Читательские вкусы молодежи формировались, конечно, «сверху». Периодическая печать и библиотечные работники настойчиво рекомендовали читать произведения с выраженной социальной ценностью. В систему пролетарской культуры художественная литература входила не как инструмент интеллектуального и нравственного развития личности, а как проводник идей классовой борьбы. В октябре 1935 года «Комсомольская правда» призывала обязательно прочесть пьесу Горького «Враги» и роман Этель Лилиан Войнич «Овод», аттестуя их как «книги любви и ненависти»524. Примерно в этом же духе пропагандировались и сочинения Роллана. Внимание к его произведениям, в частности к роману «Жан-Кристоф», было продиктовано вовсе не желанием познакомиться с процессом духовного становления музыканта, а симпатией к политической позиции автора. Роллан с восторгом воспринимал все происходившее в СССР в 1930‐е годы. За это его книги автоматически включались в список обязательного чтения советской молодежи. Однако отзывы большинства читателей свидетельствовали о полном непонимании не только сути, но и фабулы «Жана-Кристофа», «Очарованной души», «Кола Брюньона». Фрезеровщик Кировского завода писал в газету «Смена»: «Прочел роман „Очарованная душа“. Здорово показано прозрение буржуазки Аннеты»525. Глубокие психологические проблемы, связанные с переживаниями человека и не зависящие от его социального происхождения, обычно оставались вне внимания. Неудивительно, что в кругу чтения молодых людей в середине 1930‐х практически отсутствовали произведения Чехова. Самым популярным произведением сделался роман Островского «Как закалялась сталь», герой которого на долгие годы был назначен эталоном советского молодого человека526. Однако не хочу кривить душой и считаю необходимым рассказать о впечатлении моей мамы от произведения Островского. Книжку она получила в подарок на день 17-летия – в ноябре 1937 года. Юную девушку поразил подарок ее одноклассников. Один из них, влюбленный в маму Юра Иванов – ортодоксальный комсомолец, каких было не так уж мало в конце 1930‐х годов, – поступил в летное училище накануне войны и погиб в первом же боевом вылете. Судьба оказалась более милостива к другому маминому соученику Володе Прокофьеву, который «пошел в летчики» вслед за Юрой, просто за компанию. Володя выжил и стал Героем Советского Союза. О Владимире Павловиче Прокофьеве можно сегодня прочесть в «Википедии». Получив книгу, мама сначала решила, что это какая-то научно-популярная литература о металлургии. А потом прочла запоем, плакала и жалела Павку Корчагина. Книжка «жила» у нас в доме долго: в блокаду ее не сожгли, но потом, к сожалению, она потерялась при многочисленных сменах жилья в постперестроечное время.
Даже самые талантливые книги, появившиеся в 1930‐х годах, были резко политизированы, часто в ущерб эстетике. Кроме того, молодому поколению явно не хватало легкого чтива, в первую очередь приключенческой литературы. Лишенная доступных книг этого жанра, признанного вредным, «макулатурным», молодежь не усваивала привычки элементарного развлекательного чтения – начальной ступени интеллектуального становления. Правда, незадолго до Великой Отечественной войны появились полудетективные произведения, написанные на советском материале. Это проза Льва Овалова, главным героем которой был некий майор Пронин. Книги отражали массовый психоз шпиономании, охватившей страну в конце 1930‐х годов. По мнению некоторых исследователей, фиксируя «движение законодательства от уголовных преступлений к политическим», произведения Овалова появились «в абсолютно точно рассчитанный момент», когда необходимо было констатировать, что «общество и государство в целом здорово и процветает, а инциденты, ставшие причиной громких судебных процессов, по сути, маргинальны и не затронули основ советского миропорядка и благополучия граждан страны»527. И все же общая легковесность детективного жанра явно не соответствовала канонам большого стиля в литературе. Овалова в 1941 году арестовали. В лагерях он находился до 1956 года.
