И сказал по примеру Принца-сироты:
— Знайте же, что я не нищий и не бродяга, я сын злого еврейского священника.
Я широко раскрыл косой глаз, распрямился и сказал:
— Но ничего больше сейчас сказать не могу. Всё остальное еще секрет. Но если вы пойдете в еврейский храм, там всё узнаете.
Они смеялись:
— Вот это да! — сказал один.
А другой:
— Туда сейчас наверняка не можем — работать надо.
— Тогда, — промолвил я торжественно, — Господь с вами.
И поспешил прочь.
Но наруже, на смеркающейся улице, по которой я спешил к храму, темнота сразу же заговорила. И, конечно, снова голосом моего отца.
— И ты хочешь, бесстыжий попрошайка, с сосисками и сказками под мышкой и с последними пятью крейцерами в кулаке, ты хочешь теперь говорить евреям о Боге и обо мне, что мы, мол, и такие и сякие? Подумай, как следует. Мой тебе совет.
И я, про себя, шагая проворно:
— Говори себе, знай говори из темноты!
И чем больше повторял мой отец до тошноты знакомым ворчливым голосом все те же знакомые слова, тем больше я торопился, и под конец уже бежал, и бегом вверх по лестнице, и прямо в вестибюль храма. Но там остановился как вкопанный. Задыхаясь, дрожа, глядел я на высокие двустворчатые двери. За ними кантор Флусс уже пел вовсю: «Гряди, гряди, святая Невеста-Суббота…»
— Вот видишь, — сказали двери голосом моего отца, — ты только языком болтаешь, а? И уже как боишься!
И я чувствовал: да, задыхаюсь и весь трясусь. Значит, я все еще такой трус? А ведь я уже и побирался! И даже у христиан!
И что еще ужаснее, я чуть было не вошел со своим кульком.
Я глядел на кулек. Теперь глумливый голос отца звучал мне оттуда:
— Вот оно как! Сперва припрятываем то, что нагло выклянчили, отнекиваемся, лжем, а после приходим бранить того, «кто честным трудом снискивает свой хлеб, и не какой-нибудь дармоед».
— Нет, — отвечал я кульку, — я тебя не стану прятать, и даже если насобираю милостыни в сто раз больше, все равно войду с тобою вместе и выскажу там всё. Лучше пусть они знают, что я просил милостыню и «опустился», но я им расскажу, что я «опустился» из-за тебя, злой отец.
И так стремительно, так внезапно, с таким трепетом схватил я дверную ручку, что она чуть ли не прилипла к моей ладони. Я и не сумел бы войти, если бы голос отца не прозвучал снова из дверей:
— Сейчас увидим.
Я распахнул двустворчатую дверь так отчаянно, что почти влетел в храм.
От страха и от большого напряжения я почти не мог двигаться и остался стоять, задыхаясь. Я не смел оглядеться вокруг и только упорно, и весь дрожа, смотрел в пол и на свой кулек. Я дивился в душе, что все-таки на самом деле принес с собою нажитое нищенством. И все еще не мог двинуться с места. Мой кулек словно бы вырос, и мне казалось, будто все уже догадались: ах, так вот он кто был, этот нищий… И прежде всех мой отец, который пристально на меня смотрел.
И я тут же услыхал, как он меня бранит:
— Сам ни на что не годен, и еще думает бранить других!
В ответ я поднял глаза, хотя и продолжал дрожать. А вот увидите! Все тело горело и млело, особенно колени, и кулек так и прыгал, но я все стоял и, «с высоко поднятой головою», смотрел на свет, чтобы все могли видеть нищего и узнать его.
Тут мой взгляд упал искоса на самую ближнюю ко мне и самую последнюю скамью, где сидели те, кто «живет подаянием общины». Решение было нелегким, но я встал к ним: ведь так или иначе, мое место уже здесь, среди них. И там я опять всё стоял, и стоял, и стоял, вытягиваясь в струнку и дрожа, и все еще не смел толком оглядеться. Даже кулек не положил, думал, а ну как Рейх или Блау вдруг придут сюда и осрамят меня, прежде чем я смогу вымолвить хоть слово о моем отце. Но никто не пришел. Только «бедный», сидевший со мною рядом, предложил мне свой молитвенник и показал, где сейчас поет кантор. Потом другой, не переставая бормотать и раскачиваться, накинул мне на шею молитвенный плат. Теперь я посмотрел на них. Один моргал за своими скверными очками, другой улыбался беззубым ртом.
Наверняка, подумал я, сейчас они думают: «какой миленький малыш» и «это сын нашего священника».