Коллеги жандарма начали целенаправленно ходить по домам и задавать вопросы. Кто видел Габриэлу Флюх последним? Это не так просто установить. Даже поздно вечером, даже ночью маленький отдельный домик, в котором она жила, ярко освещён. Каждое окно светится так, будто всех приглашает к себе, и тогда Габи наверняка окажется среди пришедших, которые долго звонят в дверь, входят, не вытерев как следует обувь, и показывают нам журнальчики, на которые мы должны подписаться, или благочестивые мысли во Христе, которыми мы должны проникнуться. Нет, её среди них нет, Габи. Уже всё обыскали, обрыскали. Друг её между тем уже ушёл домой, ему ещё нужно готовиться к экзамену. Мать ему сразу же позвонит, если что. У него дома родители сделают то же самое, если что. Отдельный домик семьи Флюх стоит в маленькой группе таких же, построенных по одному проекту. Люди знают друг друга, но, может, не хотят знать так уж близко. Поскольку дома одинаковые, люди тоже хотят быть как все. Любой как любой другой, и никто не говорит ничего ни о другом, ни другому. Это посёлок рабочих, недорого построенный в шестидесятые годы, но в домах есть всё, даже вода, а обои мы можем подобрать какие хотим. Это как в жизни, в которой есть свои склонности, но если они однажды сменят наклон в другую сторону, мы ничего не сможем сделать против. Они нас подавят, никто не заплачет, результат вполне нормальный, ведь дом-то наш останется. В этом посёлке люди держатся вместе, даже не особенно хорошо зная друг друга, да это и не нужно. Все опросы остаются бесплодными. Они пока не особенно настойчивы, потому что ещё надеются на сегодняшний день, что Габи снова вернётся домой, болтая и посмеиваясь, она ведь никому ничего не сделала, кто же ей чего сделает. Никто ей ничего не сделает. Тут царит прочный и нерушимый мир. Никто на него не посягнёт, он разотрёт в порошок и самую затяжную войну. Окамененное нечувствие завладевает людьми, когда царит мир, войне не остаётся никакого шанса. Никогда больше! Мир должен немедленно всё охватить и всё взять в свои руки, и его господство должно быть вечным и бесконечным, он слывёт очень опытным, он справится с этим без сучка без задоринки, — любой мир, отдающий приказы, всегда строг с нами, строже, чем война. Так и должно быть, и мы готовно покоримся сильнейшему, миру, его власть обеспечена, его имени слава в веках, с короткими перерывами. Нет, не в вечности, там покоятся мёртвые, и над ними мир уже не властен, ведь они уже в мире. Сами по себе.
6
Не спрашивай ничего у лица человека, оно тебе ничего не скажет, оно скривится или притворится. Жандарм имеет пристрастие к темноте ночи. Место преступления всё время влечёт его, и другие места, которые знают лишь немногие, кто здесь родился, влекут его тоже. Кому помешает жандарм на своём пути? Лишь светлому бегу времени — или это бег кого-то другого, кто поспешает впереди него, во тьму, торопливым галопом, будто желая поднять жандарма на смех? Природа — ложе для жертв убийства, если им приходится валяться под открытым небом. Но для убийцы тоже ложе, которым он может воспользоваться, на всём готовом, и он расстилает его для мокрых дел в укромном месте, чтобы никто не подсмотрел, но всегда надо брать в расчёт случайности. Машина пропахивает ночь, в домах ещё горит свет, они проплывают мимо, словно корабли, хотя едет-то жандарм. Вскоре лес слева и справа смыкается над ним, как гигантские сложенные домиком ладони над отчаянной головушкой. Деревня ускользает от Курта Яниша, а вместе с ней выскальзывает жизнь. Она часто отравлена актами мести соседей, но всё же это жизнь. Но и дома, в которых она разыгрывается, должны по праву все принадлежать ему, который сам замещает собою право; вот, пожалуйста вам, у него положенное табельное оружие, его ствол такой же тёмный, как ночь, не никелированный, не светлый, как этот день, который, словно близкий родственник покойной, с поникшей головой остался позади. Так, теперь окончательно правит она, ночь, за это мы будем свидетельствовать ещё самое меньшее восемь часов, мука, веселье и страсть скрылись в лесу, снег завис, как туман над горами, такой прозрачный, что в темноте его не видно. Женщина сегодня не явилась в горы на свидание, такого ещё не было ни разу. Плохой знак. Зато она постоянно звонит ему домой и кладёт трубку, если отвечает его супруга. Это уже становится подозрительным, но она ни о чём не думает, потому что ей было сказано: лучше приберись и смотри ничего не пропусти, под кроватями тоже. Этот пистолет, глок, его шестнадцать пуль смиренно лежат в магазине в ожидании своего великого мига (он однажды грядёт и не повторится!), окружённые лишь небольшим количеством металла и большим — полимерного пластика, рукоять у него лёгкая, но схватиться за неё человеку не так легко — по крайней мере, мы надеемся на это. Оружие сейчас так же расслабленно, как и его владелец, но внутри оно с трепетом устремлено навстречу событию, которое придаст ему значение. Ночь, блаженная ночь, сделай так, чтобы мне стало, наконец, страшно! Да уж сделаю, сделаю. В свете фар — ещё по-зимнему слепой склон, сухой кустарник, на сцену выступает ручей, пока совсем мелкий, но к лету раздуется, с тихим шорохом, который в машине не слышен. Здесь объезд, на самом краю поленница дров, куча по большой нужде, глаз, который положила сюда команда дровосеков, выколотый фарами из ландшафта, снова исчезает. Слева вверх карабкается склон, покрытый сушняком и прошлогодней сухой травой, этот груз он станет постепенно сбрасывать, поскольку чем выше, тем тяжелее тащить его на себе, пока не избавится от него совсем; пустой, ледяной, скалистый склон, на котором могут удержаться только серны, один, свободный и холостой, взберётся, наконец, наверх; там торчат лишь одиночные кусты, редкие берёзы опоздали с первыми листочками, на равнине они уже распустились вовсю. Может, выше есть ещё остатки снега, пока не останется один лишь снег, здесь ещё бывают ночные заморозки, лакомый десерт, оставшийся ко дню.
Дорога доставляет нам неоценимое удовольствие голубой, нет, серой ленты, которую может перерезать только непогода. Жандарм на пути к месту, где он уже не раз прибирал ложе жертвы убийства, но его тянет туда снова и снова, сразу за деревней есть пятно, почва, обманутая и покинутая растительностью, пустошь, но сегодня жандарм едет дальше. Странным образом он не может вспомнить, все ли улики он устранил. Подобрал ли он бумажный носовой платок или нет. И если да, то не осталось ли там ещё одного. Он хотел бы ещё посмотреть, не осталось ли на другом месте, подальше, где он тоже был с Габи, что-нибудь валяться, что ещё нужно привести в порядок. Он устранил каждую ниточку, каждый клочок, но вдруг осталась пара скомканных бумажных салфеток от прежних сношений, чуть дальше, которые он тоже хочет устранить, для верности, у него с собой сильный фонарик, чуть ли не прожектор, у жандарма. Его луч играючи прыгает за каждой ворсинкой, пока не догонит и не схватит. В такое время, в такой холод никто не заметит сильный, жёсткий конус его света, тем более там, внизу, у самой реки. Одно неверное движение — и вода схватит тебя и засунет в свой мешок. Так похолодало, будто снова вернулась зима. Вот согбенная спина пилорамы, её широкие контуры, тут же и мост (безрадостно отлитый из бетона, но подходящий для тяжёлого транспорта), по которому можно под- и отъезжать, пилы молчат, губы тоже, зато шепчет ручей, которого не слышно в остальное время из-за визга и скрежета металлического полотна, грызущего дерево и плюющегося им. Я говорю: долой ручей! Да здравствует: РЕКА. С ручья довольно. Спасибо за ваше бесплатное выступление, но вы мне великоваты, чтобы описать вас, хотя мне бы за это заплатили, если бы я потребовала. Я сейчас упражняюсь в малом, хоть и не в скромности, как другие коллеги, например один лично знакомый мне господин К. — нет, не тот, про кого вы подумали. Ещё раз, бог мой, каким грубым языком приходится порой изъясняться, чтобы тебя поняли даже растения с животными: заглушить мотор, слушать, как она шумит, другими словами, минуточку, скажем так: слушать, как она лопочет сама с собой, река. Итак, ручей скоропостижно скончался, и вот появляется она, бурная река, которая притащилась из-за поворота, чуть не промахнулась мимо нас и требует свою долю любования. И вот они бегут рядом, река и её прибрежная дорога, которую к ней прислонили, чтобы она выглядела более-менее прилично, но дорога упрямо останавливается, упираясь против желания реки утянуть её вниз, поиграть с ней, и только жители вершин бегут от неё прочь. Спасают свою шкуру.
Тёмные заросли ольшаника справа, внизу у реки, где они всегда и бывают, в этом я мало чего могу изменить. Но вот появляется настоящий раритет — аппетитный кусочек дороги, ночью почти пустой, и навстречу машина с багажником на крыше: как спокойно, должно быть, в этом гробу с нахлобученной шапкой, и этот гробоподобный ящик содержит спорт, игру и удовольствие в таком тесном пространстве, что людям там уже почти не остаётся места; как им, должно быть, забавно, что всегда есть место для их инструментов, но для них самих — никогда. Багажник на крыше — это так удобно, я считаю, в случае дорожной катастрофы можно похоронить себя прямо в машине. Машина проносится мимо, кратковременно попадая в полосу снежной крупы презрения, исходящего от жандарма, который вообще презирает всё, что не принадлежит ему. Чего зря волноваться. Так, он умчался, скоростной автомобиль, как подстёгнутый градом пудель, но на самом деле остался хозяином положения, это был «мерседес» S-класса. Дорога реагирует сухо. Взгляд устремлён вперёд, не отвлекаться, сейчас будет развилка, которую мы ищем. Злодеяние произошло не здесь, но здесь могли, как мы уже намекали, остаться бумажные носовые платки от предыдущих сношений. Если кому-нибудь придёт в голову исследовать и их, то появится след, хоть и засохший и застывший. Но мы же не знаем точно, на что теперь способна судебная медицина. Уже вчера и позавчера Курт Яниш объехал все места, оба, где он бывал с известной молодой женщиной, которая пропала; лунатики, ночные странники, оба, всегда были как во сне, проделывая это, иногда, правда, перекликаясь телами: ты не можешь, нет, или можешь? Ты можешь! Вдруг мы по ошибке пропустили какое-то место этого тела? Тогда в следующий раз примемся за него, пока предыдущее заживает. Пока тело могло, ему ничто не возбранялось, до самого дома, где им неизбежно интересовался кто-нибудь другой. И те, кто там уже есть, которые никогда не выходят гулять, потому что они всегда терпеливо ждут тебя, за эту услугу хотят тебя сейчас же снова высосать, хотя ты приходить туда уже опустошённой и сегодня никак не пригодна для ещё одного использования, разве что машину помыть, где тебе ничего не нужно делать, кроме как просто быть. Машина большего не требует. А воду поставит природа. Проехали. Ни звука в современной машине, которая скорее скользит, чем едет. Сейчас только бы не ошибиться в скорости, не попасться на глаза коллеге (очень маловероятно!), пока не добрался до берега и потом на определённом месте не спустился по обрыву вниз — идея, которая могла прийти в голову только местному. Другие, не знающие местность, подумали бы: карабкаться вниз по обрыву только ради того, чтобы немного потрахаться, и сломать себе шею или утонуть? — нет уж. Шею мы гораздо дешевле сломаем себе и на дороге, и без дополнительной спортивной нагрузки. Да, там, километра через четыре, есть спуск к реке, скрытый в зарослях, он покажет дорогу к потухшей улыбке, к кружащему крику, как будто слетелись птицы и больше не находят отсюда выхода.
Так не бывает, вы видите, что я вижу? Там, впереди, на дороге, большая тёмная масса, поспешная куча, которая быстро надвигается, но почему-то без фар и без задних огней, как же так? И нет у кучи ничего, похожего на крылья, чтобы можно было подняться в воздух, но, как ни странно, именно это она и делает, и долю секунды спустя следует мягкий удар тела, которое всё ещё мешковато болтается, которое ещё недавно, в лесу, никто бы не ударил и которое теперь словно невидимым лассо сдёрнуто с дороги вверх через лобовое стекло этой современной японской машины, чтобы тут же снова исчезнуть. На мгновение ночь ещё сильнее потемнела от целого мешка мускулов, который быстро и вместе с тем тяжеловесно (как будто рабочие с канатами, с кряхтением и стоном, упершись ногами в кузов, — раз-два-взяли! — подняли рывком свой груз) скользнул по капоту и через лобовое стекло вверх, как на плуг снегоочистителя, и снова исчез, едва появившись, причём вся эта тяжёлая масса была явно подброшена вверх поддевшей его снизу машиной, и, словно неопознанный летающий объект (всё-таки жандарм опознал, что произошло, в ту же секунду, как это произошло), поднялась над машиной и снова приземлилась на дорогу позади неё. Сотую долю секунды огромный, почти безвольный мешок из шерсти, костей и рогов ещё висел, как чужая чёрная луна, тихо и неподвижно, над транспортным средством, потом устремился ещё немного к небу, по траектории параболы, зенит которой (дельта t), поскольку объект, с учётом скорости автомобиля Курта Яниша, приземлится на проезжую часть в пятнадцати метрах позади японской машины, находится как раз посередине этого отрезка. Пока мешок с костями летит, он несколько раз без всякого изящества поворачивается вокруг своей поперечной оси, тяжеловесная комета, чья рогатая голова, с трудом несущая свой вес, почти величественно указывает в быстро меняющемся направлении, в зависимости от фазы полёта, а потом тело приземляется на дорогу и хотя бы на какое-то время полностью затихает. Машина Курта Яниша, совершенно неожиданно потеряв импульс (Р), который необходим, чтобы массу огромного оленя (m), взрослого десятилетка, за отстрел которого охотнику наверху пришлось бы выложить кучу денег, если бы олень не выложился на дорогу сам, в пределах времени (t) поднять от уровня земли до высшей точки своей траектории (s), которая находилась позади машины, равно как и ускорить оленя в направлении движения автомобиля. И то и другое вместе привело к резкому замедлению машины жандарма на несколько километров в час. Машина ударила оленя выше малой берцовой кости, или как там это называется у этого и подобных ему животных, то есть бампером подсекла одну из бегущих задних ног, задняя часть тела животного из-за потери контакта с землёй просела, в аккурат на радиатор, и началось — полёт назад, через машину. Курт Яниш к соответствующему моменту времени ехал уже не очень быстро, он приближался к повороту в сторону реки и уже присматривал, где бы в кустах укромно припарковаться.
Олень какое-то мгновение был стиснут векторами разнонаправленных сил, которым он подлежал. Что-то, словно охваченное гневом, рвануло его вверх, приподняло, сотрясло, словно удар кулака, потом швырнуло, чтобы разом покончить с недовольством земли, которой давно хотелось более продолжительного общества, не убегающего тотчас прочь. Ведь она готовит всю еду, земля. Она должна за это поплатиться частью жителей, ведь ей за всё приходится платить. Нет, момент, на сей раз нет! Машины и лесовозы всегда так торопливы и так быстро покидают землю. Только мёртвые остаются при нас окончательно, пусть и не вполне добровольно, это не очень весело ни для дороги, ни для нас. Мёртвые: их так много! Что же будет с остальными? В безумном гневе, в кипящей ярости земля, вдвоём с жандармом, подбросила тяжёлое животное, явно из-за плохого настроения, вверх, как скомканный носовой платок, такой же, как тот, на поиски которого первоначально вышел охотник и собиратель, и просто отшвырнула этот сноп костей. Даже не задумавшись. Но это редко относится к земле, к серой дороге. Бросили тушу ей на прилавок, теперь снимайте шкуру, разделывайте и торгуйте мясом. Всё-таки когда животное, перекувырнувшись, грохнулось на проезжую часть, земля потеряла к нему охоту, — нет, с ним у нас разговора не получится, да и кого интересует, что интересует оленя: сено, круп оленихи — ну вот, и она снова отпускает на волю животное, без лишних формальностей, старая добрая земля. Подождём-ка лучше человека, не забредёт ли кто и в наш переулок, дискотеки сейчас полны человеческих тканей, кожи, костей, сухожилий, волос, мускулов, и всё это в разоблачающем великолепии рэйверской и хип-хоп-одежды, её всегда немного, а что именно, нам всегда подскажет наша пишущая и телевидящая молодёжь (до пятидесяти). Правильный ответ был бы: завтра три девочки, от шестнадцати до двадцати, будут ещё обильнее удобрять землю свежим мясом, так что сегодня отпустим дичь. Ещё успеем остановиться у мясного прилавка, у колбасного киоска жизни и вволю нахлебаемся так, что жир с подбородка будет капать. Оно с трудом поднимается на ноги, животное, передние ноги ещё подломлены в коленях, а задние уже выпрямились, вот слышится душераздирающий рёв, смешанный с трубными звуками, чу, вот снова, что бы это могло быть, никак сирена? Судьба так плохо настроена сегодня, что не хочет смастерить даже приличную падаль. Вой слышен уже совсем близко. Олень шатко предался своей судьбе, приближения которой он не видел, ведь сзади у него нет глаз, но что бы там на него ни наехало, он вступил, разъезжаясь копытами по асфальту, в битву, с кем бы то ни было; судьба как она есть ещё даже не среагировала на столкновение с этим массивным животным, а животное уже сражалось. Таким образом, теперь судьбе наконец предъявлены документы оленя, с некоторым промедлением, но куда спешить, ведь его пристрелили бы самое раннее в будущем году, это уже старое, но очень красивое животное, и через год он был бы ещё старше, ещё величественнее, может уже удирал бы от молодого соперника; нет, он ещё не больной, тьфу, чтоб не сглазить, здоровый, спасибо за внимание, и, в общем и целом, всё так и есть. Итак, он снова поднимается на ноги, достойный быть королём любого леса, опустив голову, вразвалочку, нет, череп не проломлен, вот подтверждение: документы судьбы всегда оформлены правильно, ведь она всё про нас знает. А что же будет с остальными? Об этом спрашивайте у нашей новенькой, с иголочки, министерши социального обеспечения.
