Конечно, часто к кокаину прибегали и другие асоциальные фигуры городского социума, в первую очередь проститутки. В 1924 году социологический опрос выявил, что более 70% особ, задержанных органами милиции за торговлю телом, систематически потребляли наркотики. При этом почти половина из них предпочитала именно кокаин. В тайных борделях 1920‐х годов, как правило, кроме сексуальных услуг, можно было получить и марафет. В конце 1922 – начале 1923 года в Петрограде, например, органы милиции раскрыли целую сеть квартир, хозяйки которых не только занимались проституцией, но и, как было сказано в протоколе, почти круглые сутки продавали кокаин. Один из исследователей проблем проституции писал в середине 1920‐х годов в журнале «Рабочий суд»: «Торговля марафетом <…> и иными средствами самозабвения почти целиком находится в руках проституток»547. По данным 1924 года, из 548 опрошенных проституток Москвы 410 употребляли наркотики, пристрастившись к ним после начала торговли телом548. Часто к марафету прибегали мелкие карманные воришки. Крупные воровские авторитеты довольно презрительно относились к «нюхарям», считая, что кокаин притупляет реакцию, столь необходимую в их деле. И все же беспризорники, проститутки, преступники разных мастей были городскими маргиналами. Потреблением в частности и «марафета» они маркировали свою асоциальность. Одновременно наркотики начали проникать в стабильные социальные слои, что означало развитие в среде горожан элементов ретретизма.
Протокол административной комиссии Володарского райисполкома о задержании проститутки, распространяющей наркотики. 1923. ЦГА СПб
Довольно широко в 1920‐е годы распространилась подростковая наркомания. Дети из нормальных семей в поисках романтики нередко посещали притоны беспризорников и традиционные места их скоплений. Криминальный мир для части подростков оказывался привлекательнее, чем действительность советской трудовой школы, пионерских сборов и комсомольских собраний. Известный врач-нарколог Александр Шоломович описал в своей книге, вышедшей в свет в 1926 году, следующий случай: «У одной матери сын-подросток, которого все звали „толстячком“, три дня пропадал в каком-то притоне, где его выучили нюхать кокаин. Когда мать нашла его в притоне, она едва узнала своего толстячка: перед ней был оборванный, худой, истощенный человек, весь синий, с провалившимися щеками и глазами, весь разбитый настолько, что у него не хватало сил выйти из притона»549. В годы нэпа к марафету стала приобщаться и рабочая молодежь, которая, по мнению партии большевиков, играла решающую роль в социалистическом преобразовании общества. Пролетаризация кокаинистов, в частности, была следствием контактов рабочих с проститутками, которые не только сами нюхали кокаин, но и торговали им.
Представители правящего класса социалистического общества составляли, по данным 1927 года, почти 70% постоянных потребителей услуг проституток, которые активно торговали марафетом. Ситуация становилась критической: сухой закон способствовал развитию наркомании. Ее всплеск в 1920‐е годы объяснялся не только ретретистскими настроениями, но и тем, что традиционные формы досуга не уживались с запретом на свободную продажу спиртного.
Бороться с наркоманией советская власть начала раньше, чем с пьянством, хотя в Уголовном кодексе 1922 года не было нормативных предписаний по этому поводу. Преступлением, согласно 215‐й статье, считалось «приготовление ядовитых и сильнодействующих веществ лицами, не имеющими на то права», что каралось «штрафом до 300 рублей золотом или принудительными работами»550. В ноябре 1924 года появилось постановление СНК РСФСР «О мерах регулирования торговли наркотическими веществами». Оно запрещало обращение в быту сильнодействующих веществ, в частности кокаина, морфия, героина. Уголовный кодекс РСФСР пополнился статьей, предусматривавшей наказание за изготовление, хранение, сбыт наркотиков – например, лишение свободы сроком до трех лет. Наркоманы в 1920‐х не подвергались в СССР уголовному преследованию. Это было время своеобразной советской филантропии по отношению к так называемым социальным болезням. К их числу в первую очередь относились, конечно, туберкулез и венерические заболевания. Неудивительно, что в 1928 году в СССР действовало 308 туберкулезных и 165 венерологических диспансеров551. Одновременно в стране появились и учреждения для лечения наркозависимых на сугубо добровольной основе. В 1927 году наркодиспансеры работали в Ленинграде, Воронеже, Казани, Саратове и некоторых других городах. Более того, в Москве в 1925 году открылось специальное первое клиническое отделение, пациентами которого стали дети-наркоманы552. К 1928 году работники ряда диспансеров зафиксировали заметное снижение употребления кокаина в Советской России553. Этому отчасти способствовал и налаженный контроль над оборотом наркотиков. В 1929 году в ходе претворения в жизнь постановления ВЦИК и СНК РСФСР «О мерах по борьбе с проституцией» наркоманы были прикреплены к определенной аптеке. Они могли получить и морфий, и кокаин в необходимых для лечения дозах, но только по рецепту наркодиспансеров554. Именно в конце 1920‐х годов в языковом пространстве СССР и появилось понятие «наркомания», которое в «Малой советской энциклопедии» толковалось как «непреодолимое влечение к употреблению различного рода наркотиков». «Борьба с Н<аркоманией>, – подчеркивалось в справочном издании начала 1930‐х годов, – как с социальной болезнью успешно ведется специальными диспансерами»555.