В конце 1930‐х и особенно в конце 1940‐х – начале 1950‐х годов властные структуры увеличивали темпы выпуска в первую очередь книг политического характера, русской и зарубежной классики и художественной литературы социалистического реализма. В стране целенаправленно формировалась интеллектуально-бытовая составляющая витрины эпохи большого стиля. Одновременно часть книг отечественных авторов, согласно властному дискурсу, следовало отнести к разряду «макулатуры» – пошлого, безыдейного чтива. Это касалось, согласно постановлению ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» от 14 августа 1946 года, поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко. В моем дошкольном детстве даже в нашей много чего повидавшей семье об этих писателях говорили, но вполголоса. Правда, бабушка по маминой линии, женщина пылкая, нет-нет да и называла каких-то несимпатичных ей женщин «аристократками по Зощенко». Смысла этого определения я по малолетству, конечно, не понимала и называла этих же теток «аристократками пожестче», что вызывало у взрослых смех. Мелькали в бытовой речи моих родственников и упоминания о практиках «банной жизни», особенно советы привязать номер к ноге. Правда, в баню мы ходили не часто – в квартире была в то время дровяная колонка и прямоугольная медная ванна. Остроумие Зощенко я осознала лет в 12, когда откопала на стеллажах его книгу «Рассказы», изданную в 1938 году, до разгромных постановлений 1946 года. Текст проиллюстрирован Николаем Радловым. Храню ее как настоящий раритет, хотя внешний вид у нее явно макулатурный.
Н. Э. Радлов. Обложка книги М. Зощенко «Рассказы». М.: Издательство детской литературы ЦК ВЛКСМ, 1938. Личный архив Н. Б. Лебиной
Н. Э. Радлов. Форзац книги М. Зощенко «Рассказы». М.: Издательство детской литературы ЦК ВЛКСМ, 1938. Личный архив Н. Б. Лебиной
Хрущевская оттепель реабилитировала многие литературные произведения. У книг как у культурно-бытового маркера появились новые характеристики, которые я уже воспринимала почти сознательно. Но это была не моя личная заслуга. Просто я выросла в сугубо книжной атмосфере. В общем, по Высоцкому:
Мой отец больше всего на свете любил книги. Но это было не утонченное чувство интеллектуала-эстета и не фанатическая страсть коллекционера-библиофила. Отцовское отношение к книге носило скорее потребительско-прагматический характер. Он искренне следовал горьковскому призыву: «Любите книгу – источник знаний», до последних минут жизни не сомневаясь в его правильности. Отец не был человеком «высокой культуры». Высшее образование он получил поздно, лишь в середине 1950‐х. Сначала долго воевал. Потом тяжело болел. А потом шла обыкновенная жизнь – семья, работа. Недостаток систематических знаний казалось возможным возместить за счет книг. Не буду отрицать, что книгомания была следствием атмосферы места работы папы. В 1949 году он, инвалид, фронтовик, член ВКП(б) с 1940 года (вступил во время советско-финского конфликта), стал инспектором-консультантом по кадрам ленинградских учреждений Академии наук СССР528. Окружение обязывало. Отец считал необходимым покупать книги, нередко в ущерб семейному бюджету. Как я сейчас понимаю, жили мы в 1950‐х годах не просто скромно, а бедно. Как-то знакомый отца, москвич из номенклатуры Президиума Академии наук, посетив нас, предложил: «Борис, проблему обстановки можно решить очень просто. Вот шкаф, – сказал он, ткнув пальцем в собрания сочинений Пушкина, Достоевского и Толстого. «Вот сервант», – добавил, указав на томики Оноре де Бальзака и Теодора Драйзера. И таким образом доброжелательный в общем-то товарищ «обставил» нам всю квартиру.
«Жили книжные дети…». 1968. Личный архив Н. Б. Лебиной
Папа приобретал книги целенаправленно. Он считал, что в доме должны быть издания, которые создают некую общую культурную базу, – русская и зарубежная классика, а главное, энциклопедии и словари. Я отчетливо помню лукаво-виноватое выражение отцовских глаз после очередного визита в знаменитый в советское время магазин «Академкнига». Деньги потрачены, но книги в доме. Их можно читать лежа в кровати. Можно отметить карандашом понравившуюся мысль. И сегодня я, уже старый человек, с удовольствием рассматриваю отцовские маргиналии на полях книг. Иногда думаю, что подвигло его отметить именно эту строчку или строфу.