Курт Яниш остановился, машина на мгновение кажется ему похожей на полиэтиленовый пакет, который надули, а потом хлопнули. Животное шарахнуло по ней основательно. Сердце у жандарма колотится, выскакивая в его домашнюю рубашку. Он словно зажат между двумя гигантскими ладонями, которые схлопнулись над машиной, будто аплодируя ей. Тяжёлый удар по-живому у кого хочешь достиг бы такого эффекта, главным образом от эффекта неожиданности, но тебя может и отпустить: езжай, пока не встретишь что похуже. Что бы это ни было, поразившее и толкнувшее тебя на остановку, оно уже отброшено назад и валяется на дороге позади Курта Яниша. И откуда у машины взялось столько силы и ярости? От нас оно его получило, это многоизумительное творение, созданное для битья, для пинков и толчков, для хвастовства и убийства. А другая, оживлённая, тварь блеет и скребётся на асфальте, лезет на стенку, опьянённая собой, вот почти поднялась, но снова скользнула по наклонной плоскости, но опять встала на ноги и вышла на большую дорогу в числе других обитателей ночи. Какой дальний свет привлёк её сюда? Ведь государственные трассы лишь скупо освещаются в прессе. Мосты — для людей, стремящихся по ту сторону, ещё и выпивших перед тем глоток-другой на дорожку: ещё неизвестно, добудем ли мы чего по пути, так что лучше заправиться заранее, сколько удержит облачение для дискотеки, которое, собственно, призвано нас разоблачать, оболочка, которая, к сожалению, никогда не удерживается на нас, если нам на пути попадается дерево или другое живое существо равного нам вида. Олень в своём рвении немного опередил фронт времени, но спружинил и отлетел от этой гибкой, лишь в нескольких местах проницаемой мембраны, которая отделяет посюсторонний мир от потустороннего; его отбросило в сюда, отшвырнуло, как трубный звук, отражённый от скалы, его заклинило в тесноте дороги, но та снова вернула его природе. Так. Природе преподнесён подарок, для которого у неё наверняка найдётся применение, ибо и охотник — тоже связанное с природой существо и должен иметь свои радости. Теперь этому оленю не так легко будет уйти от него. Он уйдёт тяжело. Но уйдёт. Курт Яниш хватается за свой пистолет, ведь он должен пристрелить это животное, в том случае, если ранил его. Но этого не случилось. Случай был тяжёлый, но не смертельный. Только вчера один скорый поезд передавил целое стадо овец, недалеко отсюда, больше сорока убитых животных летели по воздуху, словно клочья ваты, мирные овечки, напившись где-то, заснули, единственным воином в поле была собака, без всяких шансов. Теперь пастуху отвечать за ущерб, — или вы не считаете, что он несёт ответственность? — дорогие телезрители, напишите нам ваше мнение, которое нас очень интересует. Мы с умным видом растолкуем правовой вопрос, и каждый истолкует его по-своему, могу поспорить. Курт Яниш не хочет принимать в этом участие, он думает про собственные правовые последствия и решает последовать за другими, и с полным правом, как это делает коршун и прочие хищные птицы. Что-то он возьмёт у живых, что-то у мёртвых. Бывают мгновения, когда надо улыбаться, лучше всего в камеру, которая наезжает на тебя. Но это мгновение не из тех. Этот участок дороги пользуется дурной славой. За год здесь гибнет пятнадцать-шестнадцать благородных оленей, главным образом едва отбившихся от стада. Их тёплая кровь взывает из луж, вы слышите? Их трупы лежат повсюду, главным образом на плитах, но они ещё не дошли до готовности. Но часто они лежат и на обочине, смотря куда их отшвырнуло, некоторые прильнули к лобовому стеклу или обняли радиатор, как меховая шаль, когда не сыщешь в тёмном ночном небе ни лучика солнца, пусть хоть подольше побудут в тепле, мёртвые животные. Иногда кажется, что весь этот ландшафт состоит из парной крови и протяжных воплей. Машины идут военным маршем против жизни, и поход продолжается. Над полем сражения носятся крылатые валькирии, в основном вороны и галки, они явились как по заказу для выклёвывания глаз, инструменты у них всегда с собой. Вороны, если рассердятся, впиваются острыми клювами прямо в лицо мёртвых. Но этот олень ещё будет есть и пить, сейчас он, правда, колеблется из стороны в сторону, потому что не может взять в толк, где бы он мог так напиться, но до него дойдёт. Если сейчас никто не наедет на него с другой стороны, он доберётся на ту сторону, к высокоствольному лесу, да, я вижу, ему удалось. Вниз, к реке, было бы неверным направлением, потому что рано или поздно он вернулся бы оттуда несолоно хлебавши, ему пришлось бы снова переходить дорогу, и кто-нибудь другой, чуть позже, но на сей раз без промаха, попал бы в него. Судьба не стучит дважды, ей нужно открывать с первого раза, сама она ленится делать это. Местность богата дичью, и настроение местных жителей дико меняется по сто раз на дню. Шурин Курта Яниша из каринтийской родни рассказывал однажды, как он наехал на стельную олениху, которая испустила дух на месте, у его крыла. Уже одно это звучит нехорошо. А это лучше? Телёнок вывалился из её лопнувшего брюха и лежал рядом с ней, пришлось водителю своими руками прибить его камнем, неприятная обязанность, но что делать в такой ситуации. Никто, абсолютно никто не должен бессмысленно мучиться, это ясно. Ведь он бы только мучился, телёнок, а мы это пресекли, в сердцах пнув ногой ещё разгорячённое чудовище, которое привезло нас к этому месту и только и может, что жрать бензин на ближайшей бензоколонке, оно ведь тоже хочет жить, оно ведь такое красивое, мы так долго его выбирали. Что же стало с остальными? они не летают. Зато они могут говорить. Но сейчас они обиженно молчат, поскольку их долго путали с воронами. Без всякой причины Курт Яниш улыбается, ведь он на поле битвы, и для этой цели спускается на поле, к сухому берегу реки, где рядом с шумным потоком дремлют бумажные носовые платки в своих гнёздах, которые они свили себе сами, из самих себя, как Вечносущее. Внимательные глаза Курта Яниша обыскивают землю, его внимательные руки держат карманный фонарь, включённый на ступень 2 (не мигать, нам нужен скользящий свет, мы и без того нервничаем!). Его руки ещё немного дрожат. Он нагибается и с омерзением заползает в кусты, освещает землю, пядь за пядью. Тут ничего нет, кроме полузамёрзшей грязи, но как знать, что могут обнаружить несколько тонко настроенных инструментов в лаборатории, в верных руках специалистов? Органы чувств человека должны быть тоньше, чем у созданных им приборов, но это не так, иначе бы их не создавали. Тёмный склон, отдашь ты или нет то, что прикарманил? С такими ордами людей, которые слоняются в горах и колесят по лесу на велосипедах, всего не соберёшь, что остаётся после них. И всей жандармерии не управиться, и нечего стараться. Но этот жандарм всё равно ползает под кустами, для очистки совести: я ведь ищу, я не виноват, что не нахожу, момент, это было здесь или там? Не могу вспомнить. Тот куст колючий, иголки так и метят в глаз, как вороны, злобное маленькое войско, которое, почти истреблённое, сплачивается, чтобы оказать последнее сопротивление. Нет, под этот куст бы мы не заползли, мы бы поцарапались и нанесли себе полосатую татуировку на кожу, вместо того чтобы свести кожу с кожей. Габи отказалась бы заползти сюда: ах её кожа, ах её джинсы, ах её новая куртка, бэ-э. Как всегда. Нюни. Те, кого бьют, иногда кричат, ничего не поделаешь. Кроме того, она боялась бы наткнуться на кучу. Крику было бы, а туристы любят присесть под такими кустами, если им жалко денег зайти в харчевню, а облегчить хочется, но только не кошелёк. Нет. Я думаю, это было где-то дальше, вон там вернее, там маленькая полянка, окружённая зеленью кустиков, ё-моё, смотри-ка, почки, такие нежные, уже зелёные! Жандарм светит фонарём, но по-прежнему ничего не видит, что было бы для него важно. Изредка блеснёт в свете поискового луча обёртка от сладости, будто в насмешку над ищущим, на ней ещё свежи следы рук, на этом целлофане от леденцов против кашля. Ему и за сто лет не сгнить, ещё и наши внуки будут любоваться блеском этой находки из леденцовой эры, если, конечно, сунутся сюда со своими фонарями среди ночи, ускользнув от тысячи солнц, что ярче любой дискотеки.
Курт Яниш, не останавливайтесь, продолжайте поиск. Он ищет, тем исступлённее, чем безнадёжнее это кажется, как будто он должен сейчас спасти хотя бы собственные мысли, которые грозят из него ускользнуть. Нет, чего тут думать, мы лучше голыми руками будем рыться в застывшем дерьме едва отошедшей зимы. Курт Яниш дёргает зачем-то низкие ветки, потрясает ими, как кулаками, да что с них стрясёшь? Разве бумажные носовые платки растут на деревьях? Этот мужчина с удовольствием окружил бы себя деревьями ради ощущения дома как полной чаши, хоть дома никакого нет. Он всегда гонялся за домами — и что он получил? Извините за насмешку: естество он получил, ничего, кроме естества и его отправлений, которые он попирает теперь своими тяжёлыми туристскими ботинками, околачивая их о стволы в нарастающем приступе ярости. Он ломится сквозь чашу, как дикий зверь, бросается на ели, насколько ему это удаётся, ветки безумно густые, не продерёшься, он роется в полузамёрзшей грязи, которая, подтаяв от его тепла, течёт у него сквозь пальцы, потому что они не в силах заграбастать всё. Он ещё и кулаками бьёт по ней, уже и кровь сочится из запястья. Он мечется, как звук, который гонится за собственным эхом, потому что он его не слышал, а оно ему положено в горах, в двух экземплярах; он бежит в лес у реки, как будто страстно желая обнять деревья, жандарм, но деревья, как и многие люди, путают ненависть с любовью и приникают к нему, злому человеку, обвивают его, хотя он повыдёргивал бы у них все веточки и без всяких причин пинал стволы, которые легко одеты всего лишь в кору да лишайник. Они одеты не настолько хорошо, чтоб оказать гордое сопротивление. Теперь он даже землю роет у корней, Курт Яниш. Любому, кто это увидит, такое поведение покажется странным, ведь жандарм может оставить следы крови, тогда он действительно добьётся противоположного тому, чего хотел добиться. Этот лес обещает ему наломать ещё больше дров, и он, Курт Яниш, обещает после этого убраться. Это вам не то что утонуть, нет, тут приходят всякие животные, они тоже есть хотят и всё едят, но топиться ради этого они не станут. Также и наоборот: видите эту форель? У неё из разверстой пасти торчит задняя часть мышки. Как такое может быть? Что делается? Я не знаю, как закрыть эту пасть. Но и мышку доставать не буду. Тут у нас есть классный пастырь, который бросает своих подопечных, но не в воду же. Он здесь всегда для них, хоть и не всегда здесь, и он стоит на ринге, пока отпавшая челюсть наконец — но это же анекдот! — не улыбнётся ему из кустов, а верхнюю челюсть вместе с зубами не утащат другие звери; эй ты, я сыграл в ящик и грызу траву, что совсем не понравится моему зубному врачу. Он мне это категорически запретил. Жил-был у бабушки серенький козлик, бабушка козлика очень любила, тогда лучше отвернуться, потому что козлик откинул копыта, может потому, что она его не так уж любила, как думала. Так, пламя выбито, зубы тоже, копыта своё отбегали. Другому животному сегодня повезло больше, чем этому. Вот так. Всегда побеждает один, остальные проигрывают. Свет жизни, перед тем как губы сложились для поцелуя, который мог кого-то и разочаровать, погашен, очень уж это нежный язычок пламени, газа осталось совсем немного, он давно израсходован, и расход уже оплачен и списан с нашего счёта. Что тут бушует, словно мощное пламя? Язвительное ночное небо, которое по положению луны подсказывает нам время и что скоро начнётся «Время в картинках» по нашему ящику, про совсем другие времена, и, если мы хотим увидеть их своими глазами, самое время отправиться сейчас в более уютное место с современной мебелью.
И вот мы его уже имеем, МЕСТО, хорошенькую кухню-гостиную, намеренно обставленную в деревенском стиле и всё равно вздыхающую от недовольства, что лучше бы их набралось побольше, кухонь, от Дана или ещё от кого, на каждого члена семьи по одной, чтоб они образовали единый кухонный кружок, и чтоб каждая кухня в отдельном доме, но пока у нас только полтора дома, поскольку дом сына пока ещё принадлежит не ему. В эту кухню входят в своём собственном образе, не стыдясь, уверенные в своём авантюризме гости телевизионного реалити-шоу, где потусторонняя ведущая собирает канализационные стоки людей и, благословляя, окропляет ими головы миллионов, святая вода, вокруг которой мы сплачиваемся, чтобы убедиться: другие ещё хуже нас. Как это чудесно, я в блаженстве целый роман напишу, если надо. Вот этот. Они не исходят злобой, семейные люди в этой кухне, они радуются их новой собственности. Ребёнок Патрик получит для своих видеоигр свою отдельную комнату. Супруга сына получит целый подвал под прачечную и гладильную. Жена жандарма, может быть, получит зимний сад, чтобы там, в одиночку, держать пари с телевидением или принять телевизионным приёмником музыкальную группу, которая от души насмешит её, в одиночку, пока сама она не окажется запертой в одиночку. Сын жандарма получит целый этаж, чтобы — хобби каждого второго молодого человека — паять электронные схемы, которые людям совершенно ни к чему, потому что этих схем и так хватает. Он может предаваться там и второму своему хобби — игре на домашнем синтезаторе. Но поскольку это хобби у него слишком резво продвигается вперёд, он скоро его бросит. Сам жандарм получит вообще всё, что хочет, и будет чувствовать себя непривычно отягощённым своей большой собственностью. Сомнамбула с телом, высеченным из камня (с языком для женщин), которому приходится тащить на себе целый дом, а ему всё одно мало, хотя больше ему и не вынести. Мы видим: тёмные головы, склонившиеся над планом строения, который они смело похитили из одного выдвижного ящика и ещё смелее внесут в него изменения собственными фломастерами; в этой ванне они скоро будут плескаться, а в этом пристроенном эркере будут своими руками делать друг для друга неофициальные жесты, которые — тоже вручную, ничего покупного! — будут доходить до получателя в виде оплеух. Мы видим глаза, которые не могут оторваться от сплошных и пунктирных линий, завершая их на свой глазомер. Внутренний голос подсказывает мне, что эти люди совсем не думают о себе, они думают только о своём потомстве, которое в образе Патрика, жандармского внука, бездельничает перед телевизором, дерзко отбивая от себя чужие судьбы, зато каждый день принимая близко к сердцу кило печенья, но только такого, которое показывают в рекламе, обращённой исключительно к нашей молодёжи. Жандарм сейчас вновь появился дома, как будто его еле заманили, он мокрый, растрёпанный и грязный, но никаких объяснений он никогда не даёт. Идёт принять душ и переодеться, с его уст походя слетает, как засохшая глина, история с оленем. Это никого особенно не волнует, разве что редкий случай, что олень остался живым. Да, на какие вещи способна жизнь! Мы-то до сих пор считали, что только смерти по плечу любые трудности. Жизнь, в конце концов, дороже всего, если тебе её сохранили в госпитале, но и толковый каменщик, столяр, плотник на многое способны, если дать им волю, их счета в голове не укладываются, если голова не отличается усердием и старанием, о которых я здесь уже много говорила, но всякий раз это окупается. Кроме того, другие говорят об этом ещё больше, разве нет? Очень трудно говорить о нормальном. О свете лампы, который рассеивает темноту, о телевизоре, который разгоняет скуку, о разговорах за семейным столом, которые отпугивают призраков, об одежде, которая скрывает плохо сложённые тела людей или даже такое компактное, домашней резьбы произведение искусства, как Курт Яшин, которого хоть в краеведческом музее выставляй, или о плане строения, который постфактум отвергает свой собственный дом, я могла бы говорить бесконечно, ах, как всё это красиво, ибо всегда позволяет поработать над собой и над другими. И как я всё-таки счастлива, что мне позволено всё это здесь сказать. Спасибо большое за всё.
7
Позвольте мне ещё раз сказать следующее, поскольку для меня это важно и поскольку я больше не могу найти то место, где я это уже говорила: если ваши овощи удобрены зарядом нитратов, ни в коем случае не ешьте их! Это знак, что из-за преувеличенного внесения удобрений вода видоизменилась, а вместе с ней и ваши овощи. Они, значит, преувеличены и могут привести к нарушению здоровья (если оно уже и так не наступило), если перегрузят всю хорошую воду, какая у нас есть. Ту, которой мы спрыскиваем нашу еду, чтобы еда не разбрызгала нас, надо держать особенно чистой. Природные водоёмы: обильный рост водорослей. Фу, гадость. Как должен чувствовать себя этот водоём, я бы не хотела прочувствовать. Вода хочет быть такой же прилежной и приличной, как люди, которые её пьют, но люди не помогают ей в этом, они ей руки не протягивают. Животных парализовало бы от страха, если бы они могли это прочитать. Ведь им тоже приходится пить воду. Водным растениям лучше бы отмереть, это я могу объяснить: отмерев, они, вместо того чтобы перестать поглощать кислород, как это делаем мы, умершие, только теперь по-настоящему принимаются за него, как Австрия, полная любви и алчности, ловит туристов, наших дорогих гостей, которые приезжают к нам, хотя им не подходит наше правительство. Мне оно тоже не подходит. Поэтому я тоже здесь чужая. Как уже было сказано, преувеличенное введение яда ведёт к тому, что весь оркестр природы вступает разом, а этого не пожелал бы даже Брукнер. Прежде всего, это слишком, слишком, слишком. Нам тоже уже достаточно. Более чем достаточно. С нас хватит. Если вы хотите предаться излишествам, возьмите лучше взбитые сливки, а кислород оставьте! Кстати, и мой маленький водоём здесь, в этой машине, перегружен ядом. Вместо того чтобы исправно отвечать, когда меня спрашивают, я переворачиваю всю мою жизнь, которая сама давно уже мертва, в эту зону мёртвой воды, но мертвее мёртвого не бывает. Было бы хорошо, если бы однажды её прохватило как следует протоком, эту зону, когда до воды наконец дошла бы порядочная политика занятости, чтобы её трофика наконец улучшилась. Во всём прочем мы всегда остаёмся тем, чем были, — трофеями истории, выставленными напоказ, в назидание другим странам. И то, что мы добыли, мы не можем взять с собой — или можем? Нет, эти картины Климта мы теперь не отдадим. Что-то же мы должны иметь с того, что почти никому не удалось уйти от нас живым. С каким удовольствием мы бы снова имели оживлённые времена, с каким удовольствием мы имели бы выгоду от движения потоков, до последней капли воды в нас, наши смиренные маленькие австрийские души, наряду с главным течением (приобретение собственности) подхваченные также маленькими вторичными течениями (так грубо говорят о наших водоёмах, я клянусь), верой в Бога, в Отца Небесного, которого мы ради собственного удовольствия так долго умасливали, пока он нам не вернул наконец нас самих, свежеотреставрированных, совсем как новых, нет, лучше, и у нас не оказалось ничего более срочного, как снова вручить себя новому фюреру, добровольно, как будто мы полуторагодовалые и не понимаем, что он нам говорит. Как будто никогда ничего не было. У некоторых ненасытная утроба, мы их уже описали, и теперь нам остаётся только прибрать за собой наши отходы. Они похожи на бобовые, такие же вязкие, податливые, осклизлые, но в этой воде, в озере, их не убить, по крайней мере сразу. Эти отходы состоят из собственных домов, каждый из которых выступает залоговой гарантией для другого, пока банки не выбросят в изнеможении белый флаг и не махнут рукой. Банки — бесполые, то есть они не дают размягчить себя ни женщинам, ни мужчинам. Они не ориентированы ни на размножение, ни на регенерацию, как растения земли, они запрограммированы на концентрацию; так, мы уже поймали одного, который придумал какое-то свинство с уничтожением процентов, далеко ему с этим уйти не удалось. Будь он побогаче, они бы его не взяли. Даже плутоватого фермера-куровода и его брата они достали, но их могущественных покровителей — нет. Свободное товарищество жилищного строительства было полностью распущено, а, собственно, жаль. Жандарма они тоже взяли было за шкирку, но он всегда очень быстро выскальзывает из куртки, и банки остаются ни с чем и могут себе кипятиться дальше. Да, это чистая правда, он персона; правда, что есть строение, собственность, но в действительности ему ничего не принадлежит. Собирайтесь все ко мне, если вы ещё раз хотите услышать, скольких людей убила эта страна, — наверняка вы спросите себя, почему я всё время говорю только об одном из них. Не сошёлся же на нём свет клином. Нет, вы не спрашиваете себя об этом, что я тоже могу понять. Меня никто не спрашивает, ни о чём. Хотя я уже описала, что вы найдёте в этой стоячей воде, которой для устойчивости настоятельно необходима вторая нога, но теперь это наконец будет найдено, реликт, жертва, это нечто совсем другое, это вам не просто предмет для разговоров. С другой стороны, раньше это представлялось хуже, чем есть на самом деле, — найти труп; и я так долго оттягивала описывать это, что мне, считай, расхотелось делать это здесь, на плоском берегу моих решений. Теперь бросьте, пожалуйста, первый камень, но так, чтобы он несколько раз подпрыгнул на поверхности воды, радостный, как новый государственный канцлер.