Свертывание нэпа повлекло за собой ужесточение таможенных барьеров. Приток кокаина из‐за границы резко сократился, уменьшилось и потребление морфия. Однако лица, склонные к ретретизму, начали употреблять произраставшие в СССР опийный мак и индийскую коноплю. В 1930‐х годах эти наркотики стали самыми распространенными в СССР. Осенью 1934 года появляется нормативный документ – постановление ЦИК и СНК СССР о запрещении посевов опийного мака и индийской конопли556. Уголовный кодекс РСФСР был дополнен статьей 179а «Незаконный посев опийного мака». В ней указывалось, что выращивание этих культур без соответствующего разрешения наказывается «лишением свободы на срок до двух лет или исправительно-трудовыми работами на срок до одного года с обязательной конфискацией посевов»557. Трудно сказать, остановило ли это наркоманов. Дело в том, что в 1930‐х советские властные и идеологические структуры перестали следить за развитием наркомании в обществе. Не изучались причины, побуждавшие людей искать забвение в наркотических грезах. Не исследовались и социально-психологические характеристики лиц, наиболее склонных к потреблению одурманивающих средств. Не менялась и нормативная база, необходимая для эффективной борьбы с наркоманией. Людей, пораженных этим недугом, как и алкоголиков, стремились обвинить прежде всего во враждебной настроенности по отношению к социалистическому обществу. Об этом, например, свидетельствует следующий случай. В августе 1935 года Ленинградский городской отдел здравоохранения обнаружил пропажу из аптеки Ленметаллстроя «ряда ядовитых веществ»: атропина, кокаина, морфия, героина. Очевидно, что это было дело рук наркоманов, однако задержанных обвинили в покушении на диверсию: якобы они собирались отравить пищу в городской столовой558. Система медико-психологической помощи наркоманам в СССР в 1930‐е годы была почти уничтожена. Однако в подцензурной лексике понятия, связанные с явлением наркомании, укоренились довольно прочно. В первом издании словаря Ушакова (1935–1940) удалось обнаружить десять слов, однокоренных с «наркотиком».
В годы Великой Отечественной войны обострилась ситуация привыкания к наркотическим веществам после тяжелых ранений. Это была общемировая тенденция, но в СССР она активно замалчивалась. Отец, несколько раз лежавший в госпиталях во время войны с последствиями контузии и тяжелейшего почечного недуга, наблюдал тяжелые ломки людей с ампутированными конечностями. Особенно ему запомнился инвалид без обеих ног и его жуткий крик: «Один, всего один!» – мольбу об уколе морфия. Это так напугало отца, что он уже в мирное время терпел тяжелейшие почечные колики, отказываясь от наркотических обезболиваний до последнего предела. К пантопону – аналогу морфия – почти не прибегал, но ранний инфаркт как результат сильнейших болей себе обеспечил. Александр Галич, напротив, приобщился к наркотикам после инфарктов. Юрий Нагибин вспоминал:
В начале 1960‐х, в период разрушения канонов повседневности большого стиля, появилась надежда на возрождение филантропической линии по отношению к наркозависимым. Самостоятельное название – «наркология» – получило направление медицины, представители которого пытались изучать последствия бесконтрольного приема наркотиков и осуществлять лечение людей, ими злоупотребляющих. Слово «нарколог» тоже новообразование 1960‐х годов. Образуется и новое прилагательное «наркологический», в первую очередь употребляющееся со словами «диспансер» и «кабинет»560. Так в СССР возрождались принципы отношения к проблеме наркотиков, существовавшие в годы нэпа и утраченные в эпоху большого стиля. Однако в 1970–1980‐х годах власть вновь перешла к репрессивным мерам искоренения наркомании, полагая, что в обществе «развитого социализма» не существует обстоятельств, способствующих развитию ретретизма. В апреле 1974 года на правительственном уровне был принят указ «Об усилении борьбы с наркоманией». В этом документе, помимо ряда мер, направленных на пресечение распространения наркосодержащих веществ, устанавливалась строгая ответственность за их потребление «без назначения врача». «Наркоманов» наказывали не только штрафами и административным арестом. Вполне реальным было и «лишение свободы на срок до двух лет», и исправительные работы. Кроме того, наркозависимых обязывали проходить принудительное лечение в особых учреждениях. Уклонявшихся от такого явно недобровольного оздоровления отправляли в «трудовые профилактории или лечебно-воспитательные профилактории <…> на срок от шести месяцев до двух лет»561. Однако эти жесткие меры не смогли остановить процесс наркотизации населения в годы брежневского застоя. В стране дорожало спиртное, в быт советских людей проникали элементы субкультур, в основе которых лежало свободное употребление легких одурманивающих веществ. В мире бурно