У Ромина мне понравилось. В его комнате стоит только шкаф и раскладушка, а у окна — стереомагнитофон. Половина шкафа занята плёнками. Вадиму очень повезло с соседями. Когда я спросил, не ругаются ли жильцы, что у него громкая музыка, он сказал, что соседи иногда кричат, чтобы он сделал погромче. А летом перед его окнами танцуют.
Вадим достал на время американские стереонаушники. Он дал мне в них послушать музыку, и она зазвучала сильнее и правдивее. Вообще я очень люблю слушать музыку. Наша музыка — искусство будущего. Она принадлежит нам, потому что мы идём в будущее. Мы встанем на места наших отцов, а они — на места дедов… Когда слушаешь музыку, то перед тобой открывается совершенно другой мир. Иногда он не очень красив, не очень справедлив, но всегда искренен. Он чужой, но близок нам. В нём мы переживаем чьи-то судьбы. Чужие, но близкие. Они сложны и кажутся недосягаемыми, но ты попадаешь в них и живёшь какие-то мгновения единым целым с ними. И когда музыка становится возвышеннее всего на свете, то моя ещё нерастраченная любовь встречается с её потоком, вышедшим из берегов человеческого сознания. И музыка затопляет самые глубины моей души, в которые не проникает никто. О которых никто не догадывается. О которых никто не думает. Я не понимаю текста многих песен, но они никогда не обманывают меня. Я чувствую их, и верю, и иду за своей музыкой туда, куда она ведёт меня. И от неё зависит, останусь ли я жив или погибну. Она — вечна! Я — смертен! Но я не боюсь смерти в глубинах своей музыки. Может быть, когда погибну, то опущусь на самое дно этого величества и увижу всю красоту до предела. Захлебнусь этой красотой. Иногда, когда слушаешь, тебя охватывает внутренний ритм, если танцуешь, то всю музыку сжирает твоё возбуждённое тело. Я предпочитаю слушать не дёргаясь. Просто весь замираю, когда слушаю. В нашей музыке всё настоящее. Такое, как есть. Она — разная. В одной я вижу нависшие надо мной дома, которые вот-вот раздавят меня, и не будет слышно даже хруста. Они смеются надо мной. Стёкла в их окнах блестят как обнажённые зубы. Я вижу вооружившихся наркоманов, которые бросаются и зверски убивают в своём разрушительном беспамятстве. Вижу сексуального маньяка-садиста, терзающего девчонку, и тело, истосковавшегося по тому, чего никогда не знало. Вижу самоубийство, тонущее в крови, и насилие, смеющееся в своей бесчеловечности, и сожжённые напалмом тела. Вижу порождённый безумным человеческим гением гриб, нависший над планетой, над испуганными, остолбеневшими в последнем миге ужаса лицами землян. В других музыкальных вещах меня поражает свежесть цветов, первый раз подаренных девушке, и невольно подслушанное признание в любви — истеричное, но такое, как все мы, как наше поколение. Меня поражает искренность чьей-то исповеди, поведанной мне моей музыкой.
Двадцать восьмое мая.
VI
Сегодня получила письмо от Всеволода. Спрашивает, почему я молчу? Пишет, что очень соскучился по мне. Не дождётся нашей встречи. Жалеет, что мне мало лет, а то бы поженились.
Мы познакомились с ним в деревне, куда я почти каждый год ездила к бабке на все каникулы. Он приезжал из Петрозаводска к дяде, дом которого стоял рядом с нашим. Сейчас вот вернулся из армии. Хотя я его больше не люблю — интересно, какой он стал. Ему уже двадцать два. Говорила о нём с Мамой. Она сказала, ни в коем случае не писать, что я его разлюбила. Сева покончит с собой, если прочтёт такое письмо. Я хотела ему написать так, как и раньше, но всё время представляла написанное и зачёркивала. Переписывала четыре раза. Отослала.
Вчера ночью я была у Толи. Когда ушла, Мама уже спала, а с ним я договорилась, что в два часа он мне откроет дверь. Толя живёт с родителями в квартире, как наша. Отец очень пьёт. Мать работает на одном заводе с отцом. Она тоже маляр. Толя провёл меня а к себе. Мы просидели до пяти часов. Он только клал голову мне на колени, но ни разу не захотел меня поцеловать. Странный какой-то! Вообще я обратила внимание на то, что он очень ограниченный человек. Толя кончил восемь классов. Работает на почте. Развозит на мотороллере корреспонденцию. В вечернюю школу не ходит. Часто выпивает. А говорить с ним неинтересно. Мы обычно молчим.
Двадцать девятое мая.
Сегодня была практика. У нас так сделано: полнедели теория, к полнедели — практика. Мастерскую нам сделали на территории фабрики — экспериментальная группа.