Он испортил всю игру, труп Габи, которую искали как живую и поэтому, естественно, никогда бы не нашли, со всеми фотографиями на всех столбах, чуть не до самого Земмеринга, и вот она вдруг выныривает в качестве утопленницы, хотя ведь мёртвые бездейственны и больше совсем ни на что не реагируют. Есть в глубоких водах наших горных озёр места, где их не находят никогда, мёртвых, но ничего, у нас их и без того хватает. Там, в горных озёрах, берега которых обрываются почти отвесно, эти места могут быть глубиной и двести метров, и глубже. Это такие ямы в озёрах. У них есть власть давать людям бесследное убежище навеки, — то-то будет удивление на Страшном суде, когда аккуратно упакованные женщины все всплывут со дна, чтобы взять реванш за своё недовольство в холодном аду воды. Велико же будет их разочарование, когда другие — ангельское воинство в их проворных транспортных средствах, специально сконструированных для того, чтобы они проникли повсюду, — в этот день, когда грянут грозные трубы, вначале захотят отомстить им самим. Ведь в хорошем земельном кадастре бесчинства живых не погашаются смертью других. Это дело с Габи, тем не менее, не даёт мне покоя, я не знаю, что мне сейчас сказать, ведь выразить это — не то, что сигарету походя раздавить; описание, конечно, даётся с трудом, особенно если никогда не видел настоящего покойника. Кино — лишь жалкий эрзац, скамеечка на вокзальной станции Лес Ужасов. Итак, сегодня всплывает жуть, необычайно сильно грузит меня, а я всё же глаз не могу от неё отвести, хотя, собственно, хотела читать газету. Двое мужчин после сытного обеда в харчевне отправились разминать ноги (им пришлось пожалеть, что они не разминулись с этим обстоятельством), их жёны ещё остались посидеть за столом и судачили о том о сём, на сей раз без злобы на своих домашних, какая, например, так часто захлёстывает меня; мужчины спустились к озеру, по холодной тропе, которая скоро зазеленеет, а пока она зелёная от злости при мысли о ботинках жандарма, которые вскоре протопают по ней. Так. Я сейчас читаю, потому что приучена к чтению, на лбу у этих мужчин, о чём они думают, когда замечают неподалёку от берега появившийся так же неожиданно, как и исчез, вначале клюя носом, свёрток длиной с человеческий рост из зелёной плёнки, которую обычно применяют, хоть и бессмысленно, поскольку она не такая уж непромокаемая (для меня знакомая песня, после того как я трижды вычерпывала мой залитый балкон), в качестве прикрытия от воды на стройке. Свёрток обмотан поверх плёнки проволокой. Что это? Что бы то ни было, это примечательно. Что может быть размером с человека, но не человек? Кто увидит этот свёрток, сразу подумает: это пластиковое полотно, как нарочно, сделано такой ширины, чтобы в него можно было завернуть тело человека, или четыре квадратных метра полового покрытия, или обрезок ствола дерева длиной метр шестьдесят, из них первое — беззащитно, второму настоятельно требуется дополнительная защита, а у древесного ствола большее нет никаких желаний, кроме мечты о сырой земле, которой ему уже не видать и не слыхать. Круг читателей привстаёт, чтобы лучше видеть, — пластиковое полотно что-то скрывает, что уже несколько дней ищут, сбиваясь с ног, а его будто земля поглотила, но на землю возвели напраслину. Всё это время человеческий рулон держала у себя вода и играла с ним в перетягивание каната, но канатом была проволока, закреплённая очень прочно, поэтому вода вскоре наигралась. Ничего не получалось с этим пакетом, и, что бы там в нём ни было, развернуть его мы не можем. Придётся снова браться за учебник, в котором написано, что нас убивает, поскольку мы сами все — водоёмы, ведь мы состоим почти из одной воды — азот, фосфор, калий и органические вещества, последними мы свежезагрузились три дня тому назад, но пока ничего не можем с этим грузом сделать. Кроме того, мы, как многие дети, просто перекормлены, для чего есть причины. Так говорит вода — нам и тем двум мужчинам, которые не понимают её язык. Но язык этой пластиковой упаковки они понимают инстинктивно и отступают на шаг назад и внезапно затихают. Что это? Оба мужчины уже наелись, это хорошо, потому что сейчас у них пропал бы всякий аппетит, если бы они не утолили его заблаговременно в ресторане и не использовали в своих целях. Озеро не глубокое, ни в каком месте, и всё же никто не взял на себя труд сплавить этот свёрток подальше от берега. Вот она, одна из возможных для человека форм обращения, но не вежливая.
Оба мужчины вначале пытаются, сломив длинную жердь, подтянуть плавающий рулон к берегу, но мало чего достигают. Этот ролик, кажется, к ним не подходит. То ли он не подходит к ним в этой роли, то ли он не подплывает к ним? Мужчины говорят между собой: надо же, как назло сейчас, когда мы вышли поговорить на злобу дня. Птицы кружат над ними и кричат, всё ещё холодно. Слишком холодно для этого времени года, даже здесь. Ангелов мщения мы представляли себе иначе, когда лелеяли мысли о возмездии и хотели кого-то убить, но потом всё-таки одумались. Эти — чёрные ангелы. В этой плёнке скрыто некое лицо и человеческое тело, такой у плёнки вид. Мужчины думают: того, какой у плёнки вид, не может быть. Мужчины знают: то, какой у плёнки вид, может быть правдоподобным. Скоро мы узнаем это точно, гласит закон действительности. Они садятся на корточки и напряжённо всматриваются под воду, которая особенно темна и непрозрачна, но плёнка, которая что-то покрывает, видна отчётливо, и с ужасающей уверенностью они понимают, с кем имеют дело, — со Смертью, с её оружием, постоянно снятым с предохранителя, которое игриво поворачивается по кругу, фиксируя то одного, то другого, нервный указательный палец на холодном теле — в кого попадёт сегодня? Я хотела бы, простите, сперва узнать: может, оба мужчины уже на пути домой? Им действительно лучше было не пить сегодня третью четвертинку, эта прогулка замышлялась не в последнюю очередь для отрезвления. Ну, так именно оно тут и наступило. И будто сверлильная машина для ударного бурения, четыре глаза одним ударом пробуриваются в облик водно-пенного рулона. Это простой пакет, но что только не приводится в действие! В сериале задействовано восемьдесят два криминалиста страны, и двадцать — только на этом инциденте.
Мобильник сюда, звонок туда, ужас уже приготовлен, упакован, охлаждён и снова развёрнут двумя мужчинами. Пожалуйста, приходите немедленно, мы видим скрытое и хотели бы знать, что там внутри. Их жёны всегда укрыты лишь стёгаными одеялами, а одеяла прикрывают и приоткрывают лишь привычное, с каждым днём всё более прогорклое и залежалое, и к тому же это приходится, если хочешь получить своё удовольствие, часами ещё и улещивать и обласкивать. То, что представлял себе, не получаешь вообще никогда. Хорошо бы было сейчас удалить эту оболочку, это привело бы нас решительно ближе к нашей ныряющей носом, беспокойной цели. Мы слышим разговор устрашающих голосов в сопровождении синей мигалки и, как будто одного этого мало, ещё и вой сирены. Мы слышим, как голос что-то хочет нам сказать: вы имеете дело со Смертью, будьте осторожны, может, она ещё здесь и прихватит и вас с собой. О, как это возбуждает. Ну, не так уж это и плохо, говорит другой голос из экстраминиатюрного телефона, который можно раскладывать, чтобы он казался больше, и это кому-то кажется более вдохновляющим, чем то, что оказалось под водой и что подстерегают птицы, а не рыбы, поскольку рыбы не водятся в этой особой стихии, которую я имею в виду. Жандармерии не возбраняется являться, собственно она даже должна, и вот она явилась. Господин Курт Яниш сегодня не при исполнении, ему повезло. Иначе бы ему пришлось проходить курс актёрского мастерства, а так он смог на этом сэкономить, вдобавок к остальным своим сбережениями, которые, к сожалению, всегда расходятся, когда в них так нуждаешься. У него лишь негативные сбережения, то есть долги. Их больше, чем волос на голове. Он хотел бы, чтоб было хоть одним меньше. Но для этого дома должны приходить и оставаться. К счастью, они тяжелы на подъём и малоподвижны, но, несмотря на это, когда-нибудь будут привлечены — в качестве залоговой гарантии для следующих домов. Так из ничего выходит нечто, но пока что не выходит ничего. Пока не выходит, но мы имеем хорошие виды. С берега искусственного озера поднимаются двое мужчин, которые выполнили свой гражданский долг; они поднимутся, конечно, и против властей, натерпевшись от них, рано или поздно, это их человеческий долг, поэтому все так делают. Они лишь тогда в долгу у властей, люди, когда приходит время снова аккуратно выдворить кого-нибудь из «не наших». Итак, власти примчались по колдобинам просёлочной дороги, громыхая и трясясь, и сейчас только зря задержат обоих мужчин на несколько часов. Эта дорога — единственная, по которой жандармы могут попасть сюда, если не хотят идти пешком, отчего пострадало бы их достоинство и фестоны на погонах, а они ещё пригодятся им для наших восточных границ и границ со Словенией, чтобы поддержать авторитет. Эти должностные лица, в конце концов, контролируют сто сорок километров зелёной государственной границы в Штирии, в суперуниформах — с куртками и фуражками. От их строевого шага содрогается вся окраина. Учёба в филиале учебного отделения Бад-Радкерсбурга длилась полгода, должна же она и окупиться когда-то, вот тогда они действительно смогут эффективно защитить богатства местных и с почестями проводят последних, в полной мере насладившихся покоем, в царство небесное (которое и без того принадлежит только им), так что никто не сможет напакостить им напоследок. Так. Вот оно, и правда, в воде. Смотрите. Видите? Что это? Нужна лодка. После нескольких Туда и Сюда, Вперёд и Назад, и Раз-два-взяли и после преодоления мёртвой зоны воды груз был доставлен на лодке в микроскопический порт и извлечён на берег. Водолазы не понадобились. Вот наверху волосы, это мы видим сразу. Но теперь мы всё поняли и теряем над собой контроль. Господи Иисусе, волосы и правда настоящие! Один из мужчин предаёт всё своё нутро руце Божьей и коллегам и стопам жандармов, которые едва успели вовремя отскочить, не переставая при этом говорить в свою рацию и слушать щелчки и хрипы, вырывающиеся оттуда, как дичь из чащи. Уже скоро здесь всё кишит людьми в форме (а позже и гражданскими высокого ранга). Часть гладкого лба видна из-под напитанных водой волос, которые не влезли под плёнку, либо их не очень постарались утолкать туда. Наверное, кто-то очень хотел обладать человеком и для этого отнял его у себя самого, — я хочу сказать, он отнял этого человека у него, не знаю, как объяснить. А может, этого человека выбросили просто так, потому что он больше не находил применения. Ещё раз: преступник отнял человека не себе (это бы ничего не дало преступнику, ведь он явно больше не находил применения для своей добычи), а человека у себя самого. Этому человеку не хватало бы себя самого, если бы он был ещё в сознании. Не знаю почему. Глаза просто впиваются в рулон, но и не могут одни поглотить его. Невозможно. Мы этого не усваиваем. Птицы разочарованы, но озеро получило облегчение, оно ушло от ответственности, и оно не должно, вдобавок к избытку, в котором оно и так уже находится, заглатывать ещё больше удобрений. Фотографы, следователи, неописуемое волнение — всё это в короткое время перенасытило деревню и сорвало её, отяжелевшую от всего того осевшего дерьма, которого здесь пришлось наслушаться, как в весенний паводок, который перекатывается вздувшимся потоком через закрытую для движения главную улицу, и из него торчат наши грехи, как обломки деревьев и бетона. Люди, прежде любившие укромно присесть, чтобы никто не видел, как они справляют нужду, впредь зарекаются делать это. За любым кустом тебя может кто-то подстерегать, и в конце концов окажешься в озере. А тот, кто запаковывает и выбрасывает другого, будет ещё потом лживо утверждать, что перед тем даже знать его не знал. Вот это нам ни к чему. Чтобы в смерти ещё и отреклись от нас, как от Иисуса его браткú. Вот умрите, тогда сами будете диву даваться, чего только люди не раструбят о вас. Но здешние люди скорее молчаливы. Из них не так легко слово вытянуть. После первых снимков рулон развернули, и открылись прелестные лицо и тело. И тело, и лицо ещё сохраняли нежную смиренную красоту, лицо молодой женщины выглядело так, будто она заснула, но на самом деле в ней всё давно лишилось всякой жизни. Кто-то настроил жизнь против неё, и жизнь ушла в стойкой обиде. С этой — больше никогда! Чёрных штиблет здесь нет, здесь джинсовая куртка с воротником шалью, которой мы уже хватились, сумочки нет тоже (где она? Её так и не нашли!}. Жандармы сразу видят, кто это, эту молодую пропавшую они видели на экранах своих компьютеров, а теперь видят её живьём, вернее в натуре, в той натуре, которая их неприятно поражает. Оставьте их в покое, покойных, их слишком много, чтобы хоть что-то знать хотя бы об одном волосе с их головы.
В связи с этим инцидентом впоследствии было опрошено более двух тысяч человек. Но что взять с этих людей? Они лгут, как только открывают рот. Это всегда одно и то же — то, что они читали и видели по телевизору, и это они путают с тем, что случилось с ними и что, собственно, должно быть напечатано в газете, тогда это будет гораздо интереснее. Собственно, было только вопросом времени, когда схватят убийцу. Должно быть, он не местный. Но чужих здесь почти не бывает, есть лишь немногие туристы, и они сразу бросаются в глаза своей подчёркнуто спортивной или национально-охотничьей одеждой, в которой они мечтают о высших слоях, к которым не принадлежат и которым принадлежат охотничьи угодья, нет, и их принадлежности тоже не здешние. Нежные, чуткие руки мороза распугивают чужих зимой, а летом косой дождь, который скашивает всё, даже голую землю. А кто останется и после этого, тех мы сами прогоним. Эта девушка, Габи, может, хотела увидеть большой мир и не догадывалась, что даже этот маленький для неё на размер великоват. Глаза всверливаются в глаза, и говорят, и выпытывают что-то. Называются имена, вызываются люди. Жандармы только выполняют свой долг, то и дело повторяют они, останавливаясь перед высотой человека, который перед ними прикидывается кротовой насыпью и стелется половиком; не так уж много из всего этого выходит. Каждый говорит свою правду, кто больше, кто меньше, все эти правды так трудно выжать, наверное потому, что они не взаправдашние. Людей зовут, и они взволнованно сбегаются. Потом их снова отсылают. Все они знали Габи, мать и её друг знали её особенно, их и допрашивают особо. Они говорят, никто не знал Габи так хорошо, как мы: наверняка не было никакого другого мужчины. Оба снова сидят в кухне-гостиной. Они больше не могут целовать край чашки с недопитым какао, которую оставила Габи, когда её видели в последний раз. Это какао она сделала себе в тот вечер, перед тем как уйти. Она её не допила. Чашку помыли. Где она после этого? Не чашка: Габи! Она после этого вообще не должна была уходить, ведь мы ей всегда говорили: или оставайся дома, или бери с собой друга. Либо то, либо другое. Друг вообще не знал, что она собиралась ещё раз выйти, как он показывает, хотя тут нет никаких оснований для показухи. Она бы никогда не стала ничего предпринимать без меня, говорит её друг. Странно. Друг поначалу, естественно, был главным подозреваемым, но он не вызывал никаких подозрений. Он совершенно спокоен. Он и в школе всегда был совершенно спокоен, кроме тех случаев, когда его вызывали. Он испытывал не больше трудностей в выражении, чем обычно. Если бы что было, по нему было бы видно или слышно. Но нет, ничего. Перед чем-то большим — таким, как смерть, — он автоматически сделался бы маленьким, бледнел бы, запинался, а то и потел или заикался бы. Но его лицо всем казалось правдивым, как всегда. Но кто знает, кто он такой, нет, не друг, кто из нас знает, кто он есть. Мы все — то есть все, кроме меня, — знаем, как приготовить фазана под шубой, но мы не знаем, кто мы есть. Итак, я одна из немногих, кто этого действительно не хочет знать. Это причина, почему мы всегда ищем разнообразия, ну, я-то его не ищу. Авось мы найдём себя где-то в другом месте. Но для этого мы должны всегда куда-то поехать. Про Габи ведь мы тоже всё знали, кроме одной решающей детали, думает шеф криминальной полиции округа перед сном, то есть перед временной смертью. Только так он может войти в положение жертвы — проваливаясь в сон, и на следующий день надеется нащупать след в своём мозгу, на который он до сих пор не вышел. Но опять ничего. Он уже приблизился вплотную, очень близко, он уже чувствует это, но опять: ничего. Мне очень жаль. Я бы вам сказала, если бы могла. Но я не могу проникнуть в это измерение. Коробка, полная пакетиков сахара из разных кофеен по всей окрестности, собранных ради удовольствия, такого же маленького, как эти кусочки сахара, эти маленькие сувениры, которые не в обиде, они даже рады, что их не растворили и они смогут познакомиться ещё с парой-тройкой людей, которым их подадут к столу, в том случае, если первый владелец не очень замусолил упаковки с разными знаками зодиака. Но Габи всегда бывала в этих кафешках одна или со своим другом. С ней никогда не было никакого постороннего мужчины. По крайней мере, на наших глазах и насколько мы помним. Друг признаёт в своих показаниях, что в последнее время её любовная страсть стала меньше, чем обычно, он говорит об этом, преодолевая стыд. Это говорит о чём-то, но, может, лишь о том, что она плохо себя чувствовала или уставала на работе. Она написала письмо, одной подруге: мол, мать и друг давят на меня, продыху не дают, контролируют каждый шаг, чего-то от меня хотят, выклянчивают, понятия не имею чего, вроде бы хватит с них и того, что я есть, но на самом деле это я ими как хочу, так и ворочу, я знаю это по тому, что они клянчат у меня. В компьютеры вводят все эти имена, цифры и данные, которые, в свою очередь, наводят на других людей и машины. А те дают автомобильные номера и просят узнать владельцев, этих гордых и надутых, то есть тех, кого надули. Глупость полная. Нельзя знать о человеке всё, а обо всех людях нельзя знать вообще ничего. Что это значит? Как изловчиться всё это выразить, я уже говорила, ведь я далеко не из ловких; может, мне одеваться получше, чтобы на мне всё ловко сидело, тогда я пойму жизнь, но истрачу целое состояние, и в будущем меня вообще не пропустят к жизни, и мне придётся пропустить вперёд всех остальных. Но сейчас так и так уже поздновато для жизни, а? И хоть бы чему-нибудь я научилась! Просыпаясь, мать сразу вспоминает, что дочери нет в живых и она, мать, теперь может немедленно ехать к своему другу в Германию, в Баварию, но в первый момент она не испытывает от этого никакого кайфа, во второй момент кайф снова возвращается. Да, оба возвращаются, наверно, из приятно проведённого вместе отпуска, господин Кайф и госпожа Удача. Ведь мать в любом случае скоро уехала бы, почему бы родителям не побыть однажды перелётными птицами? Им тоже иногда хочется улёта. У матери есть собственный друг и собственная квартира для Габи, за которую уже внесён первый взнос, этого должно было хватить, уж вдвоём бы они, как было твёрдо решено, позаботились о девочке, любовно заключив её в объятия, а Габи всегда бы нашла способ относиться к ним с отвращением и за это требовать бережного обращения. У других людей тоже такой тяжёлый характер, что близкие легче переносят их квартиры без них; удивительно, что большинство из них всё ещё целы и невредимы, как бы судьба их ни била и ни вырывала у них из рук их слабое оружие ещё до того, как они успели прочитать инструкцию по его применению. Так. Многие в больнице. Господин Вестенталер вторично размозжил себе коленную чашку, всё ту же. Все остальные уже умерли, я так решила, чтобы сэкономить себе много лишней работы, и хорошая домохозяйка смерть их уже прибрала. Мне уже не придётся их описывать. Большое спасибо. Другие ещё лежат под спудом и ждут, что кто-то их выпростает и подставит кому-нибудь, кто, может, будет рад этому. Такого не бывает, чтобы кто-то накрепко сплёлся с другим, как дуб с омелой. Тем не менее, нельзя пренебрегать собой, иначе даже в туманной дали не появится тот долгожданный партнёр, приветливый и милый. Нельзя пренебрегать и им, но и собой тоже. Когда же, наконец, наступит покой? Людям надо было подсуетиться раньше, тогда бы у них было время найти себе кого получше, чем тот, кто у них есть. Какая тоска. Как люди страдают! Ах, тот, кто нас любит и знает, от нас далеко. Быльём поросло. Водой унесло. Стоит кому-то уйти, начинаешь по нём тосковать. Или нет, как знать. На теле девушки не обнаружено следов насилия, по крайней мере видимых. Кто-то подошёл к ней слишком близко, но действовал совсем не жестоко, на удивление судебной медицине. Что ещё удивительнее: судя по всему, нет никаких признаков полового акта перед наступлением смерти, никаких следов попытки насильственно проникнуть в неё или эякулировать в неё или на неё. Вода смыла все следы. Зачем кто-то спустил Габи брюки до колен, а её пуловер и рубашку задрал выше груди? Да, бюстгальтер тоже расстёгнут. К чему все эти кропотливые усилия, ради какой такой нужды? А потом уже не понадобилось снова приводить женщину в порядок и одевать её — зачем, ведь её больше никто не увидит, разве что её врач или кто-то в этом роде. Ничего не стоило снова обрядить покойницу, которую мы здесь видим. Всего два жеста — опустить задранное, поднять стянутое, — но некоторым даже они не по плечу с тех пор, как женщины одевают себя сами и сами способны раздеться. Было ли взведённое оружие мужчины нацелено на это тело, которое явилось в качестве просителя или даже в качестве равнодушного, которое сказало «нет», а если я говорю «нет», то это значит «нет»? Знаете ли, можно потерять самообладание и по отношению к просящему — из-за его покорности, которая при этом требует всего, причём она отбрасывает сама себя, может для того, чтобы освободить место для чего-то большего. Так ли уж необходимо было столь немилосердно стягивать и задирать её одежду? И потом эта мягкая, но абсолютно верная смерть, каждая её хватка безошибочна — смерти, этой свободной альпинистки. Она ловка, должно быть, эта девка, иногда ей приходилось мгновенно убираться с места действия. Молодая женщина была не просто задушена или удавлена — давлением и силой стиснувших её рук — нет, её умертвили мягко, лёгким нажимом раскрытой ладони или предплечья на шею спереди, прямо на нервное сплетение, у которого там постоянное место завсегдатая; динь-динь-динь, прозвонили нервные окончания своей системе и тихо смолкли. Никаких сообщений для вас. И на дисплее ничего. Только время и дата. В 2000 году, может, хотя бы на некоторое время, и трудно будет найти людей, которых смерть уже пометила своим знаком срока платежа. Ведь ожидается компьютерный сбой, они собьются с пути и времени, которое их перехитрит. А в 2001 году может быть ещё хуже, погодите, вот увидите. Может, у самой смерти прицел собьётся, потому что ей неправильно запрограммировали дату. На молодой женщине, которая тут лежит, облепленная намокшими головными, лобковыми и подмышечными волосами (такими сырыми, как будто здесь никогда ничего не доходило до готовности), нет никаких признаков борьбы или удушения, которые в таких случаях почти всегда обнаруживаются. Лишь лёгкий кровоподтёк на голове справа позволяет предположить, что голова сперва крепко ударилась (в машине о поперечину двери?), а потом, одурманенная, была мягко удушена таким странным и необычным образом. Это ведь могло произойти и невзначай, а? Нет, вот это нет. Несчастный случай любви, которая хотела совсем другого, чем смогла добиться? Но в любом случае девушка не утонула. Характерные для утопленников признаки — вздутые лёгкие, с красноватыми или сине-фиолетовыми пятнами на поверхности, — отсутствуют полностью. А пенообразование? Нет, ничего такого я не вижу. Пена образуется, когда человек тонет, из-за интенсивного смешивания проглоченной жидкости с пищей, желудочной слизью и воздухом. Но здесь она не образовалась. Ничего не видно. Есть ещё вопросы? Приберегите их, но я и позже не смогу на них ответить.