В общем, по моему представлению, составить приличную домашнюю библиотеку в годы оттепели было не слишком сложно при наличии должного интеллекта. Да, конечно, антиутопии Джорджа Оруэлла и Евгения Замятина я в юности не читала, но о существовании такого жанра представление имела. Это позволило мне в самом начале 1970‐х годов, в аспирантуре Ленинградского отделения Института истории СССР, одной из немногих адекватно отреагировать на шутку блестящего ученого Валентина Семеновича Дякина. Он проводил у нас в учреждении ежемесячные философские семинары и частенько упоминал об «укоризне», которую воздавали в некоторых племенах молодым нарушителям нравственных правил. Мое знакомство с романом Герберта Уэллса «Мистер Блетсуорси на острове Рэмполь» явно вызвало у Дякина одобрение и некий интерес ко мне, чем я и по сей день горжусь. Почти невидимая паутинка связала нас потому, что мы оба читали вполне подцензурную литературу, но могли увидеть ее скрытый смысл, что важно для историка.
Книг в нашем доме «было и есть» много. Не могу не вспомнить в этой ситуации забавную историю, произошедшую с моей мамой в конце 1960‐х годов. У соседки умер супруг. Она прибежала к нам и стала эмоционально рассуждать о том, как следует разделить наследство со взрослой дочерью от первого брака мужа. «Ну, дачу я перепишу на себя, – рассуждала соседка, – обстановку в квартире тоже оставлю себе. А вот книжки придется делить». «Ну что вы, – сказала моя наивная светлая мама, – библиотеку отдайте дочке. Ведь это такая память об отце». Соседка захохотала: «Катенька, какая библиотека? Я говорю о сберегательных книжках!» Их, по-видимому, у соседа было немало, наверное, целая полка.
Знакомство моей семьи с литературой не ограничивалось, как принято думать о среднестатистическом советском обывателе, только изданиями сугубо официальными. И мне, и моим родителям был известен самиздат. Для характеристики этого явления в культуре и быту разумнее всего привести мнение академика Лихачева. Он писал: «Самиздат имеет в общественной жизни большое значение – особенно в пору неправильных ужесточений: цензурных, редакторских. Самиздат существовал всегда. Взять, к примеру, дореволюционный – вещи, направленные против Распутина, они не могли быть выпущены официально, ходили в списках. 20‐е годы. Многие стихи того же Есенина распространялись неофициальными путями… Но в самиздате всегда было разное. И прогрессивное, острое. И вещи реакционные, антисемитские, грубо-анархические. Каждый волен выбирать что нравится. <…> Чем меньше будет давления на официальную печать, тем меньше будет самиздата»529. Конечно, в условиях советской действительности самиздат приобрел особый социокультурный смысл. Для многих он стал не только символом, не только средством сопротивления системе, но и особой сферой быта. Среди людей, связанных с самиздатом, были кланы издателей-распространителей и читателей-потребителей. Самиздатовская литература, в свою очередь, разделялась на малотиражные литературно-философские, религиозные, политические журналы, где чаще всего печатались начинающие поэты, будущие диссиденты, нестандартно мыслящие молодые ученые, и книги из сокровищницы мировой литературы, не публикуемые в СССР по цензурным соображениям. Последние распространялись чаще всего «в списках», иногда просто перепечатанными на машинке. Повседневность творцов самиздата, безусловно, заслуживает внимания, но для характеристики специфики досуга среднего советского человека более важны «списочные» произведения. Питерский прозаик Валерий Попов писал: «В основном в самиздате мы прочли все самое лучшее»530. Думаю, что все-таки это преувеличение. Среди официально публикуемых в СССР книг было достаточно вполне достойных литературных произведений и отечественных, и зарубежных авторов. Но перед соблазном прочитать нечто запрещенное мало кто из интеллигенции мог устоять. Помню анекдот конца 1960‐х – начала 1970‐х годов, который, к сожалению, не вошел в антологию, созданную Михаилом Мельниченко: «Женщина просит машинистку из издательства перепечатать на отдельных страницах формата А4 повесть Пушкина „Капитанская дочка“. „Зачем?“ – удивляется машинистка. Женщина отвечает: „Он верит только самиздату, а там ведь все на машинке. Может, хоть в списках прочтет Пушкина“». В таком виде в юности я прочла стихи из романа Бориса Пастернака – «самиздат в самопереплете», конечно же, принес отец. В 1970‐х – начале 1980‐х годов благодаря новой технике копирования, а главное, доставки запрещенных произведений из‐за рубежа значительная часть советских людей познакомилась с «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург, «Раковым корпусом» Солженицына, «Доктором Живаго» Пастернака, «Реквиемом» Ахматовой и др. У нас в доме появились «Двадцать писем к другу» Светланы Аллилуевой, изданные в Нью-Йорке в 1967 году. Мемуары опальной дочери Сталина привез папин школьный друг Владимир Александрович Сажин. Он долгое время работал в посольстве СССР в США, а затем в советской дипмиссии в Пакистане. Выносить книжку из дома отец мне не разрешал.
