Бартоломеу Диаш расспрашивал о моей родине и о многом другом до самого вечера, когда, уже в темноте, вернулись с берега шлюпки, нагруженные тюками с разнообразным товаром, купленным в Софале. На корабле зажгли фонари, и при их свете экипаж поужинал сухими галетами, вяленым мясом и салом. Мне выдали такой же паек, как и всем матросам, среди которых я сидел, ловя на себе любопытные взгляды. Но поскольку Бартоломеу Диаш распорядился, чтобы никто со мной не заговаривал, они принялись болтать между собою на своем португальском языке — я понимал почти половину их речей, — старательно делая вид, будто меня здесь нет. От моего же внимания не укрылись следы кнута на спинах многих матросов, их длинные бороды и отросшие волосы, как и иные признаки неблагополучной судьбы. Впоследствии я узнал, что это и в самом деле осужденные из королевских тюрем, вызвавшиеся, дабы скостить себе срок, плыть в неведомые края, куда вольные моряки идти отказывались, опасаясь сгинуть навеки.
После ужина ко мне подошел один из стрелков и отвел в каюту адмирала. Там Бартоломеу Диаш держал совет с Жоаном Альфоншу и еще двоими — то ли помощниками, то ли капитанами других каравелл. Похоже, их весьма обеспокоила встреча со мной, из чего я с уверенностью заключил, что запрет португальцев на морские путешествия дальше страны мавров, о котором мы слышали, когда садились на корабль, идущий в Сафи, по прошествии стольких лет не утратил силы. Один из помощников спросил на своем языке (не подозревая, что я могу его понять), не разумнее ли будет перерезать мне глотку и сбросить труп за борт. Но Бартоломеу осадил его суровым взглядом и ответил, что не подобает так поступать с христианином, который столько выстрадал, служа своему королю. Следует, заключил он, отвезти меня королю Португалии, дабы тот решил мою судьбу, а пока обращаться со мной по-хорошему и выделять паек, положенный рядовому матросу. Остальные охотно согласились; тот, что предлагал меня убить, даже смутился и стал оправдываться: мол, он имел в виду лишь сохранить тайну морских экспедиций, совершаемых по велению португальского монарха. Так, с пятого на десятое, я улавливал обрывки беседы и все больше убеждался, что флотилия эта под строжайшим секретом исследует побережья, куда испокон веков не ступала нога христианина, в поисках источника золота и пряностей. Означенные поиски издавна составляли предмет яростного соперничества между Кастилией и Португалией, притом португальцы нас сильно опережали, оттого и всполошились, обнаружив кастильца так далеко. После совещания меня отвели на ночь в каморку, набитую веревками, кипами пакли и свернутыми парусами, где я устроил себе лучшую постель, в какой мне довелось спать за долгие годы, и, убаюканный мягким покачиванием волн, погрузился в столь глубокий и блаженный сон, что и стреляющая над ухом мортира не смогла бы меня разбудить.
На следующее утро я проснулся поздно. Солнце стояло уже высоко, и корабль резво бежал вперед, подталкиваемый ласковым морским бризом, спешащим на сушу и надувающим попутно наши паруса. Выглянув из своей каморки, я увидел, что мы держим курс на юг и что остальные корабли тоже идут на хорошей скорости, вспенивая воду вокруг себя. Матросы пели песни, занятые каждый своим делом, а адмирал наблюдал за ними с помоста на кормовой надстройке. Казалось, все довольны, что возвращаются домой. Заметив, что я вышел на палубу, адмирал поманил меня к себе и, когда я подошел поцеловать ему руку, сообщил по-кастильски, что меня везут к королю Португалии, который и определит мою дальнейшую участь. А до тех пор я могу свободно передвигаться по судну, запрещается мне лишь спрашивать о чем бы то ни было касательно цели данного путешествия. На любые другие темы беседовать разрешается, рассказывать о себе тоже. Мы еще немного поговорили о том о сем; узнав, что я умею читать и писать, потому как в прошлом был не только оруженосцем, но и летописцем коннетабля кастильского, адмирал очень обрадовался и проникся ко мне уважением. Теперь он смотрел на меня с таким изумлением, словно впервые увидел по-настоящему, а до сего мгновения мои изможденные черты не привлекали его внимания. Тут же был призван некий Жоан Тавареш, его денщик, с наказом остричь мне бороду и побрить. Когда тот выполнил поручение и я обрел более подобающий христианину вид, мне дали зеркало, чтобы я оценил работу цирюльника. И чудилось мне, будто вижу себя вновь таким, каким покидал Кастилию, и от волнения слезы наворачивались на глаза. Бартоломеу Диаш положил руку мне на плечо и долго всматривался в морские волны, убегающие от нас за кормой. В вышине надрывались хриплые голоса чаек. Потом адмирал велел принести вина, и тот же Жоан Тавареш протянул мне деревянный кувшинчик, который я с наслаждением опорожнил до последней капли. Адмирал с улыбкой спросил, сколько же времени я не пил вина.
