Впоследствии, когда заработало радио, стало известно, что трое участников. экспедиции покинули основную группу с намерением достичь материка и сообщить культурному миру о бедственном положении экипажа «Италии», в составе которого были раненые. В эту группу, покинувшую лагерь Нобиле, входили трое: швед Мальмгрен и итальянцы Цаппи и Мариано. С этого момента судьба группы была неизвестна, так же, как и судьба других членов экипажа, поднявшихся в воздух вместе с дирижаблем после отрыва от него главной гондолы. Спасение экипажа «Италии» требовало принятия срочных мер. Ряд экспедиций, снаряженных итальянцами, не имел успеха, так как тяжелые условия северного плавания не позволяли их кораблям приблизиться к группе Нобиле.
Когда стало очевидно, что требуется принятие срочных и энергичных мер, советским правительством и общественностью был снаряжен в поход к острову Шпицберген ледокол «Красин». Ему предстояло пробраться к группе Нобиле, снять ее со льда и попытаться разыскать остальных членов экипажа «Италии». Поиски «Красина» должны были расшириться в виду исчезновения Амундсена, отправившегося на самолете «Латам» с французским летчиком Гильбо на поиски экспедиции Нобиле. Амундсен, народный любимец, имя которого знает каждый ребенок в Норвегии, исчез… Когда «Красин», покидая Норвегию, шел фиордами, — с каждого встречного судна, с каждой лодки неслись ему вслед возгласы: «Найдите Амундсена!»
Читатели «Всемирного Следопыта» достаточно хорошо должны из двух предыдущих номеров знать жизнь этого смелого исследователя, одного из замечательнейших путешественников нашего века…
«Красин» нашел итальянцев. «Красин» их спас. Теперь, во втором походе, несравненно более трудном, чем первый, ему предстоит нелегкая задача попытаться помочь Амундсену, пожертвовавшему жизнью ради спасения своих товарищей, исследователей северных стран…
Я был на севере недолго, но тех двух месяцев, что я там провел, вполне достаточно, чтобы оценить великое мужество, проявленное старым Роальдом, чтобы понять самоотвержение человека, рискнувшего лететь в объятия ледяных пустынь. Тем большего уважения заслуживает этот подвиг, что в 1925 году на опыте своей неудачной попытки достижения полюса Амундсен мог убедиться в трудностях предприятия и отчетливо знал о грозящих ему опасностях.
Однако, несмотря на мой восторг перед мужеством Амундсена и его спутников, несмотря на глубокое уважение к этому прекрасному имени, я беру на себя смелость посвятить настоящий очерк не ему, а нашему соотечественнику, морскому летчику, Борису Григорьевичу Чухновскому. Отлично зная исключительную трудность условий работы на севере, имея перед глазами примеры стольких неудач, вплоть до трагической неудачи самого Амундсена, Чухновский, тем не менее, смело поднимается в воздух, чтобы сделать попытку помочь бедствующим итальянцам. Но этого мало; в настоящее время он не складывает оружия и делает все, что может, чтобы приподнять завесу над последним актом трагической и прекрасной истории величайшего из северных исследователей наших дней. И не одному Борису Григорьевичу посвящен мой очерк, но также летной стайке, с которой он пробивался через ужасные для летчика туманы Шпицбергена и с которой теперь снова идет навстречу полярным льдам и туманам…
Сборы мои на «Красин» в Москве волей-неволей должны были уложиться в шесть часов. Немудрено, что те несколько часов, которые я имел в Ленинграде между прибытием из Москвы и отправлением на борт «Красина», мне пришлось, высунув язык, носиться по городу в поисках вещей, которые были необходимы для полярной экспедиции, в роде меховых рукавиц, шапки, мехового кожаного пальто и теплого белья. К сожалению, в том учреждении, которое секретарь экспедиции называл почему-то «универмагом» ЛСПО, ничего этого не оказалось, так как, по словам продавцов, «летом теплыми вещами не торгуют»…
Добраться до Гутуевского Ковша (около входа в порт) и Угольной гавани, где стоит «Красин», оказалось не так-то просто. Лишь благодаря содействию командира порта, после 2½ часов ожидания на берегу, компания будущих «красинцев» попала в Угольную гавань, где у стенки, около черной громады «Красина», сгрудились баржи, катера, буксиры и шлюпки. Если не особенно трудно налегке попасть с катера на «Красина», пользуясь парой узеньких сходней, переброшенных через люки угольных барж, и веревочным штормтрапом, то проделать это с чемоданами оказалось прямо невозможно. Не имея привычки лазить по вертикальным трапам с чемоданом за спиной и с мешком в каждой руке, после нескольких попыток и падений на палубу, полную угля, я должен был отказаться от этого способа сообщения и, улучив минуту, вместе со всем своим имуществом залез в огромную железную бадью, в которой на палубу «Красина» поднималась лебедкой куча желтых кругов швейцарского сыра. К сожалению, как оказалось, эти сыры ехали вовсе не на палубу, а были опущены в глубокий черный трюм, где грузчики встретили меня далеко не так любезно, как я рассчитывал быть встреченным на «Красине». Снова при помощи «конца» (каната) пришлось мне извлекать мои злополучные чемоданы из трюма на палубу.