Назад к жандарму Курту Янишу: у него в эти дни будто отрицательная договорённость — не брать никаких денег. Всё-таки сумма любезностей, которые оказывают ему женщины, которых он заворачивает на обочину, разворачивает и снова оставляет недоеденными, во всё ускоряющемся темпе (у него едва хватает времени осведомиться, какое значение может иметь для него такое знакомство, он пялится в раскрытые права, на золотые цепочки на шее, на меховые воротники, кольца, часы, которые тянутся к нему, как наглые ползучие растения, которые знают, что их не рассечёт мачете маньяка-убийцы. Он слышит оправдания, которые всегда преподносятся в одном и том же тоне, но он не слушает эту полуправду, он, в конце концов, свою знает наизусть, зачем ему чужая, он предпочитает следить, куда якобы нечаянно как бы блуждают вроде бы потупленные взгляды женщин — от пронзительно голубых глаз жандарма вниз, прямо к его ширинке, прямиком, эти жадные, хваткие глаза женщин, и всё-таки, ну почему они так нерадиво, так неряшливо прикрыты — лишь защитным слоем туши для ресниц, которая первоначально должна была, видимо, подчеркнуть эти взгляды, придать им беззащитность в их маленьком сказочном лесу, в который человека потом так и потянет. Но придётся, видно, заплатить за вход, вместо того чтобы собрать там что-нибудь и унести домой, так что лучше мы оставим это), эти обширные знакомства суммируются, нагромождаются, как снега на альпийских вершинах, такие же холодные и такие же бессмысленные. Ну, некоторые находят удовольствие в том, чтобы, пристегнувшись к моей легковой машине, пуститься во все тяжкие, вперёд и вниз, ниже, ещё ниже, вот и вся прибыль. Но жандарм хочет всю прибыль себе одному. Ему приходится спускаться с горы из-за спортсменов. Или подниматься в гору, смотря по виду спорта. Но наверх мы можем подняться и на лифте или на подъёмнике. Разговоры идут, слухи ползут, женщинам, кажется, нравится облик жандарма, но они, кажется, инстинктивно чуют его нарастающее отчаяние, в данный момент его многовато для милой договорённости о свидании, к сожалению, знаете ли, сейчас это для меня сложно, я уже пережила кое-что, это было нелегко, и, если я и сделаю ещё одну попытку, на сей раз это не должно быть сопряжено с такими трудностями. У меня есть своя позиция. Я ведь тоже хочу иногда просто спокойно валяться перед телевизором, смеяться или плакать, с телевизором не бывает одиноко. Эти женщины уже явно догадываются, что им придётся что-то вкладывать в мужчину, а раньше они догадывались лишь неявно и изредка, и они отшатываются, эти женщины сельской дороги, одни добродушно, другие бездушно, третьи задушенно. А ведь они должны рискнуть всем своим состоянием, чтобы спасти жандарма. Это недоброе начало, потому что оно вовсе не начинается. Я в который раз вам говорю, этот мужчина— мрачная фигура, об этом мне уже не раз сигнализировала его униформа. Не хочет ли он завести со мной шашни, спрашивают себя женщины, которых он обстреливает своими синеокими взорами из-под ресниц и из-под густых русых волос, взорами, которые должны заявить сами на себя, но могут только выписать квитанцию на штраф, взорами, после которых уже можно смело запускать руку ей за пазуху и заглянуть в вырез блузки ли, кофточки, мягкого джемпера. Сколько деревьишек и дровишек у неё перед домишком и сколько камешков рассыпано на подъездной дорожке? Куда девалась прежняя уверенность в оценке? Раньше жандарм не знал промаха. Господин Яниш, послушайте меня, оvег and out? Теперь спешите, куйте железо, пока горячо, эта известная вам дама — не для известных часов, а на всякий случай, какой только может быть, и лучше подступиться к ней в качестве просящего, ей бы это понравилось, это бы ей показало, что он уценён и она наконец может его себе позволить. С честолюбивыми такое случается. Они часто кажутся нам такими маленькими по сравнению с их запросами и целями, которые они нам преподносят, загримировав их под важные дела, чтобы мы отнеслись к ним подобающе. Но постепенно и они падают в цене, эти чужие дела. Женщина, которая любит музыку, знает её и сама исполняет, на поводке, всегда у ноги, вот чего хотелось бы жандарму, тогда бы ему не пришлось о ней заботиться, и, если музыка однажды замешкается в каком-нибудь углу (разве начало этой сонаты исполняется не быстрее, а этот финал не медленнее, чтобы можно было различить каждый звук по отдельности?), её тут же грубо дёргают за ошейник. Я пока не могу этого как следует понять, но эта женщина, может быть, именно сейчас, в неподходящий момент, обнаруживает нечто вроде достоинства, так она, по крайней мере, это называет, и это открытие приносит ей огромную радость, как всё новенькое. Но долго это не продлится. Сидеть! Место! Пусть себе играет свою музыку, и там, где ей было сказано кем надо; и она всегда послушно возвращается назад, когда СD-плеер снова ставят на начало, она доходит только до неё, музыка до женщины, которая одну только музыку и понимает. Почему же жандарм не возвращается? Почему он даже не побеспокоится, что она, всегда униженная им, на сей раз вдруг не открывает дверь? В отличие от него, музыка хочет, в конце концов, только себя, поэтому нам так легко вообразить себе, что она написана исключительно для каждого из нас, что одни только мы можем её правильно понять. Музыка тут ни при чём, она нетребовательна, она хочет лишь снова и снова повторяться в наших концертных залах, чтобы звучать всегда так, как на СD у нас дома, хотя многие люди клянутся, что на этот раз она звучала совсем не так, как в прошлый. Чтобы действительно каждый, даже лишённый слуха, человек запомнил её и, чтобы запомнить её ещё лучше, купил и СD в качестве образца для действительности. Вечный круговорот и в большом, и в малом, вечное возвращение. Жандарм больше не хочет возвращаться к себе, он лучше задержится, и можно сказать: он не знает себя, иначе бы захотел, может быть, познакомиться с собой. Вот новый молодой коллега, с которым он действительно хотел бы познакомиться поближе, которому он недавно, как бы невзначай, подул в затылок, его дыхание, он чуть было на мгновение не приник щекой к мягкому месту над его ключицей, но не посмел. Тогда он лишь ткнул молодого коллегу кулаком в бок и затеял с ним шуточный поединок, смеясь при этом, и потом ещё полдня не вешал голову. Казалось бы, чего жандарму ещё: у него есть домик, семья, внук, мимо него проносятся машины, любую из которых он может остановить в любой момент одним движением руки. Но ему подавай непременно ещё один дом, и ещё один — зачем, ведь не может же он жить сразу в нескольких, эта перелётная птица. Срывать с чужих женщин прозрачную плёнку, пока ещё с души не воротит, вытряхивать содержимое упаковки, и вся работа, чтобы самому потом упаковаться — и влезть в чужую упаковку, ещё полную крошек от чужого тела. Он хочет заполучить состояние женщин, этот мужчина, для этого у него есть все способности, которые, однако, начали его понемногу покидать. Мужчины своё не упустят. Но женщины, похоже, недавно, как уже было сказано, что-то заподозрили, не то, что замышляет этот мужчина, до этого им никогда не дойти; но чего бы там ни было, с непоследовательностью, которую молва приписывает этому полу, любой ценой они больше от жандарма не хотят. Они не знают, что ничего не хотят от него потому, что ничего не хотят давать ему за это. Боже милостивый, эта шлюха, которая берёт всех подряд, ещё церковь не открылась, а она уж смотрит, кому бы службу сослужить, но давать за это хочет как можно меньше! Лучше бы Господа Бога подвесили за ноги, не столько для того, чтобы ускорить его смерть, сколько для того, чтобы поскорее утолить любовную тоску людей, в атомный век, когда в любой момент всё можно превратить в руины, хотя война в принципе миновала. Если бы люди увидели нечто столь ужасное, как распятый вверх ногами, они бы заметили, как хорошо идут дела у них самих, и больше бы вообще не имели никаких потребностей, думаю я. К Умирающему Стоя, верному преданному своему Отцу они уже явно привыкли, верующие этой церкви, которые с незапамятных времён получают неприкрытую подмену и только того и ждут, чтобы наконец самим ворваться сюда подменными всадниками Апокалипсиса и обанкротить весь мир, который никогда их ничем не одаривал. Целые империи пернатых роются в пыли или в листве живой изгороди, вянущей от экономических передач на бизнес-канале, и даже Господу Богу нашему пришлось лечь в гроб и грызть там траву, так и не найдя в ней ни зёрнышка, подобно беспризорной домашней птице, — крестьянство, да? Он ведь умер ни за что ни про что, Бог-то. Эта религия, она вся про нас, вам не кажется? Колокольчики звонят, и женщины поглядывают по-особенному, когда священник хорош собой, да, даже благонравнейшие. Всё идёт прахом. Око за око. С любым ужасом, какой только можно представить, люди уже свыклись. Только любви они единственно по-прежнему хотят, ещё раз пережить её, на сей раз без ошибок, с правильным партнёром. Они хотят видеть возлюбленного в радости, иначе им не в кайф.
Но этот жандарм сегодня совсем не кажется мне радостным. Никто не получит его в мужья, потому что он уже женат и спрашивает свою жену чуть ли не каждый третий день, как у неё дела. Потом он снова уходит, с одного места на другое, где он останавливает свою машину, как будто может остановить сам себя. Как нарочно, именно в любви он видит утоление своей финансовой тоски, в заботливой руке, которая вручит ему сокровища и ценные бумаги, сберкнижку на предъявителя и золотые часы, в мягком теле, которое даст ему прекрасную, праздную и праздничную оболочку с суперпобелкой, чтобы он, жандарм, наконец имел приют. Что вы на это скажете? Такие нежности вам наскучили? Что уж тогда обо мне говорить?
Больше не гаснут огни, свет в окне Габи остался единственным, надеюсь я, но ведь никогда не знаешь, что взбредёт в иную бедовую и бредовую, никем не ценимую голову. Здесь много женщин пропало, в разные времена, с большим промежутком, нет, на сей счёт я сейчас ничего не скажу. Шины с рыком вцепляются в землю, не хотят отпускать, но потом спешат дальше — к счастью, это ещё зимние шины, иначе можно было забуксовать в этой застывшей жиже, которую они разбрызгивают, в двух глубоких колеях. Воздух восстаёт против транспортных средств, которые ищут неезженные объезды, для чего им приходится взбираться в гору, по лесной дороге, где ещё лежит снег, на тайные пути, которых чужие не знают. Он радостно с ними заигрывает, встречный воздух с редкими машинами, гладит их блестящие яркие тела, одно из которых принадлежит жандарму, его лицо совсем не имеет выражения, но кому это во вред, ведь никто его не видит. К нему так и тянется в ожидании (он ей заранее позвонил) женщина в своём доме, долго ей не протянуть, она протянет ноги, но не раньше положенного времени. Это было бы, может, самым надёжным решением — как для женщины, так и для дома. Но не раньше положенного времени. Только что закончилась его смена, теперь мы едем прямо к ней. Может ли быть так, что вчера она не открыла, хотя наверняка была дома? Нет. Этого не может быть. Что она в задумчивости ужинала одна, накладывая на хлеб нарезку из её любимой музыки, при свечах, что так романтично, но лишь для двоих, когда дополнительные хлопоты лишь в радость. Правда, любое пламя — потенциальная причина пожара, будем честными, и надо его избегать, особенно после Рождества, когда ёлка ещё не убрана. Жандарм в любом случае будет пытаться, походив туда-сюда и осмотревшись, проникнуть в этот дом, которым он сегодня хотел бы с ходу овладеть. Всё это, на его взгляд, слишком затянулось. У него чешутся руки побить эту женщину, если она не хочет добровольно отдать свой дом, он сжимает кулаки на руле, только бы не чувствовать снова стальную твёрдость её сосков, царапающую ему пальцы, такие маленькие шишечки, которые на всю её жизнь так и остались закрытыми для ребёнка, лишь бы потом даром упасть в руки какому-нибудь пирату, — даже я сейчас почти чувствую их бессодержательную заострённость между пальцами, я их хорошо запечатала и подвесила, два этих старых мешка, эти телесного цвета сумки с молочно-голубыми прожилками, уж постарались производители на их шелковом конвейере, сумки, пропитанные тем, что уже никогда не будет служить пропитанием. Они могут служить только удовольствию, но, уж пожалуйста, только не удовольствию жандарма, на что оно ему, да и не удовольствие это вовсе, пусть поищут себе более приятного знакомства, ему не жалко, лить бы им было хорошо. Но дом для него! Хотела бы я утверждать такое от себя. Они бы так и прыгнули от радости в руки жандарма, оба эти мопсика, ибо тот, кому не раз приходилось сознаваться в том, чего он не делал, чтобы помалкивать о том, что он сделал, — такой человек точно знает, как поворачивать выключатель женщины, зажав его между большим и указательным пальцами; вы видите, это легко — быть творцом, когда соответствующая тварь уже под рукой, но пока не знает об этом. Пустыня живёт, и, чтобы жить, она должна всю эту энергию, эту прыгучесть уже заранее содержать в себе. Разве не так? Эта пустыня хочет, чтобы её, будьте любезны, достойно встречали, это самое меньшее, иначе можно прождать напрасно. Вы не поверите, но, чтобы расцвести, нужна лишь ловкость рук и склонность одного толкового мастерового, который знает, как это делается, и, может быть, даст уговорить себя мольбами и поцелуями ещё разок, ну, только разик, ну пожалуйста, приступить к ней вплотную, пусть даже наступив ей на ноги всем весом. Мы бы этого даже не почувствовали. Пожалуйста, приходите, господа, пощипать мои соски! И пониже мы ещё тоже доберёмся, успеем, мои дорогие фаланги, небольшой марш-бросок, разговора не стоит, к руну, к этой валяной шерсти внизу живота, натуральному волокну, которое плавится от жара, если кто-то из-за него разгорячится. Ну, весь дом мы поджигать не станем ради того, чтобы разогреть женщину и направить внутрь неё турбулентные движения члена, пока все береговые склоны не оползут и не скроются в воде. А дом должен остаться, напротив, твердыней. Против мы не будем, если хотим своего счастья.