развивались химия и фармакология, разрабатывались новые лекарственные средства, прежде всего сильные транквилизаторы. Самое название этого рода медицинских препаратов лингвисты относят к новым словам, появившимся в советском лексиконе в 1960‐х годах. Газета «Неделя» писала в 1964 году: «За последние годы все большую популярность приобретают транквилизаторы. Эти препараты <…> назначают врачи, исходя из точного понимания нарушений в нервно-психологической сфере больного»562. У людей, склонных к ретретизму, появлялись возможности для почти наркотического забвения благодаря официально разрешенным нейролептикам. В 1970‐х годах многие, как теперь говорят, «подсели» на элениум и седуксен – вызывающие привыкание успокаивающие средства563. Но не забыт был и традиционный морфий. Марина Влади вспоминала:
Сведения о пристрастии к морфию многих представителей советской «творческой интеллигенции» ныне зафиксированы документально в огромном количестве воспоминаний. Но официальные источники замалчивали проблемы наркотизации населения. В обыденной жизни советский человек, не склонный к потреблению наркотиков, начал ощущать присутствие наркоманов в городском социуме после ужесточения с 1983 года режима продажи наркосодержащих лекарств в аптеках. Прежде всего выросло количество потребителей эфедрона. Он входил в капли от насморка под названием «эфедрин». Лекарство это стали отпускать лишь по рецептам, а в нашу квартиру на Невском проспекте, находившуюся на первом этаже, начали наведываться «эфедринщики». Они выдавали себя за «новых соседей», ребенку которых якобы срочно требуется «эфедрин» от насморка. Звонили к нам в двери и юные токсикоманы, нюхавшие «Момент». Мальчишки просили дать этот резко пахнущий клей, якобы чтобы заклеить шину велосипеда или мяч. «Момент» мы им, конечно, не давали, и это была единственная форма проявления нашего протеста против «опиума» для народа. Подобные сугубо обывательские наблюдения входили в конфликт с полным нежеланием власти констатировать факты распространения наркотиков среди горожан. Крупнейший российский девиантолог Яков Гилинский лишь в годы перестройки сумел легализовать свои многочисленные наработки, касающиеся, в частности, и проблем наркомании в СССР565. Также складывалась и судьба исследований грузинского социолога Анзора Габиани. Его труды, посвященные наркотизму, впервые были изданы в 1977 году, но в качестве литературы для «служебного пользования». В 1988 году изыскания ученого стали наконец доступны и широкой общественности566. Первые публикации вызвали шок. Но на самом деле цифры, свидетельствующие о потреблении наркотиков советскими обывателями, не были столь угрожающими. В 1980 году общая численность лиц, состоящих на специальном учете с диагнозом «наркомания» и «токсикомания», составляла примерно 36 000, а в 1989‐м – 73 500567. Важнее было объяснить обществу необходимость профилактики наркомании. Но на это у представителей власти не хватало времени, средств, а главное, не было желания признать, что в любом обществе могут существовать люди, склонные к ретретизму, и зачастую они вовсе не злобные преступники.
Общежитие
Слово «общежитие» есть даже в словаре Даля. Истолковано оно как некая «общественная, обиходная, гражданская жизнь»568. Определенную нравственно-поведенческую составляющую смысла этого термина можно обнаружить в строке Пушкина из «Евгения Онегина»: «Их разговор благоразумный / О сенокосе, о вине, / О псарне, о своей родне, / Конечно, не блистал ни чувством, / Ни поэтическим огнем, / Ни остротою, ни умом, / Ни общежития искусством» (курсив мой. – Н. Л.). Очевидно, что горожане и до событий 1917 года могли употреблять в своей речи это слово. И тем не менее авторы «Толкового словаря языка Совдепии» включили «общежитие» в разряд советизмов семантического характера. Так в лингвистике называют выражения, изначально нейтральные, не идеологизированные, но приобретшие в советском языковом и бытовом пространствах «новые общественно-политические значения и оттенки значений»569. В СССР слово «общежитие» стало обозначать не только форму взаимоотношений, но и помещение, предназначенное для совместного проживания. Несомненный интерес представляет датировка появления этого второго толкования. Думается, произошло это где-то на рубеже 1920–1930‐х годов. В доказательство приведу данные из советских словарей и энциклопедий. В первой «Малой советской энциклопедии» слово «общежитие» отсутствует вообще. Но в первом издании словаря Ушакова оно есть, и уже в двух значениях: «помещение с общими спальнями или отдельными комнатами для временного проживания лиц обычно одной общественной группы, профессии» и «общественная среда, нормы общественной жизни, общественно-бытового уклада». В течение некоторого времени эти два смысла сосуществовали в определенном единстве.