Если вы думаете, что «Красин» представлял собой нарядное, вычищенное судно, на котором сверкают медные части и блестит «надраенная» (начищенная) палуба, то вы жестоко ошибаетесь: горы, ящиков, мешков, бочек, рогожных тюков, сотни буханок хлеба — все это сплошь заваливало покрытую толстым слоем угольной пыли палубу. В лабиринте этих нагромождений тыкались люди команды с усталыми, бледными лицами и с трудом протискивались какие-то совершенно некорабельного вида люди, — вероятно, такие же пассажиры, как и я. Однако пассажирами мы оставались недолго. Едва успел я протиснуться в первый попавшийся люк и спуститься по трапу в кают-компанию, как должен был превратиться в грузчика, облаченного в рабочую блузу и огромные брезентовые рукавицы.
Я никогда не думал, что искусство погрузки так сложно и что так тонко нужно изучить момент, когда следует крикнуть лебедочному машинисту «вира» или «майна»[1]), чтобы не рисковать быть раздавленным болтающейся в воздухе двадцатипудовой бочкой или связкой огромных бревен.
Прошло несколько часов, прежде чем я, несколько освоившись с обстановкой и улучив минуту, когда приставленный к нам боцман завозился с каким-то запутавшимся концом, удрал в кают-компанию в попытке разыскать хоть кусочек подходящего места для отдыха. Однако и это оказалось не так просто. Только путем раздвигания нескольких тел, бессильно приткнувшихся в углу на диване, мне удалось очистить себе местечко. Одно из этих тел зашевелилось, и сразу, без всяких предисловий, обладатель форменной морской фуражки и летного значка на рукаве вступил со мною в беседу о том, как тяжело снаряжать экспедицию в такой короткий срок, когда нет нужных средств под рукой, когда нужно давать лучших людей и выбирать лучшую машину…
— Мы даем лучшее, что есть у воздушных сил Балтморя. Наши механики, Шелагин и Федотов, — это лучшие ребята. Чухновского я знаю сравнительно мало, но, судя по тому, что я слышал о нем и об Алексееве, надо думать — они не выдадут…
Не кончив фразы, говоривший снова склонился на сложенные на столе руки и заснул. Оказывается, этот вконец измотанный человек — начальник воздушных сил Балтийского моря — третьи сутки не был дома и не видел постели (подобно большинству участвовавших в снаряжении красинской экспедиции).
Тычась по разным углам и не находя того, что мне нужно, я наткнулся на коренастого моряка с седыми щетинистыми усами, который хмуро оглядывал каждую вещь на корабле, ходил из каюты в каюту, заглядывал во все люки и что-то ворчал себе под нос. Это — старый капитан «Красина». Тот самый капитан Сорокин, который заявил, что в такой баснословно короткий срок, как три дня, он считает немыслимым снарядить экспедицию, и отказался от командования «Красиным». Сегодня — его последний день на корабле. Завтра «Красин» выйдет в море с новым командиром, перешедшим на его борт с ледокола «Ленин».
Я еще никого не знал на корабле; при всем желании, в этих зелено-желтых лицах, покрытых черным налетом угольной пыли, в измазанных блузах разных фасонов я никак не мог бы угадать кочегара, матроса, штурмана или механика — все они были одинаково грязны и усталы…
Когда, свалившись на какой-то ящик в полном изнеможении, я сквозь сон услышал звенящий в рупор голос команды: «Отдай швартовы!», я тотчас же проснулся и вскочил со своего жесткого ложа. Столб черной пыли поднялся вместе со мной.
Через полчаса два пузатых буксира на толстых стальных тросах уже оттаскивали черный утюг «Красина» от Угольной пристани. Все вздохнули с облегчением, когда зелено-серая муть берегов стала уходить назад и ледокол потянулся Морским каналом к Кронштадту…
После первой суеты можно было подумать о том, чтобы немножко соснуть в «человеческих» условиях, а именно в закоулке на угловом диване, на котором я должен был сложиться под углом в 90°, с трудом протиснувшись между стенкой и привинченным к полу столом.
