— Что ты говоришь, царевна? Неужели ты такого мнения о Щегловитове? Я решительно не понимаю тебя...
— Я сама себя не понимаю, князь Василий... Я знаю, ты думаешь, что он мне очень дорог... Ты вправе, ты должен так думать... Но это неправда. Могу ли я любить человека, из-за которого мы оба так много страдали? Могу ли я любить человека, за которого ты возненавидел меня?.. С того рокового вечера, как он был здесь... с лейкой, вот почти шесть недель я не спала ни одной ночи: посмотри, какая я стала... и ты думаешь, что он мне дороже тебя!.. — Нервы царевны были в сильном напряжении, слёзы градом лились из прекрасных глаз её... — Эти интриги, заговоры, междоусобия, манифесты, — продолжала она, мне всё опротивело. Если я и была честолюбива, то для одного тебя: я хотела власти, чтоб разделить её с тобой, князь Василий, ещё ребёнком я привязалась к тебе; вспомни это; умоляю тебя; не покидай меня теперь; я пропаду без твоей опоры; вся сила моя, вся моя жизнь в тебе одном; поддержи меня; не дай мне погибнуть... прости меня! — Царевна опустилась на колени и громко зарыдала.
— Всё это чрезвычайно трогательно, — отвечал князь Василий, — что-то в этом роде я помню в мильтоновском «Потерянном рае»...
— Я знала, что ты никогда не простишь, — сказала царевна, выпрямившись, — по крайней мере, не откажи мне в моей последней просьбе. Ты сам предлагал мне это, отправь меня в Варшаву, в Вену, в Лондон... куда хочешь, только поскорее и как можно дальше от Москвы, от этого ненавистного Щегловитова, чтобы глаза мои никогда больше не видели этого человека!..
Дверь отворилась, и в ней показалось красивое, смертельно бледное лицо Щегловитова.
— Позволь, царевна, — сказал он, — позволь этому ненавистному человеку показаться на твои глаза ещё раз, и это будет последний; позволь проститься с тобой и сказать тебе два слова не тебе в укор, а в моё оправдание. Я служил тебе верой, правдой и не щадя себя; если я повредил тебе, то не с дурным намерением, а от неумения сделать лучше. Жестоко наказан я за это, а что дальше будет, — Бог знает, и ты узнаешь, царевна. Всю жизнь отдал я тебе, а ты... ты, поиграв мною, бросила меня, как ненужную игрушку... я не умею говорить красно: я ничтожный человек, — ты сама сказала; но этот ничтожный человек умеет любить всей душой; умеет отдать душу свою за того, кого любит... Я не умею, служа тебе, заискивать, на всякий случай, в твоих врагах и кататься из Кремля в лавру и из лавры в Кремль. Не умею, уверяя тебя в преданности, ласкать твоих злодеев, отрешать твоих сторонников и ослаблять твои войска отсылкой целого отряда во вражий лагерь... не умею, наконец, когда любящая меня женщина со слезами умоляет меня протянуть ей руку помощи, отвечать ей холодной насмешкой и сравнивать её с потерянным раем!.. Прощай, царевна! Прощай навсегда! Через неделю я буду у царя Петра; буду не как преступник с верёвкой на шее, а как воин, исполнивший свой долг, как его Нечаев был давеча здесь... Посмотрим, так ли же обласкает и задарит меня твой брат, как князь Василий Васильевич обласкал и задарил Нечаева!
Сказав это, Щегловитов кинул на царевну пронзительный, последний взгляд и, продержав её под этим взглядом несколько секунд, своей твёрдой, капральской походкой вышел из комнаты.
ГЛАВА IV
ОПАЛЬНЫЕ
Среди монахов Чудова монастыря долго сохранялось предание о молодом, очень красивом и очень бледном иноке, пришедшем вечером Нового, 1689 года ко всенощной. Отстояв всенощную, он вслед за настоятелем пошёл в его келью и вручил ему от имени рабы Божией Софии для монастырской ризницы вклад, состоящий из восьми драгоценных каменьев. Потом, оставшись с настоятелем наедине, он попросил у него позволения провести в его келье пять дней. На вопрос настоятеля, кто он, из какой обители и кем прислан такой богатый вклад, молодой монах отвечал, что он большой грешник и желал бы покуда оставаться неизвестным; он намерен поговеть в Чудовом монастыре. Через четыре дня он попросил настоятеля принять его исповедь, а до исповеди просить не задавать ему никаких вопросов.
«Видно, в самом деле большой грешник, — подумал настоятель, — или, может быть, влюблённый... тоже большой грех!..»
Монахи помнили, что в течение пробытых молодым пришельцем в монастыре пяти суток он ничего не ел, кроме вынимаемой для него ежедневно просвиры о здравии Софии, и ничего не пил, кроме чарки святой воды во время заказываемого им ежедневно молебна.
На пятые сутки, причастившись за ранней обедней, гость простился со своим хозяином, который проводил его до ограды, поцеловал его и благословил просвирой и образком, снятым с местной чудотворной иконы Михаила Архангела.
— Помни же, что ты примирился со всеми своими врагами, — сказал ему настоятель.
— Со всеми... кроме одного, — отвечал инок, — но этого я не увижу больше и мстить ему не могу, да и не желаю: Бог рассудит нас там!.. Ещё у меня одна просьба к тебе, святой отец, обещай мне, что как скоро ты получишь этот образок, ты помолишься о упокоении грешной души моей.