В 1920–1930‐х годах большевики попытались осуществить эксперимент по формированию личности, наделенной особым чувством коллективизма, с помощью не только вербальных и визуальных, но и конкретных пространственных инструментов. В первую очередь это касалось жилья. Сконструированное особым образом, оно влияет на человеческую телесность, на процесс ее самовыражения и самоидентификации. Российский философ Валерий Подорога отмечает: «Ваша комната – продолжение вашего телесного образа и от него неотделима»570. Уже французские социалисты-утописты предлагали новые виды зданий – «фаланстеры». В них люди должны были приучаться к коллективизму, освобождаться от всего мелкого и частного, затормозившего процесс формирования «нового человека». «Фаланстеры» задумывались как специально построенные дома-города в 3–5 этажей, с общими помещениями для отдыха, образования, детских игр, но с отдельными апартаментами для каждого члена фаланги. Границы конкретного физического тела здесь защищались индивидуализированным пространством.
Несмотря на неудачный российский опыт 60‐х годов XIX века571, большевики на первых порах попытались возродить русский «фаланстер». Накануне революционных событий 1917 года в Петрограде и ряде других городов существовали формы жилья, которые с определенной долей натяжки можно рассматривать как дома-коммуны. Это рабочие казармы. Личное имущество здесь носило примитивный характер, быт был лишен элементов приватности, а границы индивидуальной телесности размыты.
После 1917 года самая обездоленная часть горожан, жившая в рабочих казармах, ожидала улучшения своего положения. Предложить пролетариям переместиться из одной казармы в другую, пусть и называющуюся «фаланстер», означало бы для большевистской власти с первых же дней утратить часть социальной опоры революции. Победивший класс решено было наделить существенным знаком господства – квартирой. Жителей рабочих казарм начали переселять в квартиры буржуазии и интеллигенции (подробнее см. «Уплотнение»). Первые мероприятия жилищной политики большевиков, таким образом, не соответствовали теории социализма. Но именно в это время, а точнее в 1919 году, в Советской России возникает понятие жилищно-санитарной нормы. Рассчитывалась она на основании минимальной кубатуры воздуха, необходимой человеку в жилом помещении. Народный комиссариат здравоохранения полагал, что эта кубатура равна примерно 25–30 куб. м. Соответственно, на одного человека должно было приходиться не менее 8 кв. м жилой площади. Но в условиях «квартирного передела» жилищная норма использовалась как основание для вселения на «излишки» – площадь, превышающую 8 кв. м на человека, – новых жильцов (см. «Уплотнение»).
И все же «квартирный передел» 1918–1920 годов не означал, что идея «фаланстеров» была забыта российскими коммунистами. Для себя большевистская верхушка уже в это время, по меткому выражению американского историка Ричарда Стайтса, создала «социализм в одном здании». Действительно, сначала в Петрограде, а затем и в Москве появились новые коллективные формы жилья, напоминающие коммуны. Здесь уже действовала витальная, охранительная функция жилищной нормы, которая могла стать государственным гарантом границ телесности в жилом пространстве.
С октября 1917 года видные питерские большевики совместно проживали в здании Смольного института, где помимо административных служб размещались библиотека-читальня, музыкальная школа, Смольный детский дом (ясли), баня, столовая. Здесь обитали примерно 600 человек, которых обслуживало более 1000 рабочих и служащих: медики, повара, истопники и т. д. Безопасность жителей Смольного обеспечивали красноармейцы, матросы, а с марта 1918 года – латышские стрелки, численность которых достигла 500 человек. В «штабе революции» ревностно заботились о питании постояльцев советского фаланстера. Современники вспоминали, что в Смольном давали «так называемые комиссарские обеды, которые не только на фоне революционного всеобщего недостатка, но и в мирное время могли бы считаться лукулловскими»572. Но штаб революции был не единственным фаланстером для большевистской верхушки. Значительно лучше и комфортнее жилось постояльцам в так называемых Домах Советов. Эти учреждения появились не только в Петрограде, но и в Москве. После переезда туда правительства в своеобразное общежитие-коммуну была преобразована шикарная московская гостиница «Националь». Глава Советского государства Ленин вместе с женой и сестрой занимали двухкомнатный номер573. В Питере же большевистская элита сосредоточилась в знаменитой «Астории», образовав там 1-й Дом Советов.