И все же, несмотря на явное присутствие самиздата в быту советских людей 1960–1980‐х годов, не он сыграл определяющую роль в нравственном становлении многих советских обывателей, к которым, безусловно, относится и моя семья. Важнее стала доступность книг для юношества, так называемого легкого чтива, выходившего в серии «Библиотека приключений» издательства «Детская литература». Конечно, именно в юности следует узнать и Джека Лондона, и Шарлотту и Эмили Бронте, и Томаса Майна Рида, и многое другое сентиментально-романтическое. Думаю, именно об этом строчка Высоцкого: «Значит, нужные книги ты в детстве читал» (курсив мой. – Н. Л.).
Но уже к началу 1970‐х советская система, буквально погрязшая в хроническом дефиците, не могла обеспечить людей нужным количеством достойного подцензурного чтива. Современники отмечали, что в это время «люди, занимавшиеся <…> подпиской, продажей в книжных магазинах, в ларьках, – сидели на денежных мешках»531. Книги становились предметом спекуляции не просто по вине государства, но даже по его инициативе. На предприятиях подписку на хорошую литературу осуществляли с «нагрузкой». Чтобы получить, предположим, собрание сочинений Чехова, надо было одновременно подписаться и на издание одного из многочисленных членов Союза советских писателей. В 1974 году, прикрываясь нехваткой бумаги в стране, власти наладили выпуск и продажу так называемых «макулатурных книг». Это выражение в условиях развитого социализма в СССР совместило в себе и прямой и переносный смысл одновременно. Человек сдавал в пункт приема вторичного сырья 20 кг бумажной макулатуры. За это ему давали талончик на приобретение в ряде крупных магазинов книг из особого перечня. Талончики сразу стали предметом спекуляции. А в макулатуру понесли литературу политического жанра, например собрания сочинений Ленина. К этому времени он уже претерпел пять изданий, и в домах очень многих людей накопились бесчисленные тома классика марксизма-ленинизма, на произведения которого членов КПСС подписываться обязывали. Эти неприятные для власти казусы иногда проскальзывали в советских газетах, а от пунктов вторсырья требовали внимательного отношения к содержанию сдаваемой гражданами макулатуры. За 6 лет, с 1974 по 1980 год, было выпущено 24 000 000 экземпляров «макулатурных книг»532. К их числу относились в первую очередь произведения приключенческого жанра, принадлежавшие перу Луи Буссенара, Александра Дюма, Мориса Дрюона, Жорж Санд, Фенимора Купера, Рафаэля Сабатини, Гилберта Честертона и др. К таким книгам всегда стремится душа юного читателя, но именно они осуждались в эпоху сталинизма и получили клеймо литературной макулатуры.