Когда шли с фабрики, в проходной заловили Молчанова. Он рассовал струны по карманам и часть положил во внутренний карман пиджака. А они возьми и выскочи чуть не в нос бабке, проверявшей пропуска. Ворует вообще вся группа. В основном струны — их нигде не купишь, а здесь завались. Ещё берут звукосниматели для электрогитар, чехлы и даже корпуса (их подсовывают под вторые ворота). А по сути, прут всё подряд. Когда Молчанова вели к начальнику караула — он чуть не плакал. Молчанов очень толстый, а рожей похож на хомяка. Весь в веснушках. Парень он тихий, домашний, ворует тоже тихо, а тут вот попался. Теперь его как-нибудь накажут, а ему и так достаётся в группе почти от всех и ни за что. А кличку ему дали: «Солёные яйца».
Двадцать девятое мая.
VII
Я поняла, что не люблю Толю. Он красивый — а мне не нравится. Его глаза, по которым все сходят с ума, кажутся мне твёрдыми и плоскими. В него влюблены все девчонки, а он любит только меня. Толя сказал мне об этом сегодня. Хотел поцеловать. Я не дала ему это сделать. Не могу целоваться с тем, кого не люблю.
Ко мне заходила Маринка — она беременна. Не знает, что делать. Говорит, что часто в первый раз аборт делать нельзя. Она сказала обо всём Сашке. Он согласен жениться. Но главное в том, что теперь вся её жизнь ограничится ребёнком. Об учёбе будет нечего и думать.
По-моему, ей надо любым способом избавиться от ребёнка.
Тридцатое мая.
Сегодня после занятий нас с Лашиным оставили натирать пол в актовом зале. Мы опоздали на линейку, а опоздавших всегда заставляют что-нибудь делать. Мы натёрли быстро и пошли в вечернюю школу. По дороге Васька сказал, что у него есть рубль. Мы пошли к дневной школе, которая напротив училища, и натрясли у ребят пятьдесят копеек. Купили бутылку портвейна. Пошли к Ботаническому саду. Там перелезли через забор. Устроились в беседке, которую знает вся наша группа. Вся беседка исписана именами мальчишек и девчонок, словами «любовь» и разными ругательствами. Сделаны даже рисунки с пояснительными надписями. Я не понимаю, зачем ребята это делают. И когда Васька достал нож, я ему сказал, чтобы он ничего не писал.
Вообще, странно. Вот Васька. У него чистые, просто прозрачные голубые глаза. Щёки румяные, даже кажется, что у него всегда повышенная температура. Его и зовут в группе «Машей». А он сейчас хотел написать или нарисовать какую-нибудь гадость. И ведь главное в том, что в голове у него всё это уже было представлено. Как-то нелепо. И кто, смотря в его прозрачные глаза, поверит, что Васька ворует с фабрики, что Васька стреляет из поджиги голубей и что ругается он как потерявший разум пьяница.
А в группе он комсорг.
Тридцатое мая.
Только что у меня были Маринка с Сашкой. Тащили на свадьбу. А я не пошла. Как это так? Брат и сестра?! Двоюродные, правда, говорят, что во Франции это модно, но только представь — брат и сестра?! Сейчас я понимаю, почему всё так странно у них было. Как ни приедешь, они каждый раз будто из постели. Олег одет наспех, рубашка не заправлена, брюки часто не застёгнуты, потный, глаза бегают, и было в нём всегда что-то неприятное, даже страшное. Смотрит на тебя так, будто ты перед ним голая, — я даже стеснялась. А чего ходила к ним, не знаю. И Светка тоже всегда в одном халате и лицо недовольное. А на диван садишься, смотришь — покрывало измято и на нём то лифчик, то трусы Олега валяются. Как их родители не убили?! Свадьбу играют! А если бы Светка не забеременела, что тогда? Так бы втихаря и жили. Теперь будут скоро с коляской ходить. Прямо сон страшный.
Семнадцатое июня.
В понедельник — первый экзамен. Вчера вечером ко мне зашёл Генка. В руках у него была завёрнутая в газету бутылка. Спрос хочу ли я выпить? Конечно, да! Пошли к его тётке. Он мне про неё рассказывал. Говорил, что фартовая баба. Живёт тётя Зина далеко. На Шестой линии у набережной в Бугском переулке. Квартира коммунальная. Один сосед по полгода гостит в дурдоме, другой, молодой парень, ходит в загранку, а комнату его жена сдаёт. Квартира паршивая. Первый этаж. Пол дощатый со здоровенными щелями. Трубы ржавые, и текут. Ванны нет. Грязища.
Генкина тётка здорово пьёт и вообще… Раньше у неё была отличная комната в другом районе. Она жила тогда с одним кадром, который заставил её поменяться. А как переехали — скоро свалил. Вот она здесь и живёт. Родичи от неё отказались. Только Генка и ходит. Но ходит он, я думаю, не зря.