К весне 1918 года статус «фаланстеров» для партийной знати определился. Как подчеркивалось в одном из регламентировавших их деятельность документов, Дома Советов «имеют структуру общежитий с отдельными комнатами, общей столовой и общими кухнями и предназначены исключительно для постоянного проживания советских служащих по ордерам, выдаваемым из отдела Управления Домами и Отелями»574. Администрация Дома Советов брала на себя заботу о питании, бытовом обслуживании и даже о досуге жильцов, социально значимых для новой власти. Желающих приобщиться к благам, которые предоставлялись в импровизированной коммуне «Астории» – 1-м Доме Советов, – было немало. Уже в июне 1918 года представители властных структур Петрограда вынуждены были поставить вопрос о выселении из бывшей гостиницы лиц, чей статус не соответствовал правилам заселения Домов Советов. Затем чистки стали проводиться периодически. При этом каждый раз составлялся список «бесспорно оставляемых жильцов», первых лиц города. Правда, и здесь границы тела были в определенной степени ранжированными. Наиболее крупные партийные и советские работники занимали обширные апартаменты с явным превышением санитарно-жилищной нормы. Григорий Зиновьев, окончательно поселившийся в «Астории» в сентябре 1920 года, имел сразу пять комнат на втором этаже. Здесь же в двух номерах разместилась его бывшая жена Злата Лилина с десятилетним сыном. Выше этажом в трех номерах жили дочери Троцкого Зинаида и Нина Бронштейн. Тем, кто занимал более низкие ступени советской номенклатурной лестницы, полагались и более скромные жилищные условия. Так, помощник Зиновьева по Петросовету имел три комнаты, а секретарь Петросовета Николай Комаров – одну575. Очевидцы вспоминали, что «пайки, выдаваемые жильцам 1‐го Дома Советов <…> были намного лучше пайков, получаемых рабочими на заводах. Конечно, их было недостаточно, чтобы поддержать жизнь, но никто в „Астории“ не жил лишь на эти пайки»576. В «Астории», как ранее в Смольном, в самый разгар голода в Питере готовили роскошные «комиссарские обеды». Неудивительно, что Зиновьев, по воспоминаниям современников, «приехавший из эмиграции худым как жердь, так откормился и ожирел в голодные годы революции, что был даже прозван Ромовой бабкой»577.
Первые советские коммуны, организованные по инициативе власти, имели четкую иерархическую структуру. На ее верхней ступени находились Дома Советов. Советским и партийным активистам, не обладавшим длительным партстажем и не занимавшим большие должности, а также некоторым представителям интеллигенции удавалось расположиться в более скромных коллективных жилищах. Их называли «отели Советов». Это были общежития комнатной системы с общими кухнями. Здесь личные границы соблюдались не с такой тщательностью, как в Домах Советов. В Петрограде отели Советов размещались в многочисленных бывших второсортных гостиницах, так называемых «номерах».
Некое подобие коллективного жилья являли собой в 1918–1922 годах петроградский Дом литераторов на Бассейной улице, а также знаменитый ДИСК – Дом искусств. Он расположился в особняке банкира Степана Елисеева на углу Невского проспекта и набережной Мойки. ДИСК занял огромную квартиру, размещавшуюся на двух верхних этажах здания. «Сюда-то, – писал еще один современник и жилец ДИСКа поэт Всеволод Рождественский, – и перебрались все бездомные литераторы. Они без сожаления покинули свои нетопленые жилища. Петрокоммуна снабдила елисеевский дом всем необходимым для жизни»578. В ДИСКе можно было отогреться, получить хотя и скудный, но горячий обед, пообщаться с людьми как приятными, так и полезными, принадлежащими к «сильным мира сего».
Немногочисленные и сугубо элитарные советские «фаланстеры» не имели никакого отношения к идее формирования новой коммунальной телесности. Они помогали советской бюрократии и приближенной к ним части интеллигенции выжить в экстремальных условиях. Всего летом 1921 года в домах и отелях Петросовета постоянно проживало 800 человек. Даже в начале 1920‐х годов после перехода к нэпу со свойственными ему плюрализмом и идеей самообеспечения в советских номенклатурных коммунах обслуживали бесплатно. Неудивительно, что многие не спешили отказываться от преимуществ жизни в этих заведениях.
В 1923 году ВЦИК и СНК РСФСР специальным декретом от 12 сентября остановили разрастание числа желающих пожить в элитарных советских «фаланстерах» – Домах Советов. В документе, называвшемся «Об освобождении 36 (! – Н. Л.) гостиниц города Москвы от постоянных жильцов», указывалось на необходимость возвращения гостиницам традиционных функций – предоставления временного жилья приезжим579. В отдельных случаях даже в разгар нэпа партийные функционеры среднего уровня, особенно не имевшие семей, пытались остаться жить в Домах Советов. Об этом свидетельствует, в частности, дневник немецкого философа Вальтера Беньямина, посетившего Москву в конце 1926 – начале 1927 года. Он рассказывает о некоем доме на Страстной площади в Москве и называет его своего рода огромным boarding house580, 581. Но в большинстве случаев к середине 1920‐х коллективное жилье оказалось ненужным номенклатуре, уже вполне справившейся с военно-коммунистическими трудностями быта. Сама же идея «коммунитаризма», который должен был сформировать идеальные «коммунальные тела», продолжала развиваться.