Чего ты хочешь? В дверях появляется женщина, словно целой лейб-гвардией окружённая. Для чего? Эта надёжная охрана, как обычно, разбежится ровно через десять секунд. После этого она начнёт дрожать, сама не зная почему. Это начало. Мужчина протискивается мимо неё, будто в снег отступает, давая дорогу машине, он даже не задевает её, но потом придётся-таки её больно задеть, потому что от него ожидается, что он будет грубым. По-другому бы он и не смог. Он ненавидит её. Он вёл бы себя тихо, но грубость прорывается сама и проламывается через хлипкую изгородь к корму для дичи, в то время как более кроткие косули всё ещё смиренно предъявляют входные билеты, после чего дисциплинированно выстраиваются в очередь. Ты ведь уже слышал про Габи. Вот её сумка. Она позавчера, ну, ты помнишь, забыла её здесь. Такие дела. Отдай её мне, я передам коллегам. Я не знаю, куда потом девалась Габи. А ты знаешь? Но куда-то она потом отправилась. И почему ты только не ушла из дому. Успокойся. Сейчас я говорю. Я же тебе сказал, в следующий раз уйди куда-нибудь, когда я приду, почему ты меня не слушаешь. А наоборот, только и слушаешь меня под дверью. Поцелуй меня, ну поцелуй меня. Я всегда хочу быть среди первых, самой первой. Это, может быть, моя ошибка. Если бы был жив мой отец, разве бы я так жила? У меня был бы родной человек, который понимал бы и защищал меня. Он погиб на войне. Того, кого я никогда не знала, мне не хватает больше, чем любого из тех, кого я знаю. Больше всего мне не хватает того, кого вообще нет. Ещё нет. Но надежду терять нельзя. Говорит женщина, у которой тепло, уютно и чисто. Но её никто не слушает. Жандарм рассеянно и неловко рвёт её вырез, который она приберегла нарочно для него, она думает, что это нечто, специально для него, что он непременно захочет изучить. Но он не читает ни по её глазам, ни по её телу, поскольку он заранее знает эту книгу, любую книгу знает наизусть. Он жадно заглатывает женщину, у кухонного стола, где всё приготовлено. Тарелки она должна быстренько снова убрать в сервант, слыша при этом, как трещит её юбка; она убирает всё как попало, ей не до порядка, последние чашечки — с оливками, мини-кукурузками, другими оливками и консервированными кусочками тыквы — она уже вообще ставит не глядя и слышит звон фарфора, но это лишь добродушное столкновение двух кораблей, которые встретились ночью на шкафу вместо моря, а не дребезг разбитой посуды. Даст Бог, всё это не слетит на пол и не наделает свинства, успевает подумать она, когда он уже задрал ей юбку, стянул трусы ниже колен и повернул её, всё как обычно, чтобы ему и на сей раз не пришлось смотреть в её непривлекательное лицо с написанным на нём вопросом, который она не отваживается задать, — так, а теперь он прижал её тело, быстро промесил его, высвободил из бюстгальтера её довески и сдавил их, как лепёшки, потому что нагрузил на них весь вес женщины и расплющил их — форма, которая первоначально не была для них предусмотрена, — швырнул их на столешницу, не посыпанную мукой, а следом её голову, схватив за загривок, как плётку, помогая за волосы другой рукой, вниз, вниз тебя, дрянь такая, в то время как она ему пытается скороговоркой огласить чудесную программу на выходные, заранее заготовленную для него, лихорадочно, как будто можно уложить в пять минут все выходные и тут же оставить их позади и ещё успеть наклеить на них отличительные значки для видеомагнитофона. Так. Вот она затихла, женщина, и её волосы упали на столешницу, о которую она поначалу пыталась ещё опереться руками, чтобы немного смягчить давление собственного веса о твёрдый стол. Пусть себе пытается, ради бога, долго-то ей не продержаться, ведь ей приходится нести на себе дополнительно и его вес, так, и теперь ноги пошире, и внутренние мускулы расслабить, иначе получишь по заднице. Я вижу, эта задача пока что даётся ей с трудом, тем более в такой неудобной позе. При том что она всё спланировала точно, хоть и совсем по-другому. Ведущую роль должен был при этом сыграть горный отель в Земмеринге. Но человек предполагает, а Бог располагает. Отменяется. Слишком дорого. Лучше одолжи мне эти деньги. Я не могу поехать. Что я скажу жене. Да раскроешься ты, наконец, или нет, я что тебе, обязан прорываться, ты же сама хотела, чего же ты ждёшь, мне ты совсем не нужна. Я так и так стою на грани финансового краха. И что ты против этого предпримешь. Женщина чувствует затылком, как он толчками выдыхает воздух и крепко сжимает ей оба сухожилия, которыми её голова крепится к телу. Пожалуйста. Пожалуйста, не надо. О. Хорошо, если честно. Однако то, чего хочешь, надо, по меньшей мере, знать заранее. Разве ты этого не хочешь? Да хочу. Но почему я должна всегда сносить такое? Ты растрепал мне волосы, и это сразу после парикмахерской! Ты разорвал мне юбку! Почему жандарму совсем не жалко женщину? Почему она любит и жертвует и не питает никаких подозрений? Почему эта женщина так податлива и ей так тяжело быть одной? Зачем он ей обещал выходные в Земмеринге, если он даже не собирался туда ехать? А почему она сама не догадалась, что он не сможет туда поехать? Почему её не отпускает страх? Почему мы никогда не выезжаем за границу, где бы мы чувствовали себя как новенькие? Разве что потому, что мы и здесь достаточно нравимся друг другу? Дня чего мы любим и приносим себя в жертву? Почему мы не меняем нашу жизнь, хотя должны признаться, что обмануты и использованы? Почему этот мужчина всегда так быстро прячет свой член, едва обтерев его обрывком бумажного кухонного полотенца (взгляните на матовое стекло, да, я имею в виду эту бумагу, с особо впитывающими ячейками, ваши уши просто ничто по сравнению с её способностями, и ваш разум тоже, её можно даже смочить водой и после этого положить полкило овощей, она не порвётся и не растянется, эта бумага!)? Почему он всегда так коротко похлопывает её по голове после того, как кончит, как будто с удовольствием наподдал бы ей вместо этого? Когда приходит отрезвление? После возвращения, которое не потребуется, потому что ведь женщина уже дома? Почему у неё нет ни одной его фотографии? Почему он ей никогда ничего не подарил, ни разу никакого цветка или хотя бы кусок пирога, из кондитерской? Почему она всегда должна обтираться сама, а он ей никогда не помогает? Куда подевались бумажные носовые платки? Опять это кухонное полотенце, и хоть его полотно замечательно впитывает, это верно, но оно жестковато. И этот небрежный щипок, с ногтями на правом соске — это что, обязательно? Ведь это же дикая боль, они потом краснеют и опухают, а он в следующий раз опять делает это, на том же самом месте, здравствуйте вам. Да, непременно присутствует ласковый щипок, только без ласки. Мы это понимаем, это было, может, последнее лёгкое прикосновение кисти, которое художник оказывает своему законченному произведению, перед тем как его у него опять никто не купит. Когда продолжатся тяжёлые будни женщины? Завтра? Послезавтра? На следующей неделе? Музыка ещё лучится в её кассете, но не может разогнать темноту. Сейчас она снова рассыплет свои сокровища перед двумя людьми, которые так и не нашли друг друга. Ей не терпится вырваться за пределы СD-плеера и затопить дом — как разъярённый поток людей, выражающих протест правительству и сдерживаемых несколькими проволочными сетками, мешающими разметать всё, что не соответствует их воле. Долой нацистов. Член жандарма снует туда-сюда, этот птенчик, который хорошо освоился в своей клетке размером в аккурат с него, но не больше, и даже удивительно, как он ещё может в ней двигаться. Он хочет не только кормиться, он оставляет кое-что после себя, свою кучку, свою оплошность, уж таковы они, птенцы. В принципе они такие же, как мы. Так же мало чего могут контролировать, и всё же наш глаз благосклонно взирает на них, когда они скачут в своё гнёздышко и обратно. Свой помёт они здесь оставляют, но сами не остаются никогда. И: нет, они не раскошелятся. Они собирают в свой кошель — семечки, орешки, зёрнышки. Птичка по зёрнышку клюёт. Если есть корм, значит, будут и птицы. Не было бы корма, они бы и не слетелись. Природа не знает к нам жалости, даже в мелочах. На нет и суда нет. И не будь причин существования, не было бы и нас. Мы, правда, честно стремимся проскользнуть между пальцев судьбы, но этот жандарм — как раз тот, кто хватает, за загривок, за шкирку, за жопу, который больше не упустит ни нас, ни из нас ничего. И от этой колбасной нарезки, которую он заглатывает стоя, прямо у буфетного стола, где тарелки теснятся горой, заклинившись, как айсберги, он ничего не оставит. Неважно, где стоят тарелки. Где они, там и я. С них не убудет. Нет проблем. Какие тут проблемы. Только Бог, ужаснувшись тому, что ему приходится видеть, определил, в какой кормушке он — в форме облаток — будет раздаваться в качестве яства. И не выйдет прихватить его с собой домой и сунуть разогреть в духовку. Адвокат вчера составил соглашение. Пожалуйста, садитесь и вы, садитесь и больше не слушайте меня. Сделайте это просто. А я зато сделаю это коротко. Но не сейчас. Пожалуйста, подождите.
8
Жизнь нельзя пристёгивать и отстёгивать, как пару лыж, на которых скользишь по природе, по этому неслыханному, хотя бы иногда заснеженному царству аминокислот и витаминов, которые с наскока не возьмёшь. Аминокислоты и витамины надо принимать дополнительно, в отличие от растений, которые сами могут производить эти вещества. Они берут элементы, которые им необходимы и которые должны быть в наличии в одной из удобоваримых для них форм, и пошло-поехало. Свежая почва содержит всё это в достаточных количествах, выщелоченные земли их не содержат, они изнурены, потому что их слишком много лет донимали одним и тем же, им срочно нужна смена впечатлений. Ага. Эта почва теперь кислая. Это не так уж хорошо. Содержание кислоты надо обязательно понизить, но то, как это делают, в большинстве случаев неправильно. Люди гнутся над почвой, которой им всегда мало, которая им всегда мала, притом что они уже сделали для неё слишком много хорошего и очень её обогатили, особенно если земля находится в воде. Возишься в этой грязи каждый день и отскребаешься потом, а толку никакого. Люди теперь собираются в деревне и говорят о молодой умершей. Бесконечные круги на воде, которые от неё расходятся, кажется, не имеют причины, по крайней мере её не знают. Молодая умершая уже стала размытой. Чем больше о ней говорят, чем содержательней и с чем большей жаждой сенсаций, тем больше, кажется, она вымывается из её маленького жизненного содержания, созданного при жизни. Эта Белоснежка несколько дней пролежала в своём тёмном, холодном водяном гробу, нет, не «долго ли, коротко», а лишь относительно короткое время, и не разложилась. Труп остался в воде свежим, но это был всего лишь труп. Никакой принц не смог бы её разбудить, и, если бы он взял девушку с собой в свои покои, она бы испортилась, протухла и начала разлагаться, пошла бы трупными пятнами и позеленела. Некоторое время длилось бы трупное окоченение — такое, что Габи впору было хоть на ноги ставить. Зацвели бы на щеках кладбищенские розы, нет, не зацвели бы, потому что не было продолжительной и непрактичной агонии. Джинсы, обвисшие, как листья, в их водяной упаковке, в зелёном пластиковом свёртке. Эта Белоснежка тихо умерла от пережима glomus caroticum, одного самого по себе симпатичного нервного узла. Vagus, десятый черепно-мозговой нерв, тут же парализуется, и наступает рефлекторная смерть на месте. Не было надобности в других попытках умертвить эту девушку. Не потребовалось ни отравленного гребня, ни ядовитого яблочка для того, чтобы дитя перестало дышать. Никакого потрясения — разве что у нас, — от которого девушка упала бы на землю и из её рта выскочил бы кусочек яблочка. Не было никакого предмета, который привёл бы к смерти, то были лишь голые руки одного охотника на людей, и никто не стукнул вовремя по спине, чтобы жизнь снова вернулась в это тело. Было лишь небольшое, потом более энергичное беспокойство, вот рот, будто созданный для поцелуев, но мы не видим никаких компонентов яда, от которого бы девушка занемогла, мы только видим, что дыхание больше не входит в эту живую человеческую шахту, в эту дышащую яму. Дыхание остановилось, смертные розочки распустились или нет, смотря как. Но, к сожалению, следователи знают и допрашивают только официального друга, который неделю спустя с пятью школьными товарищами понесёт гроб и не споткнётся, чтобы всё же хоть какой-нибудь кусочек яблочка выскочил у неё изо рта и подруга снова ожила. Сейчас он ещё в растерянности, друг, но это может быть и притворством, мы продолжаем его допрашивать, нам пока больше некого, мы допрашиваем этого красивого, целеустремлённого юношу, который хоть и не принц, но у него уже есть чем похвастать, и туда уже была предусмотрительно встроена Габи, как чип, который должен был функционировать. Мы спрашиваем его, почему в первые часы он так апатично преодолевал необходимость говорить. Только теперь друг замечает: этот элемент конструкции, Габи, к сожалению, отсутствует, а без неё не работает и прибор в целом. Это замечаешь, когда уже поздно. Ничего больше не получается. Те, кто стоит на вершине существования, разбираются в электронных приборах, но, если откажет хоть одна мелочь, даже им приходится подолгу ломать голову в поиске причины, пока они совсем не отчаются и не начнут подсовывать тонкому прибору, как наседке, то одну, то другую деталь в надежде, что прибор не заметит подмены и не обидится. Стоп! Есть. Жизнь продолжается. Снова всё заработало, с вашего позволения. Сделаем новую попытку и отождествим Габи с Белоснежкой, заставим воды течь вспять, против их намерений, подбросим их вверх, чтобы они снова стали свежими и чистыми, вот именно, всё в жизни переписать начисто, из всех смывных бачков, и раковин, и ванн: вверх, обратно, в небо, чтобы они смогли заново упасть на землю. Для этого вынимаем у девушки новый модуль, который в настоящий момент препятствует её функционированию, отравленный кусочек яблочка, и тогда это дитя снова заработает? Нет, по-прежнему нет; может быть, надо вставить совсем новую часть от той, которая не тождественна мёртвой, а тождественна спящей, надо её вставить, чтобы сохранилось позитивное действие, при котором жизнь снова возвращается. Прошу вас, садитесь! Чего ещё не хватает? Спокойного согласия между Габи и её другом, оно окончательно разорвано. Отныне и впредь она в лучшем случае невидимо сопутствует молодому человеку, это, по крайней мере, имеет то преимущество, что она может незаметно уйти, когда он снова возьмётся мыть свою машину. Чья обязанность состоит в том, чтобы оставаться? Никого нельзя к этому принудить. Некоторые ушли не по своей воле, наши любимые мёртвые, большинство из них, они не хотели, но пришлось. Они, конечно, хотели знать, каково там, по ту сторону, но они не собирались видеть это своими глазами, разве что по телевизору, это было бы удобнее, чем отправляться на авось по ту сторону, сестру сна, где каждый зверь может продолжать бесконечность, нет, конечность своего существования. Но человек не может, он должен перестать и выйти из игры. Неважно, что он делал в последний момент, смерть заложена в него как болезнь, а любая болезнь сразу напоминает ему о том, что он, к сожалению, должен умереть, но пока не дошёл в этом до конца. Неужто вы вправду верите, что мы выходим из смерти в виде духа, даже если при жизни мы не познакомились с этим духом? Откуда же ему взяться, так внезапно, особенно если смерть приходит совершенно неожиданно, как к Габи? Над этой водой, над озером, в котором мёртвая пролежала несколько дней, красиво обёрнутая, как будто кто-то хотел предохранить её от воды, чтобы потом силой притяжения нескольких жандармов и их вёсел снова транспортировать её на берег, не парит никакой призрак, нет, но и дух никакой не витает, я не вижу, как ни напрягаюсь. Духовное лицо тоже сюда не заманишь. Лишь туристы после этого ещё ходили вокруг озера, трое мужчин в бриджах, горных ботинках и непромокаемых куртках, но они ничего не видели. Они, видно, заглядывали не в воду, а в видоискатели своих биноклей и камер, но ничего не обнаружили. Это ничего, что здесь не оказалось духа, потому что будь у человека дух, он был бы Бог и был бы бессмертен, что даже Богу наскучило. Если бы в жизни Габи был какой-то смысл, ради которого она следила бы за процессом своей собственной жизни и могла его наблюдать. У неё было бы чувство: все в одной, не одна за двоих, нет, одна только за одного-единственного, именно так зачастую думают женщины, мне кажется, когда они загадывают себе свадебные желания или, по меньшей мере, когда мечтают заполучить одно твёрдое тёплое тело туда, где оно абсолютно чужое, и даже если и попадает туда, чаще всего не хочет там оставаться; это тело — другое, и оно хочет завязать другие, более привлекательные сексуальные контакты, и вон то, кстати, тоже. Ему это не будет трудно, ведь оно долго пребывало в одиночестве. Жандарм. Ему нравится женщина, и вон та тоже, но с её стороны симпатия намного больше. Пожалуйста, будь моей женой, — кому в наши дни ещё хочется это слышать? Ну а она хочет это услышать и немедленно согласится. Но я сейчас не хочу доставить ей радость этого переживания. Она оставила в прошлом солидные отношения гражданского сожительства, потому что ей казалось куда более привлекательным существование в искусстве, но эта привлекательность не подтвердилась. На мой взгляд, это не предусмотрено, чтобы люди были преданы друг другу, но, по мнению других, всё-таки предусмотрено, чтобы они, после смерти, снова возвращались к своим супругам, от которых они уходили лишь на время, взаймы. Как это часто бывает, люди не находят себя как раз тогда, когда наступает пора возврата, уже набегает пеня за просроченное время, а ты только-только начал знакомиться с книгой жизни. И хоть ты не в восторге от себя, но отдавать себя из-за этого совсем не хочешь; и всё, кажется, превращает людей в не что иное, как просто в живое и сразу же вслед за тем в мёртвое — водная пустыня, ледяная пустыня, автобан, на который как раз выезжает лихач, при всей единственности и неповторимости живого — этой матери с младенцем на детском сиденье, этого водителя фургона, полного одежды для дам, но без дам (о! больше никогда!), этого студента, который только что забрал из прачечной свежее бельё. Этим людям, полным чаяний, но потом, в конечном счёте, всегда нечаянно мёртвым, ибо, я думаю, последнего мгновения не чует никто, по крайней мере никто его не схватывает, — им ещё удастся вовремя вернуться назад, чтобы поспеть к своему рождению. Некоторые из них ещё долгое время не знают, что они мёртвые, и их коллеги, которые им встречаются, видимо, тоже этого ещё не знают, ведь об этом, как правило, не написано в газетах, и даже на телеэкране показывают разве что их помятые, а иногда обгоревшие машины, как будто они важнее их самих. Вы думаете, этим вы поспособствуете тому, чтобы природа осознала себя как собственный дух? Но как, если вы не сможете показать дух по телевизору, чтобы каждый мог купить себе такой же или похожий? Как нам к нему пробиться, если эта лавина мокрого снега даже не была предсказана господином метеорологом? Так. И Бога вы тоже показываете только сделанного из золота, серебра или мрамора, при том что он так трудился и так много взял на себя, только чтобы преодолеть как раз материю, вещественное и наконец смочь снова вернуться к себе, в духовную форму, как дух, который находится в хорошей форме (во всяком случае, человек ему не конкурент, на которого он мог бы равняться, ведь он создал его сам!), чтобы свободно носиться повсюду, залетая в людей и снова исходя из людей, как захочет. Итак, пожалуйста, либо туда, либо сюда, что касается меня: я ведь не аэропорт, я даже не стоянка такси. Я продвинута на шаг дальше, нет, дальше некуда, разве вы не видите, что там начинается пропасть в адскую бездну, всю охоту там арендовал один промышленник из Германии, который отошёл от дел и теперь хочет посвятить себя своей живой молодой жене и своим мёртвым зверям всех возрастов. Земля принадлежит государственным лесам (собственно: фамильному фонду Габсбургов, но про него вы можете забыть, разве что Звонимир Габсбург потребует её, едва сумев связать три слова, назад лично от вас, тогда вы встанете с ружьём перед вашим домиком, который вы построили ценой жестокой экономии, и сдуете его, как воздушный шарик, великолепного претендента на трон, однако дуновением его дыхания потом может сдуть вас, и камеры тоже захотят присутствовать при этом, но опоздают, да, вот и ВСЁ, чего мы никогда не получим: внимания), ботинки, на которых вы стоите, вы купили в фирме «Дусика-Спорт», в Южном шопинг-сити вы купили бы их дешевле, автомобилисты принадлежат жандарму, который за это ещё и деньги получает, и таким образом вы сможете сделать так, что природа убьёт сама себя и в этом ещё будет видеть свою единственную цель. Она сбросит свою оболочку из видимости и чувственности, прорвёт её, как последняя гусеница последний кокон или кто там, пока не возникнет готовая бабочка. И