— Не могу сказать точно, сеньор, — ответил я. — Знаю лишь, что последний раз это случилось в тысяча четыреста семьдесят первом году от Рождества Христова, когда мы пересекли границу Кастилии, и прошло с тех пор, по моим подсчетам, лет пятнадцать.
Бартоломеу Диаш, посмеявшись от души, поправил:
— Не пятнадцать, друг мой, а все семнадцать. На дворе уже восемьдесят восьмой, не за горами Рождество Господа нашего Иисуса Христа, а там и новый год наступит.
Далее речь зашла об искусстве писцов и о поэзии. Адмирал оказался большим любителем виршей, предложил продекламировать ему стихи, какие помню наизусть, и слушал с искренним удовольствием. В последующие дни он не раз просил меня почитать ему вслух изящно выведенные тексты маленьких рукописных книг, хранившихся в его каюте, да и в целом обращался со мной ласково и всячески выказывал свое расположение. Едва это заметили остальные, как я сделался всеобщим любимцем. А посему на основании собственного опыта могу смело утверждать, что португальцы — люди добрые, сострадательные и чистосердечные. За все время, что я провел в их обществе, более того — у них в плену, ни один не причинил мне никакой обиды, напротив, все меня жалели и баловали.
Из матросских пересудов и из сделанных мною наблюдений я понял, каким образом снизошло на меня милосердие Господне. Накануне того дня, когда флотилия прибыла в Софалу и нашла меня, адмирал постановил прекратить продвижение на север и возвращаться обратно на юг. Но пока корабли разворачивались, вахтенный на марсе закричал, что видит вдали, на самом горизонте, мерцающий свет, и адмирал решил потратить еще один день, чтобы выяснить, что там за огни такие. А уж после того как меня взяли на борт и осмотрели Софалу, они наконец-таки развернулись и поплыли в южном направлении. Корабли неизменно держались побережья, которое помощники капитанов скрупулезно изучали, отмечая в своих журналах горы и холмы, леса и мысы, бухты и утесы и все прочее, что привлекало их внимание. Таким образом они составляли чрезвычайно подробные морские карты по заданию своего короля. На двадцатый день мы достигли реки, которую португальцы называли Восьмой. Ее широкое устье мощным потоком извергало в море жидкую грязь. Здесь суда ненадолго встали на якорь. К берегу отправились шлюпки, груженные бочками, дабы пополнить запасы воды. Хотя меня на сушу не пустили, „Пресвятая Троица“ стояла к ней так близко, что я прекрасно видел, как стрелки волокут издалека каменные глыбы и сооружают на песке внушительный курган. Им пришлось изрядно попотеть, пока их товарищи тягали туда-сюда порожние и полные бочки, снабжая корабли водой. Третья группа углубилась в лес пострелять дичи. Охотники то и дело возвращались кто с антилопами, кто с разной мелкой живностью и жарили мясо на берегу, поощряемые восторженными криками оставшихся на борту.