Наркомания
Понятие «наркомания» появилось, скорее всего, в языке российского горожанина в 1920‐х годах, то есть после смены политического строя в 1917 году. Действительно, оно отсутствует в 27‐м томе «Нового энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона. Однако там можно обнаружить слова «наркотин», «наркотические вещества», а главное, термин «морфинизм». Последний расшифровывается как «пристрастие к употреблению морфия», которое «возникает первоначально случайно, при ощущении боли». Важно, что кроме медицинского толкования термина издатели словаря считали необходимым подчеркнуть «особое расположение» некоторых людей к наркотическим веществам. Морфинисты – это обязательно «неврастеники, истеричные, меланхолики»533. Констатация подобных фактов означает, что в досоветской России существовали люди, склонные к разрешению жизненных ситуаций посредством ретретизма – намеренного ухода от действительности, от социального неравенства, от ощущения собственной неустроенности534. Самый простой и доступный способ «закрыться» от бытовых и политических неурядиц – это, конечно, алкоголь, позволяющий снять напряжение, обрести, возможно, на короткое время чувство уверенности. Однако спиртное в России всегда имело множественные бытовые и ритуальные функции, а государство проявляло вполне объяснимую заинтересованность в регулировании производства и продажи водки, вина, пива и т. д. Более жестким вариантом ретретизма девиантологи считают наркотики. В отличие от алкоголиков наркоманы демонстрируют и некий протест против принятых бытовых стандартов, в число которых может входить потребление спиртного. Кроме того, внедрение наркотических средств в пространство повседневности связано с развитием медицины и фармацевтики.
Несмотря на отсутствие в русском языке слова «наркомания», население крупных российских городов познакомилось с наркотиками уже в конце XVIII века. Одурманивающий эффект носило внешне безобидное довольно распространенное в России нюханье табака. В XIX веке появились морфинисты, эфироманы, курильщики гашиша. Влияние медицины на быт росло, и с неизбежностью появлялись люди, зависимые от лекарственных средств. Уже в конце XIX века были констатированы случаи привыкания к опию – морфину. Русская классическая литература не прошла мимо этого явления. Толстовская Анна Каренина легко втягивается в постоянное потребление настойки опия после тяжелых родов. Позднее наркотик становится для нее средством выхода из ситуации нервного напряжения. Толстой отслеживает процесс превращения морфина в жизненно необходимый для своей героини препарат: «Когда она налила себе обычный прием опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю склянку, чтобы умереть, ей показалось это так легко и просто… <…> она <…> вернулась к себе и после второго приема опиума к утру заснула тяжелым, неполным сном»535. В романе Толстого толчком к потреблению опия был недуг, требовавший использования болеутоляющего средства. Герои же рассказа Александра Куприна «Мелюзга» (1907), фельдшер Смирнов и учитель Астреин из заброшенной деревеньки Большая Курша, ищут в одурманивающих веществах развлечение:
В начале ХХ века наркотики стали показателями принадлежности личности к новым эстетическим субкультурам. Появляющиеся духовно-идеологические течения обставлялись новыми бытовыми практиками, часто носившими более эпатирующий и раздражающий обывателя характер, чем сами течения. Эти практики противопоставлялись официальным и господствующим нормам поведения. Неудивительно, что наркотики стали элементом культуры декаданса в России. Столичная богема в начале века увлекалась курением опиума и гашиша. Георгий Иванов – поэт Серебряного века – вспоминал, как ему из вежливости пришлось выкурить с известным в предреволюционное время питерским журналистом Владимиром Бонди толстую папиросу, набитую гашишем. Бонди, почему-то разглядевший в Иванове прирожденного курильщика гашиша, клятвенно обещал поэту «красочные грезы, озера, пирамиды, пальмы… Эффект оказался обратным – вместо грез тошнота и неприятное головокружение»537. Наркотики – морфий в смеси с алкоголем – сыграли роковую роль в жизни Нины Петровской, судьба которой связана с именами известных поэтов: Константина Бальмонта, Валерия Брюсова и Андрея Белого. Последний писал о ней: «Раздвоенная во всем, больная, истерзанная несчастной жизнью, с отчетливым психопатизмом, она была – грустная, нежная, добрая, способная отдаваться словам, которые вокруг ее раздавались, почти до безумия; она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь в бред и абракадабру»538.