тогда этот образ, светясь, бия крылышками, совершенный образец совершенного существа, возникнет над озером, но для юной мёртвой это не образец, она не сможет выскользнуть из своего кокона, из пластиковой плёнки, и воспарить, зависнув в воздухе. Она станет взвесью частиц в воде, если её своевременно не найдут, что уже произошло. По моему решению. В смерти эта молодая женщина сбросила свою оболочку, но она не стала, как Сын Человеческий, Богом — жаль, конечно. Её смерть надо рассматривать скорее негативно, посмотрим, имеет ли смысл и негативное, да, я вижу его, это может быть вершина того, чего человек может достигнуть как природа, и это верхушка айсберга. С вершины этой замёрзшей горы ему тогда виднее Бога, потому что он оказывается существенно ближе к нему. Кто в это уверует, не блажен. Её природа, природа молодой покойницы, сожжёт сама себя, как будто она корабль, она выйдет из себя, преодолеет себя, в крайнем случае пустится вплавь и — молодая, красивая, милая и старательная — снова выступит в качестве духа. Вот у нас и готовая юная бабочка, красивая, как картинка, милости просим, ведь нам достаются по большей части старые, а вам люб новорождённый дух, у которого не хватает ботинок и сумки, вы ищете, перерываете весь реквизит, у нас тут набралось полно бесхозных сумок и ботинок, которые мы отняли у людей. Я вначале думала, что ботинки Габи всё ещё на ней, но их нет, пропали, извините, моя ошибка. Кто же знал, что подошвы обуви хранят следы, которые могут вывести прямо на убийцу? Мне бы следовало это знать. Другой это знал. Тот, кто снял с неё ботинки, и где они теперь? Я бы вам настойчиво рекомендовала не делать этот шаг в неведомое, который, должно быть, сделала Габи, — ничего не поделаешь, увы, слишком поздно, теперь вы уже знаете его, неведомое, лёжа среди щебёнки и имея возможность испытать всё это на себе. Но в правильной последовательности. Вам ни в коем случае нельзя сперва становиться духом, а лишь затем умирать, а то ещё увидят, как вы превращаетесь и потом бесконечно блуждаете без света, при одной только красной коптилке у дарохранительницы, из которой Бог уже давно съехал, потому что нашёл более просторную квартиру; как вы развеваетесь над заснеженными холмами, не становясь от этого ни лучше, ни красивее, в ночи, когда и без того плохо видно, но мёртвых-то видно. От них исходит светлый луч, правда не счастливый. Мёртвые. Действующие лица и зрители в одном лице. Они так редко становятся духами, потому что они, как уже сказано, нигде не находят дух, в который могли бы юркнуть, как юрок. Дух они бы при этом съели, чтобы выжить. Смерть могла бы извиниться перед нами, когда приходит слишком рано, так не делают, хозяйка ещё не накрасилась и не причесалась и не замешала майонез, из которого ничего не получится, это я с первого взгляда вижу. Кажется, я говорила уже много раз: только в смерти и на олимпиаде главное не победа, а участие, но теперь я ещё добавлю к этому, что мы, благодаря входным билетам на нашу собственную смерть (за которыми мы долго стояли в очереди к женщине, повинной в смерти приёмных детей, которая нас в итоге всё равно отправила ни с чем, потому что мы зашли слишком далеко и, к сожалению, должны быть рождёнными), стали частью самоосуществления Бога, да, это его хобби и его профессия, и это, естественно, идёт целиком за наш счёт. Цены в фитнес-клубе «Манхэттен» действительно недоступны даже Богу. Может быть, вы, будучи индивидуально так несамостоятельны, что вам приходится читать книги, чтобы получить хоть малейшее представление о духе, есть лишь питательная среда для процесса становления Спасителем, состоящего в том, что надо раствориться, проститься, что, пожалуйста вам, уже произошло, и как это можно — настолько одухотворить необходимость умереть? Вы моё единственное личное утешение, пожалуйста, простите меня. Эта юная мёртвая, мне смешна её глупость, как она могла довериться хищнику, запустив свою ручку в его ширинку, где её уже подстерегал зверь, который почти всегда ходит нагим, его сердце даже не дрогнет, когда он рвёт свою добычу, а когда зверю приходится работать, он не может одновременно писать, об этом позаботился, я думаю, северный адреналин или южный адреналин, который он выбрасывает. Зверь. Он готов повторять эту акцию в любое время, лишь бы подвигаться, говорит зверь. Кто работает на организацию мусульманского содействия или что-то в этом роде и ещё и зарабатывает этим деньги, тот живёт в опасности, сказал другой зверь, Лис из Граллы, после того как ему оторвало взрывом собственные руки и он прошёл все земные пути в погоне за своими руками, которые указывали ему дорогу. Применение насилия всегда непредсказуемо. Это так. Хорошо, что лис успел нам кое-что сказать, свою особую правду, которая мне почему-то не кажется более особенной, чем вся эта страна, в которой я сейчас нахожусь. Лучше этой стране сейчас заняться собой, чтобы не пугать других. Итак, эта юная мёртвая сейчас сверху донизу вскрыта врачом, череп распилен, надежд всё равно никаких, и с её руки, что некогда нечто держала, снято серебряное колечко дружбы, чтобы быть возвращённым её семье. Смерть. Ужас её связан только с нашей индивидуальностью и никогда-больше-небытием, я думаю. Будь мы все одинаковы, смерть была бы нам безразлична, ведь мы могли бы умереть только как вид, не сообщая об этом друг другу. Взгляните хотя бы на этот дух, он совсем новый, его придумала группа людей, когда они узнали, что никогда не станут более богоподобными, чем в этом пилотном фильме, где они в один присест смогли добиться господства над собой и нашим братом. Хотя бы раз! Да вы сами видите, как толика духа, возникшего таким образом, в следующих сериях каждый вечер перед новостями будет тщетно тужиться пробрать нас, чтобы наперёд перещеголять в жестокости очередные новости, да она и сегодня продолжает эти пробы на телевидении, потому что без пробы не поважничаешь. Дух есть непрерывная проба сил (по нему видно знание тщеты его попыток, как мне кажется), снова и снова отчаянные пробы, без результата. Если вы не поняли его сразу, вы можете пособирать колосья в «Тележатве» на ОRF; дух очень старается заинтересовать нас, чтобы мы наконец хоть что-то заметили. Сегодня, например, сообщали: крушение поезда в Норвегии, значит, в Норвегию вам ехать не надо. Хотя бы это вы поняли? Но толку никакого, потому что завтра будет что-то совсем другое, ещё более ужасное, но в другом месте. Телевизор — излюбленное место пребывания бессмертного духа, может даже место его зарождения, потому что он, похоже, никуда оттуда не хочет. Неудивительно, там так тепло, это для него почти то же, что у кого-то в голове. Может, телевидение даже единственное место, где дух, вопреки общеизвестному, ещё может надеяться, что мы обратим на него внимание. И так он вносит свою лепту в процесс становления и скончания, мы смотрим передачи из космоса и видим, что красивая бабочка уже появилась и капустному листу уготована страшная участь, и поэтому мы бросаемся её ловить, чтобы прихлопнуть. Мы могли бы управиться и без него, без телевизора. О, вот этого я не знаю. Вот я его и обидела! А ведь я его так люблю. Можно обойтись и без него, но ему я этого не говорю. В принципе всё идёт само собой. Раньше дух был целый мир, сегодня он, например, семейная серия, которая обжигает ему ноги, если он тут же не сорвётся и не побежит к следующей серии, всегда впереди рекламной паузы, гонимый ею, как разъярённой львицей. Всегда оставаться в движении, пока мы не сможем лицезреть Господа Бога нашего, у которого, может статься, будет слабое изображение, менее чёткое {но хотя бы аппарат не сломался!), чем у предыдущего фильма о живой природе. Кроме того, Бог по программной сетке только раз в неделю, по воскресеньям вечером, перед прайм-тайм-фильмом, и если он является раньше, мы его отключаем. И если он потом всё-таки опять нежданно-негаданно возникает, иногда переодетый епископом, чтобы мы смогли привыкнуть к его лицезрению, а именно в облике господина Хорста Тапперта, который начал новую карьеру, поскольку на сей раз собрался с духом, во всяком случае скопил его больше, чем прежде. Кажется, это заразительно. Сам чуть не умер от страха, лоханка с испугом, а туда же, является опорожниться в нас. Тут я должна согласиться с критиками Гегеля, что вся боль, всё страдание, все беды, всё Всё, даже смерть сама по себе бессильны взять на себя хоть толику корчей хоть одного невинного агнца на плахе истории. Бог сотворил, а потом даже не оглянулся и не задумался ни разу, что же он натворил, — на спор, это так. Я довольно часто спорила на этот счёт, теперь довольно, раз и навсегда я должна это принять, и это, к счастью, абсолютный конец, больше я не напишу об этом ни слова. Теперь я, бедное дитя мира, хотела бы наконец лично встретить всемирный дух, чтобы он ниспослал мне совершенно новое наитие, куда мне направить мою изобретательность, — как я однажды, на карнавале, среди мирян, нарядилась духом, потому что в этом костюме меня гарантированно никто бы не узнал, — прежде всего её содержательную сторону, с этим у меня не ладится, и я произношу здесь символ веры, который гласит: да я сама в это не верю! А лучше, если я, как и раньше, буду избегать духа и вместо этого, оглушённая моим собственным значением, покажусь лично, такой как есть. Я есть я. Мы есть мы. Я не значу ничего, но я имею некое значение, вы же сами видите. Может, я даже важнее вас! И в этом моё везение, поскольку машины у меня нет. Если я сама не верю, то как же вы мне поверите, что можно везти, ничего не залив в бензобак? Ваша группа туристов полчаса назад встретилась на перроне четыре, но теперь и этот поезд ушёл. Итак, если всемирный дух против ожидания всё-таки придёт, потому что я не пришла к нему, я сделаю всё, чтобы его, заставившего меня так долго ждать, послать одним-единственным надменным взглядом туда, откуда он пришёл. Теперь я больше не хочу его. Марш. В церковь. Потому что туда я ни ногой. Так я его не встречу, и мне не придётся больше изощряться в выражении моих собственных мыслей. Браво! Я не ослышалась? Браво? Итак, теперь всемирный дух мне больше не нужен. Я признана невиновной и отпущена, вон из Рима, туда, туда, на Мальдивы, на самый солнцепёк! Наконец-то жить как целая партия, в которой очень много загорелых людей, ежедневно выступающих перед нами. Нырять я не умею, плаваю тоже плохо. Вести себя хорошо тоже не получается. Но я хотя бы не получаю детского пособия, как мать Габи, нашей юной Белоснежки, чьё пробуждение с медицинской точки зрения сформулировано здесь неточно и научно малообоснованно, может, потому, что она так и не пробудилась. Не оказалось гномов, которые разрезали бы верёвки, чтобы девушка сначала задышала, а потом ожила. Нет никакого упоминания, никаких данных о возобновлении сердечной деятельности в фазе пробуждения, и нет дыхания как дальнейшего признака процесса оживления. Где неотъемлемые от этого взмахи ресниц и состроенные глазки? Кто слышит знаменитое восклицание, с которым мнимоумершая, как Лиз Тэйлор, она же сестра смерти, снова возвращается к жизни: как я долго спала! Где журналисты, я хочу пробудиться! Нет, наша меньшая, младшая сестра смерти, в её чёрном сыром гробу, в её зелёной пластиковой плёнке, не спит. Она реально мёртвая. Абсолютно. Вечно, как Дух, который мне сдался, к сожалению, хоть я так мало им одарена, как Кирштейн Блокмальцман, только: он-то на что мне сдался? Её хоть и показывали по телевизору, уже несколько раз, но, несмотря на это, ей уже не дойти до нас, этой юной мёртвой. В каждом из нас умираем мы все, умирает весь наш постылый род, но не мой, поскольку я не основала и не продолжила никакого рода. То, что другие смиренно сделали это, плохое утешение для них, когда коса смерти так и свистит у них над ухом. Но ведь мы большей частью не в себе, чего же нам бояться смерти, там у нас и других дел хватает: плакать, вздыхать, следить за сердечной деятельностью, готовить стол для гроба, чаять воскресения мертвых и знать, что и на сей раз его не будет, прощаться, обуздывать своё раздражение против тех, кто путается под ногами, бороться с желанием кричать, выть и царапать пальцами покров — снега ли, воды или постели. И: при первой, нет, действительно при любой возможности подсовывать новое значение, которое к данному случаю не подходит и всё равно будет заменено на гробовую подкладку, которая впитывает дурные запахи и зловонную жидкость. Не было у нас никакого значения и теперь нет, за исключением самых близких, для которых мы что-то значили, но которые часто радовались тому, что нас наконец нет и им не надо с нами возиться, а наши деньги мы не смогли унести с собой в могилу и оставили здесь.
Всё уже сказано, может, кто-то даже лишнего сболтнул и испуганно зажал рот рукой, но Бог Сын ведь тоже вечно поперёк дороги, ведь он просто моложе и краше, за ним таскается целая толпа молодцов, от которых он тащится, и Бог уже кается, что прибрал его, и зарекается брать его к себе. От этого он, правда, сам молодеет, хотя бы с виду, но это стоит и больших усилий, быть в ногу с молодыми, пока тебе не исполнится сорок семь. Иисус хочет заниматься спортом, Иисус хочет работать и спасать души, Иисус нагребает себе побольше заблуждений и складывает из них вечные истины, ремесленник-надомник, ну, не очень-то складно у него это получается. И жандармы тем временем ходят по домам и неутомимо всех расспрашивают, им приходится делать это самим, никто у них этого не отнимет. Камешки рассказов сыплются на них, скупо отделяясь от упёртого, упорного молчания, как камнепад у капризных Нойбергских скал, с которых иногда дни напролёт громыхает, а потом дни напролёт снова тихо, крыши машин украшены вмятинами, но у Господа Бога украшение лучше, настоящий ореол, который могут ему обломать, если он будет слишком активно соваться в нашу жизнь. Вот он и не делает этого. Вот офис фирмы, в которой работала Габи, и тут он тоже висит, Распятый, в кабинете шефа, а не на Голгофе, но висит в углу. Скромный крест современного исполнения, купленный в художественном салоне и от гордости за свою гордую цену готовый лопнуть по шурупам, которыми жертва-знаменитость прикручена к своему спортивному снаряду, который, я думаю, за это время стал более бессмертным, чем гимнаст на нём, без которого мы можем уже и обойтись; да, вам не привиделось: под ним свеча и ваза в форме сердца, в которой торчит засушенная веточка, в соответствии со вкусом секретарши шефа, которая отличается от других женщин в фирме и это отличие любит подчеркнуть в своих проявлениях, например в обратном наклоне почерка. И есть здесь ещё одно явление, которое отличается от секретарши тем, что больше вообще не появляется: молодая умершая. Фирма из-за этого на ушах стоит. Раз уж юная ученица уже умерла, зачем ещё топтаться по её жизни и оставлять следы, которые можно перепутать со следами преступника? Был действительно лишь смутный намёк одной из её подруг. Сейчас мы последуем за ним, как уже следовали за всеми остальными, которые никуда нас не привели, и нам часто приходилось подпирать голову руками — приходилось по одной голове на две руки или в одни руки одно ведро песка, который потушит всё, что попадёт ему под руку. Неужто вам в голову не приходит ничего подручного, хоть чего-нибудь? Любая, самая крошечная деталь может оказаться важной, пожалуйста, помните об этом. И тут одна из коллег припоминает, что Габи была единственной на предприятии — потому что она ещё ходила в ученицах, — кому возмещалась стоимость проезда на государственных автобусах. Следаки сразу наэлектризовались: а эти билеты ещё сохранились? А как же, конечно сохранились. Вот, смотрите: на листах формата А4 аккуратно наклеены все билеты. За каждый билетик Габриэла Флюх получала пятнадцать шиллингов возмещения. Дают — бери, а бьют — беги, пока не догнали. Далеко-то не убежишь. Следаки берут с собой листы и расшифровывают цифровые коды на штампах, которыми пропечатаны погашенные билеты. И вот результат: больше половины этих билетов погашены на совсем других остановках, иногда даже в противоположной стороне от Мюрцштега и Фрейна. Таким образом, мы получаем новую зацепку и тут же цепляем её к поясу, чтобы не потерять и удержать, так же, как наш собственный корабль жизни, который то мотает из стороны в сторону, то прибивает к берету, а ведь он может нам весьма пригодиться. Находится ещё несколько коллег, которые всегда отдавали девушке свои использованные билеты. Они говорят, что не задумывались об этом и никогда не спрашивали, зачем они ей. Только одна коллега, с которой Габи часто съедала бутерброд вместе со стаканчиком йогурта, бросила к ногам следователей одну маленькую косточку, такую обглоданную, что от неё уже мало чего осталось: кто-то её подвозил, она однажды мне говорила, Габи, но я не должна была никому об этом рассказывать. И другой коллега припомнил, что однажды встретил Габи на работе, когда автобус из Марияцелль ещё не пришёл (что впоследствии подтвердили и другие сотрудники фирмы). Теперь потёк целый поток рассказов, и между коллегами тоже; почти все формы существования воды в природе очаровывают меня, в первую очередь очищенная питьевая, но лёд тоже ничего, подходящая форма для того, чтобы смотреть на него, может, даже есть или кататься по нему, но боже упаси ходить по льду. И пар я тоже не очень люблю, уж лучше я побреду по осыпям рассказа, спотыкаясь, по крайней мере я хотя бы вижу, куда ступить, и хоть оступаюсь чаще, чем бы мне хотелось, и сбиваюсь с пути, но эта почва всё же не так коварна, как пар, который всё заволакивает туманом, и лёд, который выныривает откуда-то снизу и неожиданно бьёт тебя по морде. С какой стати вдруг раскинулась эта дорога на обе стороны, ведь она же не раскладушка для гостей? Один сотрудник фирмы поведал, как однажды видел Габи на почте в Мюрццушлаге, где она отправляла служебные письма. Она вышла с почты чуть раньше него. Он сел в свою машину и поехал прямиком домой. Путь его пролегал мимо родительского дома Габи, и он увидел, как она переходила дорогу, оказавшись там задолго до маршрутного автобуса. Должно быть, девушка приехала домой на машине, но на чьей? Ведь тогда Габи ещё не была духом, прошедшим огонь и воду, и поэтому она не могла обогнать сама себя, поскольку ещё не пребывала в вечности и знала, где зад, где перёд, где прошлое, где будущее, хотя сама лично и не могла дожить до своего будущего. О чём знал чужой. На машину чужого имелось только одно конкретное указание — от соседа: сосед, живущий наискосок напротив, подтвердил, что однажды утром он видел, как Габи вышла из дома и без промедления и без колебаний села в машину, припаркованную за углом. Этот сосед, рабочий пилорамы на покое и активный браконьер, как и большинство здешних мужчин, поведал, что девушка вела себя так, будто ожидала найти эту машину именно на этом месте. Она села в неё сразу, даже не обратившись к водителю с каким бы то ни было разговором. Когда это было, что это была за машина и кто в ней сидел — ничего этого сосед не знал. Большинство остальных соседей отмалчивались. Это всегда одинаково. Жандармы, среди которых и господин Яниш, которого здесь каждый знает, видный мужчина (странно, как часто по отношению к нему применяется именно это определение, как будто бывают мужчины, которых не видно. Как будто выдаётся орден крови, но все знают, что он ему ни к чему; он примет при случае только наличные, которые всегда являются во множественном числе, поскольку единственное наличное господина Яниша не устроит; и он не упустит случая пристроиться к более молодым коллегам, погладить их по бедру и разок дать им почувствовать как следует своего паренька, сзади, как будто они там не увидят. Но ни один из них не смеет ничего сказать!), стучатся в двери, заговаривают с людьми, которые стоят у них в списках, и не могут добиться от них ни слова больше, ни слова меньше, что было бы уже ниже нуля. Люди выслушивают вопросы, но в основном вообще не реагируют, как вынуждены констатировать Курт Яниш и его товарищи. Их протоколы пусты, как пустыня Гоби, и их содержание говорит нам меньше, чем содержание молитвенника, потому что мы не верим людям, как и Бог не верит нам. Двери за служивыми закрываются, и Курт Яниш и его коллега снова уходят от застёгнутых на все пуговицы жильцов. Это мир немых свидетелей, которые все как один не видели, как девушка регулярно в течение года садилась не в автобус в ста метрах, а в чужую машину, которую действительно никто не знал. Жаль. У нас самих есть машины у всех, кроме меня, и мы не можем каждую знать в лицо. Другие девушки часто занимали ей место в автобусе, но и они никогда не видели, куда же Габи садилась, если не к ним. Они это потом тоже никогда не обсуждали. И мать, и друг: ничего не слышали и ничего не видели, больше года. Разве это не странно, а? Эта чашка какао, недопитая, единственное, что осталось достоверного; хорошо, есть хоть она, и судебный медик может с большой степенью достоверности заявить, что Габи, по-видимому, была мертва уже через час после того, как покинула дом, самое позднее через полтора часа.