Два дня спустя, набрав с собой достаточно пищи и пресной воды, флотилия снова тронулась в путь. Курган, или „педрао“, как он называется по-португальски, к тому времени достиг четырех эстадо в высоту, и в завершение каменотес увенчал его плитой с высеченной датой и гербом короля Португалии. А означало это, что все земли, омываемые рекой и ее притоками, принадлежат отныне португальской короне. Чрезмерная, на мой взгляд, дерзость с их стороны, но я воздержался от высказывания подобных соображений моим благодетелям, которые почитай что избавили меня от верной гибели и подарили новую жизнь. Как бы то ни было, склонность к чванству я замечал за ними во многих отношениях — чего стоят одни их длинные, вычурные имена, будто даже распоследний матрос принадлежит бог весть к какому знатному роду. Или вот, например, самая маленькая каравелла у них называлась „Гроза морей“. Причем „Гроза“ эта была такая убогая и дырявая, что частенько поднимался вопрос, не потопить ли ее вовсе, чтобы не задерживала остальных, да только адмирал все никак не решался с ней расстаться.
Незадолго до Рождества Христова сменили курс на восточный — небольшой отрезок пути пролегал в открытом море, которое адмирал окрестил Урочищем Бурь из-за немилосердного шторма, застигшего их здесь по дороге из Португалии. Теперь же нам повезло пересечь Урочище Бурь легко и беспрепятственно. Затем два дня плыли, держась к побережью еще ближе обычного, после чего несколько от него отдалились и повернули на север. Наступило Рождество, и мне даже разрешили сойти вместе со всеми на берег, где состоялась торжественная месса. Дружным хором мы читали молитвы Святой Деве и пели Те Deum Laudamus. Потом, как добрые братья во Христе, разделили трапезу, включавшую мясные блюда, и каждый получил кубок вина. Ночь я вместе со всеми провел на суше, но не сомкнул глаз, размышляя о выпавшей на мою долю удаче и о скором свидании с возлюбленной моей доньей Хосефиной, которая наверняка уже давно считает меня погибшим.
Еще через несколько дней пути мы снова миновали устье большой реки — и снова на берег переправились люди, чтобы запастись водой, пострелять дичи и возвести „педрао“ — курган, подобный предыдущему. Реку эту называли Седьмой, из чего я заключил, что до прибытия в Португалию нужно пройти еще шесть. Тогда я принялся подсчитывать лиги и дни, оставшиеся до окончания путешествия, — получилось куда больше, чем я полагал вначале. А позднее мне разъяснили, почему португальцы в своих картах и путевых журналах дают рекам номера вместо имен: географические названия у них положено согласовывать с королем, который внимательно следит за новыми исследованиями и открытиями. Это и многое другое укрепило меня во мнении, что португальцам свойственны любовь к порядку и скрупулезная точность в делах.
Между тем наше морское путешествие продолжалось. В течение двух месяцев португальцы изучали побережье и составляли карты, за которые ранее помощники капитанов не брались, следуя заведенному у них обычаю — сначала быстро пройти маршрут до конца, а уж по дороге обратно двигаться медленно и вдумчиво. Время от времени группы моряков высаживались набрать воды или поближе рассмотреть какой-нибудь мыс либо долину, и порой они возвращались с захваченными на берегу неграми, которых привозили на „Пресвятую Троицу“, чтобы я с ними поговорил. Но хотя я охотно испробовал все известные мне наречия и словечки различных племен, собеседники совсем меня не понимали, из чего следовало, что языков у чернокожих несравненно больше, чем у белых, населяющих христианские королевства. По окончании допроса негров отвозили обратно на сушу и отпускали невредимыми, разве что малость напуганными. Правда, иной раз, когда среди пленников попадались женщины, матросы развлекались с ними, пока корабли не снимались с якоря, однако перед отходом провожали с прощальными подарками, так что негритянки вроде бы уходили довольные, пусть некоторые и понесли от нежданных гостей.