Архимандрит обещал, и Щегловитов, низко поклонившись ему, вышел из монастырской ограды.
В тот же вечер, в мундире шестого стрелецкого полка, при сабле, но уже без каменьев на рукояти, он явился в Троице-Сергиеву лавру, вошёл в караульню при царских покоях и попросил дежурного офицера доложить о нём царю Петру. От дежурного он узнал, что почти все его товарищи, не явившиеся на зов Петра, арестованы, что многие из них повинились и прощены, что другие были подняты на дыбу, признались и приговорены к колесованию и что все, единогласно, обвинили его, Щегловитова, в соучастии с собой.
В то время как дежурный офицер окончил свой рассказ, Щегловитов увидал князя Василия Васильевича Голицына, вышедшего из царского кабинета и окружённого дюжинами-двумя царедворцев, которые с улыбками и поклонами провожали его до последних ступенек крыльца. Ненависть, усыплённая пятидневным постом и непрестанной молитвой, мгновенно проснулась в сердце несчастного стрельца.
«Вот он, — подумал Щегловитов, — настоящий-то государственный человек: и нашим, и вашим. Вчера продал меня, нынче продаёт царевну, а сам сухой из воды вынырнул!»
Но ошибался Щегловитов так же, как ошибались провожавшие князя Василия Васильевича царедворцы; продолжительность беседы его с царём ввела их в заблуждение. Пётр продолжал гневаться на князя Василия: он ни о чём не говорил с ним, кроме Перекопского похода и сделанных в этот поход ошибок, а так как ошибок было много, а упрёков ещё больше, то и аудиенция продолжалась часа два. В упрёках Петра, большей частью дельных, князь Василий узнал влияние Гордона и Лефорта. Аудиенция кончилась приказанием князю Василию Васильевичу ехать в своё Медведково и жить там безвыездно впредь до нового распоряжения.
Щегловитов, приговорённый к колесованию с предварительной пыткой, не был, разумеется, допущен до государя; дьяк Деревкин прочёл во всеуслышание приговор, учинённый правдивыми судьями над мятежником и изменником Феодором Щегловитовым, и несчастного в тот же вечер повели к допросу.
Пытки делятся на два рода, отличающиеся один от другого: на скороспелые и на досужные. Отличительная черта скороспелых пыток — простота необыкновенная: тут всякий инструмент хорош: перочинный ножик, гвоздик или хоть щепочка для вколачивания под ногти; верёвка, закручиваемая палкой вокруг головы; даже просто палка без верёвки или просто верёвка без палки. Необходимо только одно условие: чтобы пытающие были физически хоть немножко сильнее пытаемых.
Поясним это примером.
Разбойники вламываются в дом, в котором спрятано много денег. Хозяин уверяет незваных гостей, что они ошибаются, считая его богатым; что он, напротив того, очень бедный человек и что он даже не понимает, о каких деньгах его спрашивают. Порыться, отыскать деньги и уличить недобросовестного хозяина во лжи было бы, конечно, для гостей приятно, но это потребовало бы много времени, а гости временем дорожат: неровно кто-нибудь придёт и помешает поискам; гораздо проще зажечь лучинку и переносить её от руки недобросовестного к ноге его, от ноги — к шее и от шеи — куда попало. Вся операция продолжается минуты две или три, по истечении коих хозяин обыкновенно вспоминает и указывает, где спрятаны его деньги.
Далеко не так прост досужный род пытки: тут сила пытающих имеет большой перевес над силами пытаемых; тут временем не дорожат: не боятся, что нежданные посетители помешают допросу; тут действуют открыто, систематически, согласно существующих узаконений: машины самой изящной отделки приспособлены как нельзя лучше, как нельзя целесообразнее; дверь от застенка — резная, с позолоченной ручкой; дыба из дубового дерева, тщательно отполирована; кровать железная и с железной доской вместо матраца, а под кроватью котёл, нагревающий воду до требуемой законом температуры...
Но вернейшими для признания, для открытия истины средствами считались всегда, из досужных родов пытки, голод и жажда.
Приведём и тут практический пример.
Щегловитова в сопровождении дьяка Деревкина и четырёх приставов-сыщиков прямо из дворцовой караульни привели в тюрьму, и Деревкин, подавая ему лист бумаги, исписанный вопросами, объявил, что дверь тюрьмы отворится только через трое суток, что к тому времени на всякий вопрос должен быть написан ответ чёткий, ясный и без околичностей, что, в противном случае, дверь тюрьмы затворится опять на целые сутки и что, покуда ответы, все до одного, не написаны, узнику не дадут ни есть, ни пить.
Щегловитов возразил, что за ответами его дело не станет, что он готов написать их сейчас же, что пытать его незачем, а можно вести прямо на казнь.
— Это все так говорят, — отвечал Деревкин, — все так говорят, когда дело дойдёт до пытки, а нам строго запрещено слушать такие вздорные отговорки и о них докладывать начальству... Итак, помни же, в понедельник вечером мы придём опять, не спеши своими ответами; обдумывай их хорошенько и сперва пиши начерно: в три дня небось не очень отощаешь!..
Уже отощавший от пятидневного говения Щегловитов чувствовал себя очень слабым не столько, может быть, от голода, сколько от перспективы голодать ещё трое суток. Он не сомневался, что с ним всё покончено, что пощады ждать ему нечего, и по уходе Деревкина со свитой первая его мысль была — разбить себе голову о стенку или о чугунную решётку, отгораживавшую один из углов тюрьмы и изнутри загадочно обтянутую занавесом.