Ни один человек не может управиться со своей жизнью, но ему всё же хочется с этим покончить. Однако эта неуверенность существования будет длиться вечно, пока человек жив. Смерть обрывает то, что всё равно никогда бы не было готово. Великий неизвестный, убийца, фантом вырвал Габи, как морковку, там, где ветви артерий раздваиваются на шее, и схрумкал. Зачем ищут его — который покончил с одной определённой молодой женщиной? Она должна была в определённое время быть на определённом месте; к сожалению, мы знаем только её окончательный адрес: озеро, вода, мокрая свалка, но всё же вся её жизнь разыгрывалась в определённое время и в одном определённом, даже очень маленьком местечке. Её смерть покончила с тем, что она в определённое время жила в этой деревне в предгорьях Альп. Странно, что люди любят думать о смерти как о некоем входе в бесконечность. Я предпочитаю держаться за труп, это хоть что-то, что остаётся, хоть на время, окончательность излишня, когда знаешь: это тело развезёт, пока оно не станет жидким и смоется, растворится. Я остаюсь при этом теле, не в позе скорби, как это делает собака, а скорее в позе заинтересованности. Как ни мало было этой мёртвой, что-то от неё всё же осталось, за что мы можем подержаться. Материя, увязанная в пластиковую плёнку, из которой сверху развеваются волосы, а снизу торчат носки. Ботинки слиняли. Этому связанному духу мне нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Да я его не вижу. Я допускаю, что он наконец освободился от своей конечности, но бесконечным в силу этого он, боюсь, не стал. Загадка, которую жандармы не хотят и не могут разгадать. Они хотят найти злодея и то, что его воодушевило воспользоваться другой душой, а может, и другими душами, ведь: куда девались все пропавшие? После этого на фотографиях у них такое особенное выражение лица, что мы сейчас же сделаем с него фотокопию, чтобы сразу заметить, если увидим такого: это пропащий. По времени совместных поездок с Габи известно: для любви времени не было. По времени отъезда и прибытия этой очень пунктуальной девушки выходит, что у этих двух в то время никогда не было совместного свободного времени больше чем максимум двадцать минут. Если и можно было выиграть время на таком коротком отрезке — то не больше десяти минут. Ну что можно успеть за десять минут? Вес собственного тела быстро возложить на тело другого, чтобы утихомирить его как соской-пустышкой, хотя бы на время его успокоить, пока оно снова не раскричится? Одну очень ценную часть тела, которая тебе не принадлежит, пугливо, но всякий раз с любопытством к её вкусу (не всё расфасовано в пакеты, иначе их можно было бы легко прихватить с собой в дорогу, но зато и забыть где-нибудь легко) взять в рот и посмотреть, не выйдет ли чего, и если да, то как оно пахнет? Застрять во влагалище Габи, как в своего рода исправительном учреждении, откуда тебя выпускают под расписку с тёмными пятнами, которые потом светлеют на брюках, но только условно, чтобы в любое время можно было вернуться туда? Мужчина, который хотел просто поговорить с девушкой? В это я не верю. Габи никогда не выходила без матери, друга или подруг, говорит мать, говорит друг и говорят подруги. Они говорят это и в газетных интервью, сразу после исчезновения Габи. Если только это правда, почему тогда девушка держала в тайне эти поездки? Может быть, потому что мужчине было что терять, может, потому, что он происходил из ближайшего окружения Габи и не хотел, чтобы его узнали, хотя (или потому что) его и так все знали. Они только не знали, что это был он. Это был не чужой. От отца и матери, бывает, отходят, чужой сам тебя бросит, как отходы, где попало, ведь у людей нет чувства чистоты природы. Ближний не подберёт это, потому что он знал содержание жизни девушки и не хочет больше никогда встречать её. Чтобы не стать содержанием её жизни! Он хотел ради собственной безопасности лучше устранить девушку, убийца, чем стать её Всем, что не даст ему ничего. Ведь нет ничего больше, чем Всё. Так, лучше мы сейчас замотаем тело в этот давно приготовленный мешок для мусора из зелёного пластика, взятый со стройки, ведь стройки — вся моя жизнь, и только дома, которые постигают в возникновении, есть нечто, за что можно держаться, да, кости, волосы, ногти на руках и ногах тоже могут остаться, но не так долго, как дом, который ладно скроен, крепко строен. На века. Для вечности, в которой верующий человек может встретить все эти дома, либо они его встретят, бум-м! — отрицание отрицания, ибо злодей не строит дом и, судя по всему, уже не получит его в подарок. Понятия конечности валятся у меня из рук, как молоток каменщика в пять часов вечера. Больше мне нечего сказать. Я скажу ещё, эта одна минута должна бы быть ещё внутри рабочего времени: ничего не останется. Смерть естественна, но это была неестественная смерть. Вы думаете, Габи хотела иметь того, кто уже принадлежит кому-то другому? Я не верю. Я неверующая, поэтому я всегда так ушибаюсь, натыкаясь на границы моего существования. Тогда я верю, что за ними, дальше, всё продолжается, я бы с удовольствием последовала за верующими туда, куда их так влечёт. Но не выходит, и на границах не выходит за их пределы. Как будто я иностранка какая, снаружи от сказочных шенгенских государств. Тук-тук, кто тут? Нет тут никого, потому что все хотят развеяться и поэтому в настоящее время и на все будущие времена они не дома и дома не будут. Развеяться можно только снаружи, наш европейский дом почти всегда маловат для этого, и теперь он маловат и для Австрии, образцового ребёнка, который никогда ничего такого не сделал и не сделает. Но коли мы больше нигде не желанны, мы и другим не позволим чувствовать себя у нас, жителей Австрии, у себя дома (ведь нам пришлось бы потесниться! И явились бы все кому не лень). Есть тут ещё кто-нибудь, кто, может, хотел бы видеть меня осчастливленной этим? Ему лучше не видеть этого, потому что, если явлюсь я, он не будет чувствовать себя дома. Кто меня слышит, если я кричу? Никто? Может, потому, что я пока никому не попалась на глаза. И злодей в этом убийстве явно не хотел никому попасться на глаза, что меня не удивляет. Если он и вынес оттуда какую-то рану своего существования, её не заметно. Иначе бы мы тотчас схватили его за шкирку, когда он, весь в крови, бежал по посёлку, а за его фигурой маячило бы нечто большее, чем он, зверь, пыхтящий, лишившийся своей берлоги и не прекращающий поиск другой. И если бы он её нашёл, она была бы уже мала, ему уже нужен был бы целый дом. Если человек должен умереть из самого себя, почему он не может создать простой дом своими собственными руками и частично чужим капиталом из сберкассы? Ведь баркасы его наличных сидят на мели, нагруженные процентами, процентами на проценты и несколькими гектолитрами нашей крови и наших слёз, в озере, и процентов не соберёшь, потому что договор до сих пор всякий раз приходилось расторгать досрочно. В одном из пенсионных фондов это было бы не так легко сотворить, ведь они суть творения дьявола. Короче, проще умереть, чем дожить до дома. В смерти хоть чуточку остаёшься здесь, в строительстве же у тебя уходит почва из-под ног, потому что она заложена в качестве гарантии под другую почву, которая тоже уже обременена или ещё каким-то образом недостижима. Господин Шнайдер, проныра по части недвижимости, который на аукционах повышает цену против самого себя, лишь бы для банков цены его недвижимости выросли до неба. Вот и скажи после этого, что недвижимость недвижима! Мёртвая же наоборот: она движется, только если её бросить в воду, и тогда она движется очень мягко, в такт волнам, вода двигает её, сами по себе мёртвые больше не двигаются, и наша мёртвая тоже. Вода качает её, баюкает, если она плачет. Вода добра. Я хотела бы чаще ступать в неё и доверяться ей. И многим очистным сооружениям, которых глаза бы мои не видели. Они что, собираются очистить воду? Но ведь тогда в ней не смогут водиться никакие живые существа! Нет, я не могу позволить, чтобы были какие-то очистные сооружения! Но ведь и без них как, ведь тогда бы рядом с нами плавали говёшки, и вода бы скоро оказалась там, где теперь ещё суша, одно бы сменилось на другое, грязь и дрянь — на прозрачность и правду. Нет, мы не сделаем этого, не променяем олиготрофные или мезотрофные, скудные водоёмы на эвтрофные, удобренные. Нет, мы этого не сделаем. Мы сохраним за собой первые, а вторые пусть идут куда подальше, чтобы мы могли потом послать туда нашу грязь, а здесь снова чувствовать себя славно. Нас ведь нам достаточно, воды и меня. Разве нет? Может, и меня однажды откроют, если кто-нибудь отважится в меня проникнуть. Как знать.
9
Отнесёмся однажды к мелким персонажам как к чему-то большому. Ведь мы сами могли оказаться среди них, так и не став большими. Тоже. Навеки остаться маленькими, что бы там ни было: участь. Делай что хочешь, ничего не возбраняется, это неотъемлемо, никто у нас этого не возьмёт. Никакой покупатель. Как мы ни заверяем, что совсем не то имели в виду, а Евросоюз так и тянется к нам своими материнскими руками, мы больше высморкаться не можем иначе, как под строгим наблюдением. Ну, что мы опять такого натворили к столу? Лакомый кайзершмарн. Господин Лис со своими отбомблёнными культями не справился бы с этим блюдом, он не наш, хотя сделал за нас всю работу. Теперь он повесился на стенном крюке. Он зубами содрал оболочку со шнура своей электробритвы, оборвал всю изоляцию, терпеливо и спокойно оголил провод. Смерть под конец день и ночь не сводила с него алчущих глаз. Свой подбородок он описал ещё как германский, а нос ни о чём не говорит, у северных германцев, восточных германцев, местных германцев, негерманцев и у разных прочих славян он точно такой же. Борьба уже миновала. Господин Лис из Граллы говорит, что ему не нужны ни жалобы, ни нытьё, это ничего не даст. Что борьба уже миновала; он считает, что боролся и многим рисковал. Но и это позади. Поток иностранных туристов немного схлынул, потому что в Европе нас бойкотируют. Но и то, что какой-то процесс прекратился, тоже будет позади, Европа к нам привыкнет, притерпится к тому, что всюду будут понуро бродить люди, повесив головы, потому что у них больше не будет работы. Хорошо, давайте дадим им работу. Без денег нет клиентов, на которых мы рассчитываем.
Поедем в столицу, говорит себе женщина рано утром. Сядем в машину ещё до того, как наступит привычная робость. Жизнь задолжала ей эту поездку, она засиделась, и это на ней сказалось. Теперь всё пойдёт быстрее, хоть и не так быстро, словно на Виллахском карнавале, где всё мчится мимо нас, словно в ускоренной съёмке, чтобы мы не успели почувствовать желание рассмотреть всё как следует. А вот и серая лента автобана, который с виду очень похож на озеро, которое в иные зимние дни тоже очень похоже на бетонную площадь. Милости просим. Машина забирает ленту под колёса и решительно отмеряет её, авось в конце добавят небольшой домерок к покупке, как в старомодных магазинах швейных принадлежностей, где продавщица всегда немного добавляет, но не темпа. Тихо не бывает никогда, потому что женщина и здесь немедленно поставила кассету и слушает фортепьянный концерт. Я, правда, не знаю её характер, поэтому не смогу его описать, но на некоторых фотографиях, не на всех, в ней есть некое ожидание, как мне кажется, но причина, возможно, кроется в том, что, фотографируясь, не трогаешься с места, а выглядеть хочется трогательно. Но не всякая тишина чего-то ждёт. Некоторая только того и ждёт, чтобы наконец уйти в себя. Об этом она позаботилась заранее. Перед тем, как расставить в себе всё по местам, печали и радости, надо вымести всё, что могло бы напомнить о прошлом. Лучше заново всё покрасить. Если не выйдет, придётся и дальше краситься снаружи.