Постепенно я привык к корабельной жизни и, когда поднимались волны, стойко переносил качку — мне уже не приходилось с утра до ночи исторгать из себя съеденное, как это было поначалу. Кроме того, я подружился кое с кем из солдат и матросов и разговаривал с ними на их языке, там и тут вставляя слова из своего — они ведь довольно похожи, страны-то наши прямо по соседству расположены. И вот мы уже прошли три реки, чьи устья оказались ближе друг к другу, чем у предшествующих, — эти назывались Пятая, Четвертая и Третья, так что мои надежды вспыхивали с новой силой, стоило подумать, как скоро я ступлю на родную землю. День за днем я твердил про себя клятвы отыскать мою донью Хосефину, едва обрету свободу, и никогда больше с нею не расставаться. В моменты уединения или же перед сном я тешился воображаемыми картинами нашей встречи, будь то в солнечных лучах или звездной африканской ночью, думал о нежных поцелуях, которыми нам предстоит обменяться, о долгих беседах, которые мы станем вести в саду мессера Альдо Манучо, описывая друг другу пережитое за долгие годы одиночества и разлуки. Я даже подбирал самые верные слова для подробного изложения моих деяний и злоключений в землях негров, намереваясь умолчать лишь о том, что связано с Гелой, дабы избежать ревности, столь присущей дамам, даже самым покладистым. Обладай дама хоть самым легким на свете характером, прознав о другой, непременно начнет терзаться, и дней десять, если не больше, доброго слова от нее не услышишь. Подобные размышления придавали мне бодрости и немало облегчали тяготы морского путешествия. А там наступила и Страстная неделя, которую мы провели на суше. На обширном пляже, усыпанном мелким песком, мы исповедовались друг перед другом, согласно морскому обычаю, благоговейно выслушали мессу и приняли причастие из рук адмирала. Потом разожгли костры, чтобы наутро посыпать головы пеплом и выполнить назначенное покаяние, что послужило всеобщему нравственному очищению.
Завершив вышеописанные церемонии, мы отчалили, и теперь корабли шли заметно ближе к берегу, чем раньше, и шлюпки сновали туда-сюда, хотя недостатка в питьевой воде мы не испытывали. Насколько я понял, это происходило оттого, что где-то здесь с прошлых экспедиций остались люди, а значит, мы, несомненно, приближались к стране мавров, куда и держали курс. Впрочем, все это были лишь мои собственные соображения, поскольку никто со мной о подобных вещах не заговаривал, да и сам я не решался спрашивать. И матросы и солдаты вели себя крайне осмотрительно, ибо малейший проступок карался на судах жестокой поркой, одна мысль о которой повергала всех в трепет и призывала к благоразумию. Однажды был даже такой случай: на каравелле „Святой Иоанн“ двое матросов подрались и пустили в ход кинжалы. Так адмирал собрал на берегу совет из всех капитанов, нескольких помощников и наиболее уважаемых членов четырех экипажей, устроил настоящий суд по законам военного времени, выявил виноватого (им оказался тот, что легче ранил товарища) и постановил его казнить через повешение на дереве. К вечеру, правда, тело сняли, похоронили честь честью по-христиански и за упокой души помолились.
Ко дню святого Иоанна Крестителя достигли мы реки под названием Вторая. Иначе она еще звалась Негритянской, отличалась необыкновенной шириной и в море впадала не единым потоком, но многими. Четыре из них мы миновали — слишком они были мутные от влекомого течением ила — и выбрали самый большой, где вода была зеленая. Корабли с трудом поднялись по нему вверх и бросили якоря в относительно тихой заводи. На берегу стоял огромный, отменно укрепленный замок, из тех что строятся над морем, настоящая цитадель с белоснежными каменными стенами, под которыми сновали большие и малые лодки. Некоторые тотчас устремились к нам. На веслах сидели чернокожие, но у руля и просто на борту находились среди них и португальцы, из чего я заключил, что в поселении этом ведется оживленная торговля. Судя по подслушанным мною обрывкам разговоров, у негров здесь скупали золото и слоновую кость за соль да пустячные безделушки. Под стенами замка мы провели две недели, шлюпки и плоты без конца подвозили и увозили товары, пока каравеллы не нагрузились как следует. Затем, пополнив запасы воды, мы отчалили. Меня же в том месте на берег не пускали — я должен был оставаться на корабле, хотя по нему мог перемещаться свободно и на палубу выходить, когда мне вздумается.