Когда мы пришли и позвонили, то нам долго не открывали. Наконец, голос, похожий на мужской, к спросил: «Кто пришёл?» Генка ответил. Звякнуло, и дверь отворилась. Перед нами стояла женщина, которую нельзя было назвать ни «средних лет», ни пожилой. Вид её был и неопределённый, и, в то же время вполне определённый. Первое, что можно было сказать, она — пьяница. Своей красной рожей тётя Зина смахивала на мужика. Ранее голубые глаза побелели. Волосы были сальные, крашены в белый цвет. Верхнего переднего зуба не хватало. Лицо её было как недоспелый гниющий помидор. Ну и тётя! Генка ведь мне не описывал её внешности, а только говорил, что ей сорок лет и всякое такое.
Встретила нас тётя Зина неприветливо. Наверное, из-за меня. «Привёл… Чего привёл… Ходят… Водят…» — бормотала она почти про себя. Одета она была в салатно-бежевое кримпленовое платье. Генка говорил, что это её гордость, за которую она очень боится — вдруг кто продаст? На ногах у тёти Зины были белые босоножки, а ноги все в синяках и царапинах. Генка развернул газету и дал ей бутылку. Она быстро взяла и как хищная птица склонила над бутылкой голову. Генка сказал, что мы поздравляем её с днём рождения, а Батя вот прислал спиртняшки. Бутылка была на пол-литра, полная.
Слева от входной двери было окно, почти вровень с землёй, напротив дверь дурного соседа. На ней висел замок, а через два стола от соседской двери был проход без дверей в коридор. Между входной дверью и туалетом стоял ещё стол и плита. Прихожая была одновременно и кухней. На стене против окон висела облупленная раковина. Налево по коридору была комната тёти Зины, а в конце — соседа-моряка.
Мы вошли в комнату. Там сидели мужик и баба. Они, по всему, тоже были пьяницами. Мужик пожилой, небритый, нос лилово-чёрный и всё остальное в том же роде. Рожа, как мороженая картошка с приставшей к ней землёй. Руки, как коряги, ими наверное невозможно застегнуть ширинку, поэтому она всю дорогу была распахнута. Одет он был в старые милицейские штаны и рубашку. Ботинки такие, какие носят в школу дети бедных родителей. У бабы волосы не по возрасту коротко острижены, выкрашены в чёрный цвет, блестят меньше, чем у тёти Зины. Зубов у неё не хватало изрядно, а рожа раскрашена так, что похожа на восковое яблоко. Раньше она, видно, была очень красивой, а сейчас похожа на внезапно состарившуюся девочку. Одета в василькового цвета платье в белый горошек, короткое для её лет и не скрывавшее её стареющего тела. Генка сказал, что зовут её Валентиной Степановной. Она работает на хладокомбинате, проверяет пропуска, и у неё всегда можно пожрать мяса. Валентина Степановна — подруга тёти, а мужик — дядя Саша, бывший милиционер, теперь работает вместе с тётей Зиной на комбинате, где делают торты и пирожные. Дядя Саша там грузчик, а тётя Зина — уборщица. Она берёт на комбинате масло, сахар, орехи — что удастся, продаёт, а на вырученные деньги пьёт. Когда не хочет для Генки что-нибудь сделать, то тот стращает её тюрьмой за воровство, и она ему всё делает.
Когда Генка меня со всеми познакомил, мы сели за стол. Я огляделся. Комната была меньше нашей. Потолки низкие. У стены, за которой живёт дурной сосед, стояла полуторная кровать с отбитой местами эмалью. На одеяле, какие выдают летом в больницах, горка грязных подушек. У противоположной стены стоял буфет, который, будто старый пёс, облез и протёр свою шкуру до кожи. В комнате было два окна. Света они не давали из-за дома, стоявшего метрах в двух перед ними. Между окнами стояла крашенная в фисташковый цвет тумбочка. На ней телевизор «Волхов». Генка говорил, что тётка взяла его напрокат. Телевизор сломался, и она боится его нести назад. Посреди комнаты стоял обеденный стол, накрытый для праздника. На изрезанной клеёнке в алюминиевой кастрюле стояла картошка. В общепитовских тарелках лежали солёные огурцы и грибы, селёдка. В алюминиевой миске был студень. Стоял ещё торт, который тётка заказала на комбинате к своему дню рождения. Генка говорил, что когда заказывают свои, то кондитеры кладут всего столько, сколько положено, а не как обычно. В широкой стеклянной вазе были насыпаны орехи и шоколадные обломки, из которых на комбинате делают пудру, чтобы посыпать изделия. А орехи кладут в косхалву. Тётя Зина вышла, а вернулась с полной сковородой жареного мяса. Вокруг стола стояло шесть стульев разного калибра, но добытых наверняка в одном месте — на свалке. Мы сидели на этих стульях.
Над кроватью висела пожелтевшая фотография с тетрадный листок. Рядом несколько маленьких. Я видел их у Генки — это всё разные предки и родичи. К стене над телевизором была прикноплена фотография Ленина из журнала.