Накануне Первой мировой войны в России появился и уже очень модный в Европе кокаин. Первоначально этот довольно дорогой наркотик употребляли шикарные дамы полусвета, иногда высшее офицерство, обеспеченные представители богемы. Моя бабушка вспоминала, что ее несостоявшийся жених, некий офицер по фамилии Оранский, неоднократно появлявшийся в новом доме прадеда на Балтийской улице накануне событий 1917 года, носил очень любопытный перстень. Он был украшен черепом и перекрещенными костями и имел крышечку, которая открывалась нажатием небольшой потайной кнопки. Что хранил там Оранский, ушедший воевать под началом Юденича и исчезнувший из бабушкиной жизни, – загадка. Бабушка туманно намекала и на яд, и на кокаин. И одно и другое казалось таинственным и романтичным, хотя о страшной специфике именно кокаина медики были хорошо осведомлены. Не случайно Булгаков вводит в дневниковые записи врача Полякова – героя рассказа «Морфий» (1927) – следующую фразу: «Я – несчастный доктор Поляков, заболевший в феврале этого года морфинизмом, предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин – сквернейший и коварнейший яд»539.
Серьезным фактором наркотизации и в первую очередь морфинизации российского населения стала Первая мировая война. Чаще всего приобщение к наркотику было следствием тяжелых ранений, излечение которых требовало хирургического вмешательства и обезболивания. Однако в медицинской среде опиаты употребляли не только больные, но и сами медики. Данные 1919–1922 годов свидетельствуют, что в Петрограде почти 60% морфинистов были врачами, медсестрами, санитарами. Медикалистский аспект наркотической зависимости ярко описан все в том же «Морфии» Булгакова: «Не могу не воздать хвалу тому, кто первый извлек из маковых головок морфий. Истинный благодетель человечества. Боли прекратились через семь минут после укола. Интересно: боли шли полной волной, не давая никаких пауз, так что я положительно задыхался, словно раскаленный лом воткнули в живот и вращали. Минуты через четыре после укола я стал различать волнообразность боли. Было бы очень хорошо, если б врач имел возможность на себе проверить многие лекарства. Совсем иное у него было бы понимание их действия. После укола впервые за последние месяцы спал глубоко и хорошо – без мыслей о моей, обманувшей меня»540.
Социальные катаклизмы 1917 года оказали влияние на проникновение наркотиков в жизнь российских горожан. Заметно ослабился медико-полицейский надзор за расходованием наркотических препаратов, они стали продаваться относительно свободно. Героиня романа Алексея Толстого «Сестры» (1922) Катя после трагической гибели в общем-то не слишком любимого мужа, комиссара Временного правительства Николая Ивановича Смоковникова, пытается забыться с помощью морфия, вероятно доступного:
Приобретение наркотиков не вызвало большого затруднения и у героя булгаковского «Морфия». Сразу после февральских событий 1917 года он пополняет «страшнейшую убыль морфия» в уездной аптеке, хотя и без некоторых «неприятных» минут»:
После Октябрьского переворота наркомания заметно демократизировалась. Четко прослеживалось стремление к смене иерархии стандартов поведения. Петроградская милиция в 1918 году раскрыла действовавший на одном из кораблей Балтийского флота «клуб морфинистов». Его членами были вполне «революционные» матросы. Они не только организованно приобретали наркотик, но даже вербовали новых членов в свой клуб. В новых социальных условиях не был забыт и эфир. Его сильный галлюциногенный эффект привлекал к себе представителей новой большевистской элиты. Художник Юрий Анненков вспоминал, как в 1919 году в Петрограде он вместе с Николаем Гумилевым получил приглашение от Бориса Каплуна, тогда управлявшего делами комиссариата Петросовета, понюхать конфискованного эфира. Сам Каплун только изображал себя эфироманом, но слабостям других потакал с явным удовольствием, рассматривая наркоманию как код богемной личности. Анненков вспоминал: «Каплун принес из другой комнаты четыре маленьких флакончика, наполненных эфиром… Все поднесли флакончик к носу. Я – тоже, но „уход в сновидения“ меня не привлекал: мне хотелось только видеть, как это произойдет с другими. <…> Гумилев не двигался. Каплун закрыл свой флакончик, сказав, что хочет „заснуть нормальным образом“, и, пристально взглянув на Гумилева, пожал мне руку и вышел из кабинета, сказав, что мы можем оставаться в нем до утра»543.