Вернувшись в море, мы продолжали следовать вдоль побережья, как и прежде, но теперь курсом на запад. Из разговора с одним арбалетчиком по имени Себаштиан ди Сильва, с которым у меня завязались приятельские отношения, я узнал, что поселение с цитаделью, оставленное нами позади, принадлежит очень богатому кастильцу, отрекшемуся от веры Христа. Зовется он нынче Мохамет Лардон и имеет весьма запоминающуюся примету — длинный шрам через всю щеку, ото рта до уха; шрам этот он всегда тщательно прячет под белым покрывалом, составляющим часть головного убора у мавританской знати. Разве можно тут было не заподозрить, что это не кто иной, как тот самый Педро Мартинес из Паленсии, смутьян и бунтарь по кличке Резаный, один из моих арбалетчиков, позже сбежавший со своими приспешниками на поиски золотых копей? Я стал расспрашивать подробно о его наружности, росте, походке, голосе — и каждое слово Себаштиана подтверждало верность моей догадки. Вести о Педро Мартинесе меня напугали. Я-то думал, что он давным-давно мертв, а он живет себе да царит над неграми в своем роскошном дворце, ибо сделался посредником между португальцами и вождями негритянских племен, обитающих выше по реке. Все торговые сделки проходят через его руки, и войско у него что у твоего короля, возглавляемое тремя белыми военачальниками, в которых я по описанию признал арбалетчиков, ушедших вмести с ним. Четыре жены у него в доме, черные и мавританки, и еще двадцать наложниц. Окрестные племена дрожат перед ним из-за жестоких наказаний, ожидающих того, кто посмеет проворачивать свои делишки без его ведома.
На суше ландшафт постепенно менялся: все реже попадались густые леса, песчаные берега становились все шире, а море — тише и спокойнее. Еще около месяца мы двигались на восток, затем береговая линия снова потянулась на север, и по меньшей мере каждые шесть-семь дней корабли задерживались, чтобы принять какие-то бочки и тюки, доставляемые с суши. Привозили их чернокожие исполины, весьма щедро одаренные природой в смысле мужского достояния, над чем матросы и стрелки глумились на все лады — впрочем, насмешки их носили явный оттенок зависти. Когда полученный груз исчезал в трюмах, каравеллы вновь поднимали паруса.
В августе с похвальным благочестием отметили Вознесение Богородицы. Дважды встречались нам другие португальские корабли, направлявшиеся туда, откуда мы возвращались. Команды махали друг другу флагами, обменивались новостями, один раз „Пресвятая Троица“ даже остановилась, чтобы взять на борт несколько бочек солонины и еще кое-какую провизию. А незадолго до святого Михаила, в пятницу, достигли и реки Первой — последней большой реки на пути к Португалии. Возле нее была совершена высадка, однако курган там уже стоял, возведенный мореплавателями, побывавшими здесь ранее. Нашей целью являлось лишь перевезти очередной груз и оставить на суше нескольких членов команды — бедолаги подцепили лихорадку еще на Негритянской реке, где в изобилии водились особо опасные комары и слепни, порядком всех донимавшие. Больных беспрестанно рвало, и один из них в конце концов умер от истощения.
Глава двадцатая
Оставив позади последнюю реку, корабли отдалились от побережья, и на несколько дней суша вовсе исчезла из виду, словно в открытом море плыли. Поднялась немилосердная качка, со всех сторон ничего не было видно за бушующими волнами, вахтенные на корме удвоили бдительность. Так шли довольно долго — казалось, Бартоломеу Диаш чего-то опасается. Иногда две, а то и три каравеллы сближались, чуть ли не соприкасаясь бортами, и помощники капитанов устраивали тайные совещания; особенно усердствовал упомянутый ранее Жоан Альфоншу ди Авейруш, чьему опыту адмирал доверял безгранично. По истечении двух недель мы вернулись поближе к берегу. В двух-трех местах делались остановки, и хотя меня теперь на землю не отпускали, по ряду признаков я определил, что мы уже в стране мавров. Довелось мне подслушать и разговоры о том, что через столько-то дней мы войдем в порт Сафи — а значит, настала пора разработать план побега от португальцев. И придумал я вот что.
