и купят эту тарахтелку, с руками оторвут, поэтому расстроился, кажется, еще больше. Надо было бы дать ему привыкнуть к мысли о комиссионных, но Борику было некогда, и он спросил напрямик:
— Десять процентов от продажной цены мои. Идет?
В принципе, нет, так нет. Пусть сам ищет покупателя. Но и мимо возможных дивидендов пройти Борик не мог — вдруг да обломятся. Так что привычно примолк на несколько секунд, ожидая завершения Лехиной мыслительной деятельности. Ох, что там у него в башке творилось сейчас, наверное. Впрочем, плевать, конечно. Согласится, не согласится? Вот что самое главное.
— Пять процентов, — сказал наивный Леха грустно и неуверенно.
Кто ж так торгуется? Теперь надо просто стоять на своем. Этот быстро, похоже, скиснет. Оно, естественно, и пять бы сошло — деньги из воздуха, из ничего, но десять-то было бы лучше. Борик отрицательно покачал головой.
— Я подумаю, — неопределенно промямлил Леха, все еще привыкая к десяти процентам.
— Сейчас! — жестко вдруг велел Борик, понимая, что думать давать нельзя. — Завтра-послезавтра будет покупатель.