Я не знаю, почему женщина, уже добравшись до предместий столицы, непременно захотела заехать в свои прежние места, растянутый пригородный посёлок у западного края города. Там никогда не ставили предела человеческой фантазии, и это хорошо, но то, что из этого получилось, уже не столь хорошо. Альпийские островерхие виллы с заранее заготовленными и пристроенными круговыми балконами в геранях и бегониях, в которых дом сверкает, как карбункул, — пожалуйста, Бог, метни сюда молнию, да посильнее, чтобы нам привиделось, что нас тут и не было никогда! Выжечь огнём эту память. Другие дома представляют собой копии домов большого города, но сильно уменьшенные. Я по-дружески прошу, заберите у меня назад память об этом раннеримском садике перед домом, об источнике, бетонных распорках и розовых роспусках, пока она не полезла у меня из ушей и не упала на ноги. На моих ногах ей далеко не уйти, этой экстатической памяти. Вот тоже милый домик, посмотрите сюда, тут на каждом этаже пристроено от семидесяти до ста пятидесяти квадратных метров, они нагромоздили бы и десять этажей, эти дорогие владельцы. Трудно остановиться, имея возможность сделать из альпийской хижины небоскрёб. Я бы не стала, меня бы устроила и хижина, и тогда бы я не искала себе другого человека, с меня бы хватило и дома. Женщина едет дальше вместе со своей машиной. Ещё в больнице в Земмеринге она затосковала по партнёру, с которым могла бы хоть раз, пока не поздно, насладиться жизнью, она хотела бы пристроить его к дому, в котором можно было бы готовить, есть, спать, жить и после этого с миром уйти. Но она догадывается, что он предпочёл бы обладать одним этажом её домика, чем ею самой целиком. Он хочет всё иметь один. Даже если он получит её даром, его будет интересовать лишь довесок, дом, — чтобы внедриться в него. Этот брак не может быть заключён. Женщина должна признаться себе в этом, а до тех пор я не успокоюсь. Вот она идёт мне навстречу, видит моё общество, запинается, потому что ведь она дорожит лишь одним человеком, и потом поворачивается и снова исчезает в утренних сумерках, а жаль, ведь она чуть было не попала мне в руки! Я чуть не схватила её, я уже дотянулась до неё кончиками пальцев. Я спешу за ней, обескураженная тем, что женщина улизнула от меня, и прикладываю ладонь ко рту, как я всегда делаю, когда смеюсь. Так заведено там, где я живу. Нет, это не заведение, ведь кроме меня там никого нет, за исключением благотворительности, которая говорит: вот она я, и хочет от меня денег. Женщина и я — разве мы с ней одно? Мы пока не договорились, один ли у нас план, но меня бы это не удивило. Итак. Во-первых, выедем на автостраду в сторону центра, но сначала завернём в Виенталъ. Там тоже шумит река, которая, правда, может цапнуть лишь ближайшее окружение, и то лишь в половодье, раза три в году, не чаще. В остальное время её почти не видно. Разве нужно, чтобы и река была так же мила, как женщина? По мне, так пусть будет и страшнее; минутку, вот объявился один человек, который хотел бы со мной поговорить, но прошёл мимо. Я пригнулась за рулём — авось он меня не узнает. Он идёт дальше. Всё идёт дальше. Вода ещё всех нас пожрёт и поглотит. Как этих двух мужчин, из тех многих, кто исчез, так и не вынырнув больше, в воде, в этих странных вратах, через которые одни проходят, а другие проходят через другие, но куда? Представьте себе воскресный вечер, складную байдарку, которая, нахлебавшись воды, стоит в зарослях камыша, как крышка, так сказать, как пробка, наполовину утонув в плоти воды; в самой широкой части эта конструкция достигает восьмидесяти пяти сантиметров. Два гребца уплыли на ней и исчезли, двое молодых людей, какими и мы хотели бы быть, но не этими, сейчас вы узнаете почему. Они уплыли в зимний день, дул холодный ветер, вода была ледяная — может, скоро она вообще взялась бы льдом, присмирев как никогда. Видите ли вы множество детских рук, которые подняли вверх своих надувных резиновых зверей или держатся за руки взрослых, чьи они дети и из чьих рук они торчат, как пробки, венчающие своих родителей, слышите ли вы шум, восклицания, смех, видите ли вы песочницы? Или, может быть, вы видите фигуристку, которая в стремительном вращении просверливает во льду дыру, в которой она сама потом может стать пробкой? Это значило бы, что было не лето, как и сейчас не оно. Тогда мы всё сказанное берём обратно, ведь это всего лишь написанное. Теперь это исчезло, и мне совсем не нужно в этом разбираться. Прежде чем вернётся моя робость, которая мне так мила, но которая всегда держит меня подальше от воды. Лучше отпустим этих двух мужчин в их складной байдарке в воду, ведь нам-то ничего не будет. Где-то горит костёр, где-то поставлена палатка, где-то и я дома, где я могу включить отопление, но не здесь. Что-то варится в походном котелке, руки людей тоже греются над огнём, что-то извлекают из котелка, потом они отправляются до следующей стоянки, в то время как признаки их жизни всё больше истончаются, исчезают, как и странные привычки людей, например, мыть руки перед едой. Горстка собранных камешков, причудливо сложенные ветки, несколько осколков бутылочного стекла, пластиковый мешок, наполовину наполненный ветром, — мне незачем объяснять это, потому что это сейчас же исчезнет в окончательности, и посему это будет лишним. Больше никаких усилий. У меня тоже позади долгое странствие. Кораблик жизни проплывает мимо, лодка, которой угрожают лёд и глубина, даст Бог, она вернётся снова. Обозначения на водной карте, которые так и норовят внушить нам веру, что вода твёрдая, голубого цвета и можно в ней разместиться, как в комнате, и появиться где и когда захочешь. Ах, можно и пару образовать, всё равно с кем, может, как эти двое молодых мужчин, которые исчезли, думает женщина по дороге. Они упаковали свою складную байдарку в виде рюкзака и долго ехали на региональном поезде, пока не добрались до воды, которая и была их целью. Потом на воду со всем своим громоздким багажом. Теряется след, который сам себя не ценит, след, которому лишь бы сняться с места и податься куда-нибудь, неважно куда, лишь бы подальше! Конец всякому уюту с подушкой под головой, и вот она уже безвольно кружит, лодка, дрейфует, в радиусе пятидесяти метров потом выловят вёсла и рюкзаки, палатку, походную посуду, продукты, паспорт и пластиковую карточку одного из пропавших, больше ничего. Ты, вода, что ты снова наделала? Почему на носу и на обоих бортах лодки зияют такие трещины? Будто кто-то аккуратно их разрезал, словно лезвием бритвы. Но мы же не «Титаник», а если бы мы были им, то могли бы заработать на своей гибели большие деньги. Но и в мелких водоёмах может образоваться лёд, даже быстрее, чем в глубоких. Как, разве он образован? Когда водоём так быстро замерзает, то слой льда тонкий, как дуновение, и такой острый, что об него можно порезаться, у меня это случается даже с бумагой, даже в тепле и уюте. Кроме бумаги, мне для него ничего и не нужно. Когда такая складная лодка сталкивается с таким слоем льда, то это происходит относительно быстро. Вода попадает внутрь, а люди наружу. Лодка наполняется. Давайте посмотрим на погоду: утром лишь слабая облачность, временами проглянет солнце. Вплоть до полудня вязкий туман. После того как он рассеется, дневная температура поднимется до шести градусов. Ночью угроза местных заморозков. И это означает триста метров туда или триста метров назад, потому что даже тренированные спортсмены в ледяной воде долго не продержатся, лишь несколько минут. А потом и они прейдут — и минуты, и люди. Их и посейчас нет, я теперь вместе с их семьями думаю о них, пожалуйста, и вы тоже сделайте это, где бы вы ни находились. Если вы никогда ни о ком не думали, то это будет хорошее упражнение для начинающего. Ему не придётся думать о миллионах, а всего о двух штуках молодых людей. Подумайте сейчас же о мёртвых, например об утопленниках, двое из которых здесь не могут говорить за других, да и сами недоступны для разговора. Мобильник отключён. Если вы заглянете в глубину вод, там тени, это не люди, это древесные стволы, которые затонули, там, да, посмотрите туда, это лишь затонувшая, проржавевшая лодка, а вон там, справа, лишь береговые скалы. Вынырнут ли мёртвые снова, мне было бы очень интересно. Из прошлого они могут это сделать, не вопрос. Но смогут ли из воды? Габи уже смогла это, нет проблем. Уложить чемодан, нести свои тяготы или дать нести их другим, мыкать горе или причинить его другим, набрать воздуха, предаться зелёной пластиковой парусине, но человек не парашют, воздух его не держит, человек не корабль, вода его не держит, человек — кусок мяса, сам почти целиком сделанный из воды и воздуха, если сможет их добыть. Некоторые не возвращаются из мёртвых, наперёд просто нельзя сказать. Течения, глубина водоёма и температура — всё это играет большую роль, которая в жизни достаётся людям нечасто; к сожалению, я почти уверена, что погребение для столь многих — самое увлекательное событие, какое им случалось пережить. Чем холоднее вода, тем медленнее процесс разложения и, соответственно, газообразования, который обычно выталкивает утопленников наверх, на поверхность, где они рады были бы выговориться, если бы встретили кого-нибудь. Почему же этот кто-нибудь бежит прочь? Столько можно было бы ему рассказать. Не бойтесь смерти! Уже столькие умерли, что и у вас получится. До сих пор это удавалось всем, даже такие недотёпы, как вы, как я, смогут это сделать, когда понадобится. Позаботьтесь о том, чтобы ваш труп сохранили, но не слишком долго! Вы и раньше-то были несносны, а теперь к этому ещё добавится одно отягощающее обстоятельство, о котором вы, во всяком случае, даже мёртвого словечка не сможете молвить. Если вода холодная, тело не разлагается, вместо этого наступает воскование жира, при котором мягкие части, где нарос жирок, полностью превращаются в восковой нарост, то есть что наросло, то теперь затвердело и остаётся снаружи почти неизменным, представьте себе такое. Позднее наступает стадия мелования, которую я не могу описать, потому что я ещё не настолько проникла в Ничто и могу постичь только то, что есть в наличии, если я его вижу или могу перенестись в его обстоятельства. Я не могу. Но я могла бы взять себе в помощь учебник патологии, только он мне не поможет. Этот утонувший рыбак четыре месяца дрейфовал под поверхностью воды и всё ещё как новенький. Эта девушка в озере со своими милыми, мягкими, мёртвыми губами — я увещеваю эту деликатную область, эту красивую среду озера теперь наконец закрыть рот и попридержать язык, она здесь уже часто брала слово без спросу, но это совсем не требуется, озеро и без того упорно молчит, в отличие от меня, и сверх того ещё само зажимает себе рот, но раньше из него кое-что всё же выскальзывало, как я вижу, — эта девушка, по крайней мере, пробыла в ледяной воде всего несколько дней, но тоже, если бы её подержать там дольше, её тело, может, законсервировалось бы, хотя эта вода ведь давно стоит на краю — хоп, поддай газу, эвтрофии, здесь скорее избыток, чем недостаток живых существ, сколько уж мне об этом говорить, ну, вы наверняка упрекнёте меня, что я уже слишком часто это делала: удобрение, удобрение, удобрение! — но не животных, нет, ни одно из этих существ здесь, в воде, не разглядишь невооружённым глазом. Она вовремя выгрузила эту девушку, вода. Тихий лес, почему же в тебе не отыщется никакой лодки? Но вот же она, точно! Эту лодку брали лунной ночью. На стеблях камыша могли остаться ледяные колечки, но сейчас их нет. Теперь до следующего года. До свидания. Некоторые хотели бы стоять тесно друг к другу, но им нельзя. Я, правда, не знаю, как уже было сказано, характер этой женщины, которая сейчас едет в машине, но, судя по фотографии, отталкивающего впечатления она не производит. Сойдёт. Она едет дальше. Машина хочет, как и всякое транспортное средство, пошевеливаться, а не пилить на холостом ходу (что-то здесь изменилось, но не мой взгляд, надеюсь), значит, мы теперь уже внизу, в Виентале, который весь забит так, что нельзя продвигаться быстрее пешего темпа. Начался утренний час пик. Больше раз-, чем два-взяли. Эта женщина тронулась от своего дома сюда ни много ни мало в пять часов утра. Ей, правда, удалось избежать утренних пробок в землях Штирии и Нижней Австрии, но в Вене она угодила как раз под молот Хадик-гассе. Из города выехать ещё можно, а в город — вы рискуете видом на замок Шёнбрунн, где огромные экскурсионные автобусы, вместо того чтобы скромно ждать на обочине, дерутся из-за стоянки размером с ванну, которую, по её малости, не найдёшь невооружённым глазом. Итак, предоставим их нашим венским туристам, пока они ещё есть вообще, а сами поедем дальше, ведь мы хорошо ориентируемся. Вена — другая, её символ — вишня с косточкой в виде сердца, куда там против неё дурацкий big apple. Или высадим народ на второй полосе и заглушим вопли тех, кому мы перекрыли дорогу, нашим высокозакреплённым мотором, который мы можем легко напустить на любую судьбу, пожалуйста, минутку терпения, мы сейчас уезжаем, через каких-нибудь полчаса, а если вы нас задержите, это продлится дольше. Мы сразу же отсюда поедем на парковку на природе, чтобы отравлять деревья, кусты и траву там, где они ещё растут, а не там, где их вообще нет. Каштаны в Виентале первыми умерли под слоем свинца и от алчных зубов тли, остальные на очереди. Мёртвые деревья наверняка не погонятся за нами, чтобы отомстить. На смену живому придёт импозантное мёртвое или скромное, но всё равно мёртвое, таков принцип этого города, который вступил в прочный брак со смертью и вот уже пятьдесят лет всё собирается развестись, но никак не может собрать для этого все бумаги, и когда ему кажется, что собрал и может ещё разок, который продлится очень долго, весёленький и живенький разок, в последний раз потрахаться, внезапно выныривают уже новые улики в том, что этот город однажды жил чуть не полностью за счёт краденых денег и может умереть лишь тогда, когда вернёт свои долги, которые могут временами принять размеры стоимости всех свезённых картин, похищенных ценностей, которые между тем прокисли, как молоко, замерли во времени, потому что их владельцы, со своей стороны, пропали. Как тут не станешь кислым. Стоит какой-нибудь клерк и говорит: приходите на следующей неделе, поступят результаты новейших обследований, и мы посмотрим, что там скрывалось под позднейшими слоями, может, ваша картина, как знать. Такая красивая женщина, как вы, дорогая Вена, может и подождать немного с ролью новобрачной, в следующем году вы наверняка подцепите ещё одного жениха, даже если нам лично придётся перед тем обломать вам все украшения. Вы и на сей раз снова согласитесь хоть на что, в этом мы уверены. Нет, вполне уверенными мы всё-таки не можем быть никогда, иначе потом снова что-нибудь скажут у нас за спиной, чего мы никогда не смогли бы сказать наперёд в такой форме, а если и сказали бы, то без злого умысла. Даже оперный бал устраивается без злого умысла. Посмотрите! Видите, как заплутавшее само в себе современное в своём любопытстве к новому сливается в экстазе с будущим и растворяет ему двери, как сказали бы греки? Жажда нового, да-да, ведь это так, будем же честными, любопытство на самом деле направлено не на будущее как возможность, а в своей алчности вожделеет возможного уже как чего-то действительного. Примерно так. Посмотрите сами. Вот мужчина, который рассматривает дома не как возможность для жилья в них, а, хотя они ему вовсе не принадлежат и, может, никогда не будут принадлежать, уже как нечто, что ему принадлежит, и именно потому, что это ДОЛЖНО ему принадлежать. Итак, теперь двери открылись, и вы просто подавлены, потому что на вас наступил тот, кому непременно хотелось попасть внутрь раньше вас. И тогда мы пошлём вас для установления мира в другую часть света, помурыжим вас как следует, вывернем вас наизнанку, ан глядь: вы всё равно будете выглядеть точно так же, как сейчас! И этот дом тоже будет стоять как каменный и не сможет воспользоваться возможностью для расслабления. И нет, и шансов тоже нет, что вы когда-нибудь изменитесь. Тем более вам сейчас необходимо сияние «Персила», чтобы вы и завтра утром могли быть такой же начисто промытой и невредимой снова выйти из изрыгающей мыльную пену мельницы смерти, в которую вы поймались и в которой застряли, совершенно несправедливо. Бывает тотальный ущерб, если вы недоглядели, но тотальной вины не бывает, потому что эта косуля, или эта детская коляска на тротуаре, или это двуглавое животное на этом здании, естественно, отвлекли ваше внимание от слишком медленно едущего автомобиля, малолитражки, которая чуть не сплющилась от груза на багажнике, ну, вон той, что перед вами, лишь один момент, но, к сожалению, неверный.
Теперь женщина продвигается вперёд немного быстрее, она знает объезд, знакомый только посвящённым, направо от Хадик-гассе, затем по Майнл-Морен, их магазин находится на задней стороне новенького жилмассива, который женщина совсем не знает. Она знала старые дома, построенные для сотрудников Австрийской железной дороги, этот переулок называется Кэтэ-Дорш-гассе, точно. Если она их не застанет, то сможет проехать на автобан, ведущий в Нижнюю Австрию, и через петлю, как здесь говорят, то есть сделав большой крюк, через деревни перед Веной и вокруг Вены снова вернуться назад, через Хадерсдорф, Мауэрбах, Нижний и Верхний Пуркерсдорф (Вы знаете такой? Один человек хотел купить себе билет в Пекин. Он подошёл к окошечку кассы в Пуркерсдорфе и попросил один простой до Пекина, пожалуйста. Мужчина в окошечке говорит, да вы что, я могу вам продать билет максимум до польской границы, а там уж сами смотрите, как ехать дальше, то ли по Транссибирской, то ли по Трансмонгольской, то ли на собачьей упряжке, фу. Короче, приезжает этот пассажир в Пекин, развлекается там, как дурак, какой он и есть, коли ради этого поехал аж в Пекин, но когда-то же надо и назад. Приходит он на главный вокзал города Пекина к окошечку кассы и просит один простой до Пуркерсдорфа, пожалуйста. А мужчина в окошечке и спрашивает: до Верхнего или до Нижнего Пуркерсдорфа? Ха-ха. Каково? Что вы сказали? Фу). Вот вокзал Хюттельдорф, пересекаем ведущие мимо него дорожные планы и строим наши собственные, которые так же точно рано или поздно обернутся против нас. Потом немного проедем по Линцер-штрасе в сторону области, крутой переулочек наверх, где соседи вежливо стоят на коленях и тщетно вымаливают скорость в тридцать километров в час; здесь играют наши детки перед своими собственными домами и выходят наши старики из их собственных квартир и возвращаются назад в их собственные квартиры, и ещё всякие другие ходят через дорогу, которые тоже не хотят умирать и у которых на затылке нет глаз, но улица принадлежит им, это-то они знают; ничего, все люди здесь, насколько хватает глаз, принадлежат нам, то есть самим себе, приличные, целеустремлённые и солидные, в вознаграждение за что и могут здесь жить, в западном здоровом пригороде, и мы, естественно, не хотим, чтобы какие-то посторонние их задевали, а тем более ранили. Кто за это? Никто. Мы все ценные, и если мы чем-то располагаем и теряем его, мы должны это возместить. Ах, как бежит время, уже опять, что поделаешь, мы бы их тоже не узнали. По их теперешнему виду. Мы должны немедленно пойти в парикмахерскую и сделать себе маникюр, чтобы нас снова воспринимали как ухоженных женщин, перед которыми время бессильно. Да, мы должны подвергнуть себя этой пытке, иначе скоро под наши ногти, обкусанные до крови, набьётся слишком много земли из-за огородных работ. Не то чтобы мы наворовали только грязи под ногтями, мы с огорода-то убираем только грязь под ногтями, и мы продолжаем её делать, эту здоровую работу, пока сами ещё ходим по земле. К нам надо как следует приглядеться, чтобы разглядеть в нас женщин. Мы отчётливо ставим себя выше мужчин. Вы нас видите? То, что в наши дни мы имеем профессию и независимы, само собой разумеется. Сколько уж я об этом понаписала, а толку никакого.
Кого я вижу, это вы. Женщина остановила свою машину на очень крутом узком склоне, где она когда-то жила. Вот этот маленький домик, унаследованный от родителей для того, чтобы сберечь его; теперь его берегут другие, лучше, чем это смогла бы она. Микрогрузовик кровельщика припаркован у дома, явно чинят наконец крышу. Женщина продала дом за два года до того, чтобы переехать в деревню, её старинная мечта, которая теперь ей отмечталась. Годами длится обольщение мечтами, обольщение людьми куда короче. Теперь эту женщину — как это я не уследила! — опознала бывшая соседка, которая вывела свою собаку. Собака новенькая и не проявляет интереса. Решили нас навестить? Я вас уже год, наверное, не видела. Выглядите хорошо. Спасибо. Но этого маленького диалога, который я почти целиком опускаю, всё же достаточно, чтобы женщина не отважилась остаться и подольше полюбоваться своим бывшим домиком. Его купили у неё приятные люди, смотрите, у них дети, которые подрастают в более здоровом воздухе пригорода, воздухе, который якобы поступает сюда прямо от Шнееберга, но уже давно живёт в диком браке с мусоросжигалкой Флётцерштейг (партнёр, как правило, узнаёт об этом последним!) и в собственном доме. Смотри-ка, вон в садике стоит трёхколёсный велосипед, и мама не требует, чтобы ребёнок затащил его в дом, хотя ворота в сад не выше метра и любой может через них перелезть. Милые, безобидные люди, разве им здесь плохо? Рядом с велосипедом четыре пластиковые лягушки и две пластиковые вороны, в смешных позах, как будто беседуют между собой. Вы только посмотрите, как мило они обустроили здесь своё пребывание, ведь им не приходится куда-то идти ради пребывания на свежем воздухе. Дом скрывается из виду, когда женщина, хоть и неохотно — она бы лучше побыла одна, — следует за своей соседкой на коротком поводке практически односторонней беседы. Никаких сюрпризов не исходит из этих уст, пользующихся доверием ещё со старых времён. Такое ощущение, что было время, которое раньше ещё могло идти, а теперь остановилось, и только люди идут дальше, ну, может, они и зашли дальше, чем следовало. Люди даже не заметили, что время остановилась, так они углубились в болтовню, как эти две женщины. Кто же услышит слабый крик, который не имел намерения привлечь к себе внимание и потому остался почти неслышным? Никто. Женщины идут дальше, собаку нужно отвести на горку, на общественную лужайку, где она немного побегает с коллегами, поиграет или подерётся. Она должна взять от жизни всё — на свежем воздухе, словно внезапно вспорхнувшая на лугу песня. Без всякого отзвука. Собака может делать это каждый день заново. Счастливая. Следы исчезают раньше, чем протянулись, люди идут навстречу сами себе, потому что этого не делает никто другой, нет, они бегают друг за другом и никогда не могут поймать. Нет, тоже неправильно, они бы с удовольствием пошли навстречу друг другу, но это чаще всего нежелательно. Каждый хочет найти что-то своё, собственный дом, собственного ребёнка, собственного партнёра, только для себя одного. Собственным помещением больше не доволен никто. Каждый предпочёл бы даже собственную телевизионную программу, потому что та, что есть, никогда не нравится. Особенно бесцеремонны мёртвые, потому что они ускользнули от нас, и средства массовой информации, которые сообщают о мёртвых (разве вы видели когда-нибудь более живого человека, чем исполнитель народных песен Карл Моик, напоследок, перед тем как вы упали в обморок? М-да, и даже он уже мёртв, стоило ему только попасть на экран, хотя он всё ещё гребёт своим лицом так, как будто должен уйти от акулы), итак, разве вы видели кого-нибудь более живого, не считая передач о природе, которые специально посвящены жизни, иначе бы мы не знали, что этот ландшафт местный и, несмотря на это, всё ещё живой? Мы бы не увидели, не будь такого сильного увеличения, какое даёт камера, муравьев, жуков и личинок во весь экран, раздутых в великанов.