Как только корабль подойдет к берегу достаточно близко, чтобы бросить якорь, я дождусь ночи, когда вахтенные уже задремлют, убаюканные колыбельной волн, и спущусь по веревке на корму — туда, правда, выходят окна адмиральской каюты, но после захода солнца он их всегда запирает. Зато с той стороны есть всякие деревянные выступы, куда можно поставить ногу, там удобно спуститься к самому капитанскому мостику, где штурвал. Мешок с костями я понесу привязанным к поясу. Я заблаговременно раздобыл себе толстый канат и еще один, потоньше. Очутившись в воде, поплыву как могу с одной рукой — я ведь всегда слыл отличным пловцом, да и до суши будет недалеко. Незамеченным выберусь на берег, а там спрячусь среди деревьев и тихонько подожду, пока флотилия не покинет гавань. Потом вылезу из своего укрытия и пойду к приказчику генуэзского купца Фоскари, который живет неподалеку и наверняка признает во мне старого знакомого. Он поможет мне благополучно добраться до Марракеша, где я воссоединюсь с возлюбленной моей доньей Хосефиной, а дальше уж Альдо Манучо позаботится о том, чтобы со всеми удобствами отправить нас в Кастилию.
Придя к такому решению, я стал ревностно оберегать свою тайну и не осмеливался даже про себя оттачивать и шлифовать план побега, пока не оставался один или не прикидывался спящим. Мне все чудилось, стоит хоть подумать об этом в чьем-либо присутствии, и мои мысли тотчас будут угаданы, тем более что португальцы прекрасно знали: именно в этом порту экспедиция нашего короля Энрике IV впервые ступила на африканскую землю. Я сам неоднократно рассказывал об этом адмиралу и его помощникам в начале совместного плавания, когда они без конца меня допрашивали.
Но обернулось дело совершенно иначе, чем я рассчитывал, что по зрелом размышлении можно назвать удачей, как станет ясно из дальнейшего. Достигнув порта Сафи, корабли встали на якорь и спустили на воду шлюпки с солдатами, среди которых находились и несколько капитанских помощников, и сам Бартоломеу Диаш. Я тем временем разглядывал порт и его окрестности — что тут как устроено и где расположено. Берег был совсем близко, преодолеть такое расстояние вплавь не составило бы труда. Наблюдая за полетом птиц, я в каждом взмахе крыла видел доброе знамение, а посему твердо вознамерился бежать сегодня же ночью, как только заснут вахтенные первой смены. Но еще до наступления сумерек шлюпки вернулись, и адмирал поднялся на борт и уединился в своей каюте для секретной беседы с двумя-тремя доверенными лицами. Затем, когда матросы поужинали и я вместе с ними, ко мне подошел боцман и сообщил, что отныне я буду спать в каморке, где хранятся паруса и канаты. А едва я переступил ее порог, как снаружи на двери задвинулся засов. Всю ночь я ломал себе голову: как же они догадались, что я собрался улизнуть, если я никому и словом не обмолвился о своих планах? То ли сам во сне разговаривал, то ли без колдовства тут не обошлось. Все трое суток, что мы провели в Сафи, я так и спал взаперти. Однако уже на второй день я получил точные сведения, подтверждавшие, что, рискуя жизнью в своем стремлении обрести свободу, я ровным счетом ничего бы не добился. Мой добрый друг Себаштиан ди Сильва, когда ездил на берег, разговорился с одним венецианцем, состоявшим при консуле правителя Марракеша, и спросил его об испанке донье Хосефине, которая семнадцать лет назад прибыла с подданными кастильского короля, и о судьбе ее спутников. Тот ответил, что все они пересекли песчаную пустыню и впоследствии пропали в негритянских землях, а госпожа спустя четыре года после отбытия и гибели мужчин вышла замуж за богатого мавра из Марракеша, подарила ему четырех сыновей и дочь, но последними родами скончалась. Все ее очень любили и горько оплакивали. С нею были еще две женщины, ее горничные, так одна потом пошла в услужение к генуэзцу по имени Себастьяно Матаччини и вскоре тоже умерла. Вторая стала женой мавра, который увез ее в другой город, не то в Мекнес, не то в Фес, и с тех пор о ней ничего не слышали. А еще был некий Манолито де Вальядолид, королевский секретарь, интендант того злополучного отряда, не отважившийся идти в пустыню. Он близко сошелся с одним мавром из городской знати и отказался вовсе возвращаться в Кастилию — такая крепкая дружба их связывала. Кроме того, он опасался, как бы королевское правосудие не припомнило ему кое-какие позорные грешки. В конце концов он и сам стал мавром, отрекшись от истинной веры. Высокородный друг усыновил Манолито, и после его смерти тот унаследовал внушительное состояние. Нынче он столь преданный и ревностный блюститель законов лжепророка Магомета, что пользуется самой доброй славой среди мавров. Мирамамолин сделал его своим советником, шагу не ступает без его одобрения и осыпает всяческими почестями да милостями.