В первой половине 1920‐х годов приживить «фаланстеры» на российской почве попытались комсомольцы. Проблемы физического комфорта, подразумевающего определенную сегрегацию физических тел, не обсуждались членами первых молодежных коммун. Одновременно коллективизация быта там была доведена до крайности. Молодые люди организовывали общее жилье в старых фабричных казармах, объединяясь вместе для преодоления материальных трудностей. Именно так поступили в 1923 году 10 девушек-текстильщиц из Иваново-Вознесенска. Они создали в одной из комнат фабричного барака коммуну «Ленинский закал». Посуды у коммунарок практически не было: ели из общей миски. Одежду обобществили – одни выходные туфли носили по очереди. Коммунистическим в этом нищенском существовании был лишь портрет Троцкого – поборника борьбы за новый быт. В небольшие коммуны по собственной инициативе объединялись студенты и рабфаковцы. Один из бывших коммунаров Петроградского политехнического института вспоминал: «Коммуна в три раза сокращала время пребывания у плиты, позволяла разнообразить стол, вносила веселое оживление»582. Почти всегда первым шагом объединения становились покупка кастрюль и распределение обязанностей дежурных по кухне. Позднее коммунары начинали выписывать общую газету и создавать маленькую библиотечку для занятий.
Несмотря на наличие определенных правил жизни в советских псевдофаланстерах, вопрос о защите в них приватности и соблюдении индивидуальных границ не обсуждался. Это особенно ярко видно на примере небольших коммун, члены которых объединялись иногда и без видимых материальных причин. Известная писательница Вера Панова вспоминала, что ее ростовские друзья, объявив себя коммунарами, «поселились в ванной комнате какой-то коммунальной квартиры, один спал на подоконнике, двое на полу, лучшим ложем, занимаемым по очереди, была ванна»583. Подобные объединения – следствие буквального восприятия идей обобществления быта, которые подбрасывали в массы партийные и комсомольские активисты. Одна из молодежных газет писала в начале 1924 года: «Лучшим проводником <…> коллективизма могут явиться общежития-коммуны рабочей молодежи. Общая коммунальная столовая, общность условий жизни – вот то, что необходимо прежде всего для воспитания нового человека»584. В заявлениях такого типа можно заметить элементы принудительной десоматизации коммунаров. Некоторые из них заявляли: «Половой вопрос просто разрешить в коммунах молодежи. О женитьбе мы не думаем, потому что слишком заняты и к тому же совместная жизнь с нашими девушками ослабляет наши половые желания. Мы не чувствуем половых различий <…> Если вы не хотите жить, как ваши отцы, если хотите найти удовлетворительное решение вопроса о взаимоотношении полов – стройте коммуну рабочей молодежи»585.
И все же воплощение в жизнь идей коммунитаризма на государственном уровне произошло лишь в конце 1920‐х годов. В это время в стране развернулась политико-архитектурная дискуссия о типах рабочих жилищ, главным из которых признавался дом-коммуна. Первой и главенствующей стала мысль о том, что нового человека невозможно сформировать в условиях старых архитектурных пространств, то есть в зданиях привычной планировки. Уже в 1926 году организаторы всесоюзного конкурса архитектурных проектов сформулировали лозунг «Новая жизнь требует новых форм» и поставили задачу: «Проникнуться новыми запросами к жилищу и возможно скорее дать проект такого дома с общественным хозяйством, который превратил бы так называемый жилищный очаг из тесной, скучной, а подчас и тяжелой колеи для женщины в место приятного отдыха»586. В 1928 году появилось официальное «Типовое положение о доме-коммуне». Согласно документу, коммунары-новоселы отказывались от мебели и предметов быта, накопленных предыдущими поколениями. Такие правила свидетельствовали о попытке разрушения привычных границ телесности, которые формируются часто с помощью наполнения пространства специфическими предметами. Само понятие «дом-коммуна» толковалось по-разному. Часть архитекторов-конструктивистов считала, что это единый архитектурный объем, объединяющий индивидуальные квартиры и коммунальные учреждения. По такому принципу в Ленинграде строились Бабуринский, Батенский и Кондратьевский жилмассивы. В некоторых случаях предпочитали иной тип коллективного жилья, существовавший в двух формах. Первая – 2–4-комнатные семейно-индивидуальные квартиры с умывальником, подобием кухни и персональным ватерклозетом. Но уже ванно-душевой комплекс предполагался один на несколько квартир. Вторая форма жилья включала отдельные комнаты, соединенные с небольшим помещением для разогревания пищи. Остальные удобства были общими и располагались в коридорах. При этом нигде не оговаривалось, на сколько человек должна была приходиться душевая точка, раковина или туалет. Здесь столь почитаемая советской системой санитарная норма (8 кв. м на человека) переставала действовать. Более того, считалось, что такое жилище, а по сути дела совместное использование обязательных гигиенических атрибутов нормальной жизни, позволит быстрее осуществить переход к коллективному быту! Именно этим руководствовались создатели проекта