Продолжали существовать в Советской России и подпольные опиумокурильни. Но все же особой популярностью после революции пользовался кокаин. Буквально через три месяца после прихода к власти большевиков Народный комиссариат внутренних дел вынужден был констатировать: «Появились целые шайки спекулянтов, распространяющих кокаин, и сейчас редкая проститутка не отравляет себя им. Кокаин распространился в последнее время и среди слоев городского пролетариата»544. «Серебряную пыль» кокаина с наслаждением вдыхали не только лица, связанные с криминальным миром, но и рабочие, мелкие совслужащие, красноармейцы, революционные матросы. Кокаин был значительно доступнее водки: многие частные аптеки закрылись, и их владельцы старались сбыть с рук имевшиеся медикаменты, в том числе наркотические вещества. Это подтверждает и булгаковская проза:
И морфий, и в особенности кокаин немецкого производства ввозились контрабандным путем из оккупированных немцами Пскова, Риги, Орши. Под влиянием революционных событий появились и новые места торговли наркотиками. В годы Гражданской войны их можно было купить в обычных чайных. Кокаин, в частности, там продавался в кулечках-фунтиках. В народе эти чайные быстро окрестили «чумовыми». В таких заведениях часто разворачивались сцены, подобные той, которую описал в своем исследовании Гедалий Аронович – известный российский врач-нарколог: «В майский вечер (1919 г.) у входа в чайную ко мне подошла девушка 17–18 лет, с усталым безжизненным лицом, в платке и просила на хлеб. Я не знал, что она собирает на „понюшку“, то есть кокаин, но скоро увидел ее среди посетителей, она почти силой вырвала из рук подошедшего к ней подростка пакетик кокаина, и когда тот потребовал от нее денег, она сняла сапоги, отдала их продавцу за 2–3 грамма кокаина и осталась в рваных чулках»546. Медики отмечали, что в 1919–1920 годах кокаиновые психозы были довольно заурядным явлением. При этом 60% наркоманов составляли люди моложе 25 лет.
Кокаин, прозванный в народе «марафетом», особое распространение получил в годы нэпа в условиях свободы торговли. Для его употребления не нужны были шприцы и умение «ставить уколы». До 1924 года Уголовный кодекс РСФСР не определял каких-либо четких санкций в отношении распространителей и потребителей наркотиков. В 1920‐х годах кокаином торговали на рынках в основном мальчишки с папиросными лотками. Правда, продавцы нередко жульничали и добавляли в наркотик аспирин, мел, соду. Это, конечно, снижало действие кокаина, но вряд ли могло спасти от пристрастия к нему. Ведь заядлые кокаинисты потребляли иногда до 30–40 граммов порошка в день, стремясь добиться желаемого эффекта.
Марафет, как демонстрируют исследования медиков, в 1920‐е годы употребляли беспризорники. Обследование задержанных за бродяжничество в 1923–1924 годах подростков показало, что 80% из них приобщилось к наркотику в 9–11 лет и имело стойкое пристрастие к нему. Действительно, «нюхнуть марафету» можно было прямо на улице с бумажки, ладони, ногтя. Лишь в отдельных случаях, когда в результате длительного потребления наркотика происходила атрофия тканей носового канала, приходилось пользоваться гусиным пером. Оно вставлялось глубоко в нос и позволяло ускорить втягивание порошка.
[524] КП 1935.
[525] Смена-1 1935.
[526] КП 1936.
[527] Перемышлев 221–255.
[528] См., например: АН СССР 183.
[529] Цит. по: По страницам самиздата 24–25.
[530] По страницам самиздата 25.
[531] Куратов 92.
[532] Подробнее см.: Лебина 2006 224.
[533] НЭС 272.
[534] Подробнее см.: Мертон.
[535] Л. Н. Толстой 9:335–336.
[537] Воспоминания о Серебряном веке 454–455.
[538] Серебряный век 185; Воспоминания о Cеребряном веке 418, 419.
[539] Булгаков 1988 432.
[540] Булгаков 1988 426.
[543] Анненков 96.
[544] ЦГА СПб. Ф. 142. Оп. 1. Д. 9. Л. 324.
[546] Научная медицина 81.