Услышав о смерти госпожи моей доньи Хосефины, я почувствовал, что жизнь моя не стоит более ни гроша. Сердце словно бы и биться перестало. Так и сидел неподвижно на палубе, обезумев от горя, не находя слов. Друг мой, кое-что знавший о постигших меня бедах, положил мне руку на плечо и принялся утешать на своем сладкозвучном и напевном, точно музыка, языке, но его усилия пропали втуне. Я лишь смотрел на море, чтобы кто из матросов не заметил, и беззвучно плакал горькими горячими слезами, которые, едва родившись, высыхали под соленым восточным ветром, разъедая мне щеки. Я не помышлял более о бегстве с корабля да и вообще из плена, решив, что отныне душа моя и тело в руках Господа — и пусть бы Он забрал их поскорее. Не хотелось мне ни жить, ни мучиться дальше. Каравеллы уже подняли якоря и, вспенивая волны, устремились навстречу превратностям морских дорог, а я все еще не мог прийти в себя.
Но монотонные дни не прекращали свой хоровод, каждый приносил новые заботы, и постепенно оцепенение скорби рассеивалось, чему немало способствовали сочувствие и доброта Себаштиана ди Сильвы, да и остальных, узнавших от него истинную причину моих страданий. Вполне справедливо они почитали меня за самого несчастного человека на свете, и даже те, кто прежде помыкал мною — „безрукий, подай то, безрукий, отнеси это“, — норовя побольнее унизить, теперь угомонились и на свой лад старались выказывать расположение и жалость. И так как сердце человеческое готово питаться крохами надежды, лишь бы не погибнуть от отчаяния, мало-помалу затягивалась рана от утраты доньи Хосефины и все меньше болел глубокий шрам, который никогда не излечится полностью и пребудет со мною до конца моих дней. Я позволил себе обратиться к другим мыслям, более отрадным, и снова начал мечтать о том, как доставлю рог единорога королю. Он примет меня с подобающей торжественностью, в окружении первых лиц королевства, посреди того большого зала в алькасаре Сеговии, удостоит высочайших почестей, и я с трудом сдержу слезы, когда преклоню перед ним колено, слушая, как он расхваливает меня своим придворным. А после он меня отпустит, подарив скакуна из собственной конюшни да кошель золотых, и я отправлюсь к господину моему коннетаблю. Тот встретит меня, рыдая и распахнув объятия, точно сына, вернувшегося из вражеского плена, и выделит мне виноградник на берегу Гвадалбульона в награду за все, что мне довелось вынести на королевской службе. Я же отвечу, что предпочел бы иное воздаяние — снова сражаться на границе с маврами во имя нашего повелителя. Коннетабль молча глянет на мое увечье, и тут я покажу ему, что оставшаяся рука по-прежнему мастерски владеет клинком, а культя способна, если половчее приспособить ремни (я тщательно продумал, как именно), управляться со щитом не хуже целой конечности. Господин мой исполнится восхищения и тотчас позволит мне вновь сопровождать его в битвах с иноверцами, как в старые времена. Невзирая на то что мое подорванное здоровье, мой беззубый рот, ломота и слабость в каждом суставе, ноющие кости и седая борода свидетельствовали скорее о немощной старости, нежели о цветущей юности, я упрямо пытался убеждать себя, будто все еще может стать как раньше и, вернувшись в Кастилию, я найду там все в том виде, в каком оставил. Таким образом я утешал себя, и не сдавался, и не собирался куда-либо бежать, пока мы не покинем страну мавров. Впрочем, меня все равно запирали по ночам, дабы исключить любые мысли о побеге и самую возможность такового.