студенческого дома-коммуны, разработанного в Бюро научно-технических кружков Ленинградского института коммунального строительства. Проект назывался «Октябрь в быту». Предполагалось, что в здании будет проживать «одинаковое количество мужчин и женщин», «в одинаковых условиях, не выделяясь в особые этажи или корпуса». Дом должен был состоять из 2-коечных спален для супружеских пар и 4-коечных «холостых кабин». Пищу предполагалось доставлять в термосах из ближайших фабрик-кухонь, а одежду коммунаров хранить в «туалетно-вещевых комнатах»587. Еще в более жесткой форме идею коллективизации быта презентовал архитектор Николай Кузьмин. Он планировал, например, сделать в доме-коммуне общие спальни на шесть человек. Муж и жена на законном основании могли в соответствии с особым расписанием уединяться в «двуспальню» или «кабину для ночлега»588. Проект Кузьмина пытались реализовать на стройке Сталинградского тракторного завода. Это было почти прямое, хотя и ненамеренное, воплощение в жизнь социальной антиутопии «Мы» Евгения Замятина, написанной в 1921 году и опубликованной в Англии в 1924 году. До перестройки книга на родине писателя не печаталась. Героям романа предлагалось заниматься сексом в специально обозначенное время по предъявлению розовых билетиков. И все же в реальных архитектурных проектах домов-коммун ощущалось стремление в условиях коллективного быта сохранить личные границы хотя бы путем соблюдения санитарной жилищной нормы.
В годы первой пятилетки на улицах российских городов появились конструктивистские постройки. Некоторые из них были предназначены для жилья и официально назывались домами-коммунами. Так в официальных документах именовалось здание, возведенное в 1929–1930 годах в самом центре Ленинграда, на улице Рубинштейна, по проекту архитектора Андрея Оля. Дом-коммуна гостиничного типа, по выражению проживавшей в нем поэтессы Ольги Берггольц, имел «архинепривлекательный внешний вид»589, но должен был выполнить серьезную задачу борьбы со «старым бытом».
Именно поэтому в квартирах нового строения на улице Рубинштейна не были запланированы кухни. Все жильцы сдавали свои продовольственные карточки в общую столовую, находившуюся на первом этаже здания. Такая практика соответствовала ситуации нормированного снабжения, но оказалась обременительной уже в 1935 году – после отмены карточек на продукты питания. У «слезы социализма», так прозвали новый дом на улице Рубинштейна его жители, было множество недостатков. Их существование признавала позднее даже такая убежденная комсомолка 1930‐х годов, как Берггольц: «Звукопроницаемость же в доме была такой идеальной, что если внизу, на третьем этаже <…> играли в блошки или читали стихи, у меня на пятом уже было все слышно вплоть до плохих рифм. Это слишком тесное вынужденное общение друг с другом в невероятно маленьких комнатках-конурках очень раздражало и утомляло». В общем, «фаланстера на Рубинштейна, 7, не состоялось»590.
Значительно более продуманным с архитектурно-планировочной точки зрения выглядел дом-коммуна, построенный в 1929 году в Москве по проекту Моисея Гинзбурга на Новинском бульваре. Проблема индивидуальных границ в этом случае решалась за счет разнообразия планировок квартир: трехкомнатных, рассчитанных на семью с детьми, и двухкомнатных – на семейную бездетную пару. Санитарные нормы на этапе проектирования и строительства дома-коммуны строго учитывались. Большинство квартир были двухъярусными, правда кухня предполагалась лишь в относительно больших апартаментах. В помещениях на одного–двоих человек место для приготовления пищи не отводилось, но существовал так называемый «кухонный элемент» – ниша площадью 1,4 кв. м. Аскетизмом отличались и гигиенические удобства дома-коммуны: в основном это были душевые кабины, часто на две квартиры. Любопытным с точки зрения формирования границ телесности было наличие в доме Гинзбурга элитных апартаментов. В них поселились два советских наркома – Николай Семашко и Николай Милютин. Последний, будучи наркомом финансов, считался еще и крупным советским теоретиком градостроения591. Но в целом из‐за недостатка средств настоящего дома-коммуны не получилось и в Москве. Более того, в начале 1930‐х годов это направление в архитектуре стали активно критиковать властные структуры. В мае 1930 года появилось постановление ЦК ВКП(б) «О работе по перестройке быта». В документе подчеркивалось: «Проведение (в дальнейшем. – Н. Л.) этих вредных, утопических начинаний, не учитывающих материальных ресурсов страны и степени подготовленности населения, привело бы к громадной растрате средств и дискредитировало бы саму идею социалистического переустройства быта»592. Однако власть не спешила отказываться полностью от проекта формирования коммунальных тел с помощью особого жилья и после неудачных, в основном из‐за дороговизны, проектов возведения специализированных советских «фаланстеров». Конструирование нового человека было возложено на бытовые коммуны, где обязательным условием считалось совместное проживание. Коллективизация быта, как и в начале 1920‐х годов, вновь осуществлялась подсобными средствами, но уже с государственного благословения.
