При переходе в новую фракцию едва ли не каждый неофит — как и немалое количество врожденных членов фракций — меняет свое имя: выбирает новое, сокращает или видоизменяет данное при рождении. Ознаменование нового, самостоятельного, разительно отличающегося от прежних шестнадцати лет, этапа жизни; готовность вместе с новым призванием принять новую личность; острый протест против родителей или правил прежней фракции; желание самоутвердиться и воздвигнуть новое имя своеобразным символичным знаменем — каждый руководствуется одним или сразу несколькими из этих резонов.
Но меня зовут Эрик. Это имя было дано мне при рождении, и я никогда не рассматривал даже отвлеченную возможность его изменения. Меня назвали в честь отца — Ричарда, Рика, — но я этим не горжусь. Я проигнорировал шанс официально стать кем-то другим не из-за дани своим родителям, чувства семейного единства или стремления в чем-то наследовать предков. Мое отношение к моему собственному имени может показаться двойственным и противоречивым: я не считаю имя — в отличие от желания его сменить — определяющим качества человека, но в то же время непоколебимо настроен на то, что Эрик — такая же неотъемлемая часть меня, как мое тело и характер. Я развивался, боролся с собой и окружающими, превозмогал слабость, боль, сопротивление, будучи Эриком. В серой, однотипной пыли Альтруизма я был Эриком, и я оставался им — развиваясь, совершенствуясь, становясь менее уязвимым и более равнодушным — на своем пути к Лидеру Эрику.
Я всегда пресекал любые попытки посторонних играть с вариациями имени или присваивать мне клички — в глаза или за моей спиной. Поначалу кулаками и кровью, а затем лишь самой зловещей угрозой своей репутации я заставил всех уважать — бояться, ненавидеть — это имя. В конечном итоге, я смог добиться этого даже от отца, для которого особым видом упоительного развлечения было коверкать имя всеми возможными уменьшительно-ласкательными способами, полным спектром скрипящих, надоедливых интонаций. Когда в шестнадцать лет я уходил из Отречения, чтобы никогда не вернуться, отец произнес сухо и отстраненно:
— Эрик.
Моим первым воспоминанием о детстве и отце — все, что всплывает в моей голове при мысли о нем: тяжелый квадратный подбородок, серо-синий от щетины, с грубым темным шрамом сразу под нижней губой.
В день стрижки, встречаемый в семье со смиренной и сдержанной торжественностью, когда мама открыла передо мной зеркало, я жадно уставился на свое отражение, с облегчением отмечая, что на моем подбородке нет щетины и уродливого бугристого шрама. Но стоило мне поднять взгляд, как меня захлестнула ярость. Видеть себя в зеркале, что по строжайшим правилам, свято чтимым в доме, считалось святотатством и смертельным грехом, все же дозволялось. Лишь один раз в три месяца. И в то ветреное утро я с новой, удвоенной злостью увидел, что долговязая серая фигура в рамке напротив — слабая, бессильно опустившая плечи, послушно сливающаяся со стеной. Тусклые русые волосы, все время пыльные и неуловимые под быстрыми движениями рук мамы и ножниц, бледное лицо с высоким лбом и синеватыми полукругами под глазами, безжизненно серыми, как алюминиевые ложки, подаваемые к обеду. В бесформенной мешковатой одежде отличительно убогого серого цвета я растворялся в богобоязненной тишине пустой серой комнаты в цементной коробке, которая никогда не была мне домом.
Мама отстригла волосы намного короче прежнего, оставив вокруг обтянутого белой кожей черепа только едва заметную тень коротких, полупрозрачных волосков. Отложив ножницы и смахнув с моих плеч брезентовую простыню, мама внимательно оглядела меня, затем мое отражение в зеркале и, оставшись довольной, улыбнулась и провела ладонью по затылку.
— Ну, хватит, хватит, — заскрипел из угла отец. — Полно. Нечего из Рикки неженку делать.
Он встал из кресла и подошел, с грохотом захлопнул зеркало, смел с моего затылка мягкое тепло маминой руки и, довесив звонкой оплеухой, согнал со стула.
— Меня зовут Эрик, — процедил я, опустив голову, едва не упершись подбородком в грудь. Внутри меня клокотало пламя злости, бурля и захлебываясь собой, не находя физической силы и мощной готовности все выплеснуть наружу. И потому слова мои звучали как едва слышное шипение.
Я стоял с закрытыми глазами, борясь с головокружением и толчками тошноты и жгучей боли внизу живота — физическими симптомами бессилия. В то утро мне было почти девять, и отец отвесил мне ещё один подзатыльник прежде, чем вытолкал взашей из дому. Глядя мне в след — ссутуленная узкая спина ребенка в серой робе — он еще испытывал презрение и всецелую власть. Он громко и безапелляционно останавливал любые поползновения мамы — «Ричард, я тебя прошу…» — вступиться за меня. Но уже спустя несколько часов он впервые допустил мысль о том, что тактика физического насилия — довольно редко отходившая от оплеух и толчков до действительно сильных ударов или порки ремнем — могла быть знакомой и мне.
Злоба и усталость от бездействия смешались с отвращением к своей податливости и серости, и к следующему дню стрижки — мне уже выполнилось девять — я с решительным упоением рассматривал призрачные физические, но очевидные внутренние изменения. Казалось, глаза утратили невнятный алюминиевый оттенок и приобрели решительной стальной цвет, и в них отражалось революционное, преступное понимание того, что я могу чего-то хотеть и я способен, так или иначе, идти навстречу себе. Потакание своим желанием, провозглашаемое противоестественным для членов фракции Отречения, вдруг открылось для меня вполне природным процессом. Мысль порождала интерес, интерес провоцировал желание, желание — нужду, а та в свою очередь определяла острую потребность эту нужду утолять.