Каравеллы меж тем продолжали свой путь и неделю спустя вышли в открытое море, где и застало нас Рождество Господа нашего Иисуса Христа. Праздник отмечали шумно и весело, с музыкой, песнями и танцами, а потому я решил, что до Португалии рукой подать, и не ошибся. Двадцать первого января — было очень холодно, и волны бушевали вовсю — вдали показались очертания берега, а именно мыс Святого Винсента. Матросы и стрелки пришли в неописуемое волнение и хором запели Те Deum Laudamus. Потом Себаштиан ди Сильва обнял меня и расплакался, сообщив, что перед нами скалы и леса Португалии, а он почти четыре года не видел родных и близких. В последующие дни мы уже не теряли из виду побережье — череду каменистых берегов, перемежающихся пятнами зелени. Только раз причалили, чтобы выгрузить часть товаров в крепость на взморье и чтобы оттуда послать гонца к королю с известием о возвращении экспедиции и письмом от Бартоломеу Диаша. Вскоре путешествие наше окончилось в большом, красивом и отменно укрепленном порту под названием Сетубал. Едва упали в воду якоря, как корабли окружило множество лодок с навесами из ветвей. В честь нашего прибытия гремела музыка, развевались знамена, змеились зеленые гирлянды, точно на народном гулянье. Казалось, от возвращения адмирала зависит судьба мира — настолько любят португальцы все, что связано с мореплаванием. Матросов и солдат только что на руках не носили, люди наперебой тащили вино и еду, угощая путешественников. Даже мне изрядно перепало от их щедрот, как будто я был полноправным членом команды.
Еще через два дня Бартоломеу Диаш, призвав меня к себе, положил мне руку на плечо и ласково сказал:
— Друг мой Хуан де Олид, настала пора тебе отправиться к королю, да хранит его Господь, и больше я ничего не в силах для тебя сделать, кроме как изложить в письме все имеющиеся у меня доводы в твою пользу. Отныне ты в руках Бога и нашего короля.
Такие речи нагнали на меня страху, я даже подумал, что король захочет меня казнить, чтобы я уж точно не рассказал в Кастилии обо всем, чему стал свидетелем в стране негров, — и адмирал об этом догадывается. Но ничего подобного не случилось, и теперь я склоняюсь к мысли, что просто португальцы — добросердечный народ и адмирал, сожалея о невозможности и дальше оказывать мне покровительство, произнес эти печальные слова, которые я принял за предвестие неминуемой смерти. Потом его слуга передал мне в подарок от адмирала теплый камзол, плащ, а также нитяные чулки и башмаки, так что я был полностью одет и обут — и премного за то благодарен. За мной пришли двое незнакомых мне стражников, из городских; прежде чем забрать меня с корабля, они полюбопытствовали насчет содержимого моего мешка с костями и рогом единорога. Капитан арбалетчиков сам объяснил им, что там, и передал адмиральский наказ, чтоб никто не смел отнимать у меня этот прах.
Ночь я провел в тюремной камере, в расположенной неподалеку крепости, что стоит на высоких крутых скалах, подъем по которым необычайно труден. Рано утром меня накормили черным хлебом со свиным салом, затем посадили на спокойного сицилийского жеребца сивой масти, и в сопровождении вчерашних стражников я выехал на дорогу в Лиссабон. Вскоре мы уже скакали через поля. Стражники охотно со мной беседовали и обращались по-свойски, доверительно, совсем не как с пленником, — расспрашивали, кто я таков и как проходила моя жизнь среди негров. Моя предстоящая встреча с королем явно внушала им трепет. Они же сообщили мне, что до Лиссабона, где находится резиденция португальского монарха, всего день пути, и я не знал, стоит ли этому радоваться. На королевской дороге, по которой мы следовали, встречные не раз окидывали меня любопытными взорами, точно приговоренного, ведомого на казнь, что казалось мне дурным знаком. На самом же деле интерес их вызывал мой эскорт.