Перспектива жизни в бытовых коммунах, или, как их называли в документах, «бытовых коллективах», в первую очередь стала реальностью для рабочей молодежи. Число горожан увеличивалось прежде всего за счет разбухания пролетарской прослойки. Жилищное строительство перестало поспевать за бурным ростом населения. Чтобы как-то помочь молодым людям справиться с трудностями материального порядка, профсоюзы и ВЛКСМ вновь вернулись к идеям коммун. В 1928 году комсомольская организация Балтийского завода в Ленинграде предложила создать коммуну для молодых рабочих, которые из‐за нехватки жилья «живут в подвалах, на чердаках, ходят по ночлежкам»593. Такую же благородную цель преследовал и ЦК ВЛКСМ, принимая в июне 1929 года постановление «Об использовании фонда улучшения быта рабочих на бытовые нужды рабочей молодежи». В документе обращалось особое внимание на тяжелые бытовые условия молодых людей, «живущих вне семей». Для разрешения ситуации предлагалось, «опираясь на финансовую помощь фонда», создавать коммуны на основе ударных производственных бригад при заводах и фабриках594.
Селили коммунаров, как и в самом начале 1920‐х годов, в совершенно не приспособленные для общего проживания помещения: в старые казармы, красные уголки при клубах, нередко в комнаты коммунальных квартир. Соблюдения жилищно-санитарных норм в данном случае властные структуры не требовали. Моя бабушка рассказывала, что ее знакомая портниха Любовь Николаевна в молодости жила в такой коммуне, находившейся в коммуналке дома 148 по Невскому проспекту. Это было в самом начале 1930‐х. Позднее, в конце 1930‐х, моему дедушке за успешную службу в милиции дали в квартиру в доме 150, как раз напротив бывшей коммуны. И это, пожалуй, единственный эпизод, связывающий мою семью с советскими фаланстерами и общежитиями.
[547] Рабочий суд 321.
[548] Рабочий суд 322.
[549] Шоломович 3.
[550] Уголовный кодекс РСФСР 1922. Ст. 215.
[551] МСЭ-1 2:382.
[552] Шкаровский 1997 475.
[553] Шкаровский 1997 476.
[554] Бахтияров 5–7.
[555] МСЭ-1 5:544.
[556] СЗ СССР 1934.
[557] УК РСФСР 1946a 224.
[558] ЦГА СПб. Ф. 7384. Оп. 2с. Д. 60. Л. 250.
[560] НСИЗ 1971 303.
[561] Указ 25 апреля 1974 года «Об усилении борьбы с наркоманией» // http://www.consultant.ru/cons/cgi/online.cgi?req=doc&base= ESU&n=4398#028611906335310033. Дата обращения: 30.07.2018.
[562] НСИЗ 1971 492.
[563] НСИЗ 1984 794.
[565] Социология 101–123.
[566] Габиани 1977; Габиани 1988.
[567] Гилинский, Афанасьев 67.
[568] Даль 2:634.
[569] Мокиенко, Никитина 10.
[570] Подорога 50.
[571] Подробнее см.: Свешников 159–160.
[572] Чистиков 2003.
[573] Гинзбург 5.
[574] ЦГА СПб. Ф. 1001. Оп. 1. Д. 302. Л. 307.
[575] ЦГА СПб. Ф. 7965. Оп. 1. Д. 392. Л. 12–13, 316–317, 318–319.
[576] Петроград на переломе 52.
[577] Анненков 32.
[578] Цит. по: Тимина 419.
[579] СУ РСФСР 1923.
[580] Пансион ( англ.).
[581] Беньямин 39.
[582] Филимонов 12.
[583] Панова 1980 88.
[584] Северный комсомолец.
[585] Смена-2 1926 18.
[586] Строительство Москвы 11.
[587] Беззубцев-Кондаков 2003 46.
[588] Подробнее см.: Кузьмин 1928; Кузьмин 1930.
[589] Берггольц 69–71.
[590] Там же.
[591] Хан-Магомедов 263.
[592] Правда 1930a.
[593] ЦГА ИПД. Ф. К-157. Оп. 1. Д. 4. Л. 27–28.
[594] РГА СПИ. Ф. М-1. Оп. 4. Д. 39. Л. 62.