Так, незадолго до обеда в день стрижки, когда мама хлопотала над скудным набором однообразных продуктов, меня ввели в одну из множества цементных коробок, чтобы представить перед судом родителей. Я с удивлением рассматривал собственные сбитые костяшки и с отвлеченным любопытством отмечал, что количество рук у меня непрерывно меняется: две, четыре, шесть, затем снова две.
— Эрикольда? — со смешком проскрипел отец, грузно поднимаясь с кресла, повернутого спиной ко входу. Шрам на подбородке морщинился под губами, растянутыми в ехидной ухмылке, которая, впрочем, вмиг сползла с его физиономии, стоило ему повернуться.
— Ричард, — спокойно, устрашающе — было что-то упоительно приятное в том, что угроза была направлена в отца — произнес приведший меня мужчина. Он был высоким и статным, важной персоной в нашей фракции, часто, впрочем, весьма нелестно обсуждаемый моим отцом за обеденным столом, сразу после благодарственной молитвы.
Я оторопело — события того дня смешались в причудливое физическое состояние отдаленности от собственного тела и сознания — оторвал взгляд от рук — две, шесть, затем всего четыре — и посмотрел назад. В тени гостя, пугливо зажавшись в дверной косяк, стоял его сын. Он смотрел на меня большими карими глазами, переполненными отчетливо знакомой мне запуганностью.
— Маркус, — проскрипел отец. Его губы недовольно поджались, превратившись в едва различимую серую складку, в то время как шрам выпятился вперед и словно налился багровым цветом. Он смотрел на Лидера Альтруистов исподлобья, недоверчиво и пугливо. Это было очень свойственно отцу, корчить вот такую гримасу уступчивого безразличия. Вскоре я узнал, что это было одним из многих обликов его страха. На поверку отец оказался пугливой, надоедливой дворнягой. Он наполнялся изменчивой силой, лишь когда видел, что противник беззастенчиво слаб и не сможет оказать сопротивление. Но перед лицом оппонента заметно превосходящего его в силе и власти, он поджимал хвост и губы, втягивал голову в плечи, склоняя её на бок в обманчивой учтивости.
Маркус Итон, брезгливо придерживающий меня за острый, перепачканный локоть, тем временем сообщил укоризненно и разочаровано:
— Он подрался сегодня с другим мальчишкой во время работы на складе, — Лидер бросил на меня короткий презрительный взгляд сверху вниз, через плечо, и добавил: — Ричард, у тебя возникают трудности с воспитанием детей.
— Никаких трудностей, Маркус, — с едва заметным кивком, больше похожим на преддверие унизительного поклона, проскрипел отец. — Я это исправлю…
— Надеюсь, — Лидер с силой дернул меня вперед, почти опрокинув на колени перед отцом, но я устоял. С такой же неотесанной резкостью он повернулся и, схватив за локоть собственного сына, быстрым шагом вышел из нашего дома.
Мы втроем: мама, в волнении мнущая в руках истерзанное кухонное полотенце; отец, с чьего лица смело уступчивое смирение; и я, все ещё не в состоянии полностью придти в себя после событий последнего часа, — смотрели вслед удаляющимся фигурам. Улица за дверью шумела ветром и мусором в преддверии осенней бури, вихри пыли вздымались над асфальтом, стремительно неслись вперед и взрывались серыми тяжелыми облаками.
В тот день — и ни смотря на бессчетное количество попыток, больше никогда — отец не смог ничего исправить. В драке, до неё, ещё едва ощущая смутный порыв, непривычно жгучее желание биться, я обнаружил, что предмет для насмешек — моё долговязое нескладное тело, увенчанное почти лысой головой — на самом деле является моим преимуществом, очевидным признаком физического превосходства.
Тогда я не всегда мог дать отцу физический отпор в силу весомой разницы в массе, реакции и опыте, но порой мог остановить его самой лишь попыткой сопротивляться. Чем, впрочем, порой доводил его до неконтролируемого безумия, в котором он избивал меня настолько сильно, что несколько последующих дней превращались для меня в болезненную ярко-алую агонию. Но начало было заложено. Во мне зародилось понимание того, что сила — это власть. А власть — это прекрасно.
========== Глава 2. ==========
Внезапным резким рывком меня выбросило из сна необычным тихим звуком. Я открыл глаза и быстро сел в кровати, не совсем осознавая происходящее; словно меня выдернули из тела, и мы раздельно — моя физическая оболочка и нематериальное сознание — очнулись в погруженной в кромешную тьму комнате, не в состоянии соединиться и найти нить сути. Я повернул голову к источнику звука, находясь в мешанине обрывков сна и мыслей, не понимая, почему сплю не один и кто делит со мной постель, но ясно ощущая пульсацию тревожного напряжения.
Рыжая сидела рядом, едва различимая в предрассветном плотном сумраке, нечеткая груда серой тени на фоне черной стены. Меня разбудил её сдавленный всхлип. Звук настолько необычный, нетипичный для Рыжей, что мне потребовалось несколько мгновений предельной концентрации, чтобы понять, что это все же был всхлип. Она плакала.
— Эд? — хрипло произнес я.
Глаза приспособились к полному отсутствию света, и я разглядел, как округлились её глаза, а губы сформировали удивленный круг. Лицо блестело каплями влаги, тело вибрировало, я ощущал это удивительно ясно.
— Это нехороший знак, — тихо ответила Рыжая, кривя губы в подобии улыбки.