Между тем из воды вырастали серые бляхи кронштадских фортов и полуразрушенная стенка с огромными белыми цифрами. По берегам тянулись жидкие зеленые сады и красные стены неуютных казарм. Серые волны, казалось, лизали стены домов. В круглый глазок иллюминатора вползала ночная прохлада, когда оглушительный грохот раздался у меня над головой — отдавали якорь. Умудрившийся устроиться где-то на койке, даже раздеться, молодой Том, корреспондент «Комсомольской Правды», смертельно перепуганный спросонья этим грохотом, вылетел из двери и в одном белье стрелою понесся по коридору и трапу наверх… Только у борта он пришел в себя и, пристыженный, полез вниз разыскивать сбою каюту.
Здесь, в Кронштадте, «Красин» задержался недолго. Последние материалы и запас пресной воды — вот все, что ему было нужно. На рассвете серая черепаха Кронштадта уже исчезала вдали, и мимо борта ярко прошел красный пловучий маяк. Запахло морем. Соприкасаясь на горизонте с серыми водами Маркизовой Лужи, ползла по небу свинцово-серая тяжелая завеса. Только далеко; на востоке, узкая полоска голубого неба напоминала о вчерашнем ярком солнце, о нестерпимой жаре. С противоположной стороны горизонта темными валами набегали тяжелые облака. На верхнем мостике «Красина», у медного колпака компаса, склонилась высокая сухая фигура портового девиатора[2]), — это последний человек Ленинградского порта, который остался у нас на борту, чтобы проверить компасы и уничтожить их девиацию. Согласно показаний их трепещущих стрелок, должен будет «Красин» выбирать себе путь в широком просторе морей до самого конца похода. Больше уже не будет случая проверить правильность показаний компасов.
Ушел девиатор. От нашего борта отвалил последний катер. Поход начался…
Новые заботы корабельной жизни охватили всех. Жизнь машинного отделения потекла своей походной чередой. Нужно было и нам, разойдясь по местам, приниматься за дело. Однако мест меньше, чем людей, и на долю многих выпадает участь быть жильцами кают-компании. Мне повезло: я оказался жильцом лазарета, где в проходе между аптекой и лазаретною ванной в мое распоряжение была отведена узкая койка и около половины квадратного аршина пола. Это было немного, но по сравнению с удобствами последних двух дней показалось мне таким блаженством что, проводив последние огоньки встречных судов, неизменно славших нашему радио один и тот же вопрос: «Кто, куда и зачем?», и в ответ на сообщение о полярном походе присылавших традиционные «наилучшие пожелания», — я не мог удержаться от соблазна нырнуть в вожделенную койку, не дождавшись даже обещанного после двухдневного поста ужина.
Даже при трепетном свете луны, изредка пробивающейся сквозь тяжелые серые облака, воды Балтийского моря не кажутся черными. Их серая муть тускло отражает бортовые огни корабля. Далеко вправо, почти на горизонте, перемигиваются друг с другом маяки финляндского берега, и скорее угадываются, чем видны, такие же кокетливые глазки на левой, эстонской, стороне.
Ровно в полночь с 17 на 18 июня «Красин» проходит мигающий глаз маяка Хольм-Удден на северной оконечности Готланда. Темная громада скалистого острова выпирает из серого моря, и, лишь вслушиваясь в рассказы вахнача[3]), можно угадать в темных складках берега редкие поселки рыбаков. Наутро жизнь входит в свою колею. Небывало вкусным кажется чай, несмотря на то, что сахара, которого на корабль доставлено из расчета на три месяца, так и не удалось найти. Масло в попавшейся под руку бочке по вкусу скорее напоминает мазут вследствие чересчур близкого соседства с продуктами перегонки нефти на палубе «Красина».
Вообще хаос, царящий в трюмах и на палубе, это — бич корабля. Очень медленно, усилиями свободных от вахты людей, приводится в порядок «Красин», при чем трюмы сделались постоянным местопребыванием красинских журналистов. Совершенно не поддающееся описанию нагромождение консервов, свиных туш, спасательных кругов и очень похожих на них в темноте кругов сыра, огромных ящиков с папиросами, тяжелых длинных ящиков с запасными пропеллерами самолетов предстояло разобрать новоявленным грузчикам. Жалко было смотреть на тучного Миндлина[4]), неповоротливого, как тюлень, подслеповатыми глазами разглядывавшего каждый ящик, каждый рогожный мешок с луком, прежде чем взяться за его перегрузку. Однако к концу дня и он стоически выдерживал адскую жару в носовом трюме, на-четвереньках ползал между грудою ящиков и тюков, грозивших ежеминутно рассыпаться по трюму из аккуратных, но неустойчивых стопок, в которые мы их складывали.
За этим занятием с трудом можно было выбрать время для того, чтобы познакомиться с кораблем, а корабль заслуживал того, чтобы его обойти. «Красин» — величайший из ледоколов (11 640 тонн водоизмещения; машины мощностью в 10 000 лошадиных сил). Беспрестанно, час за часом, гудят машины за переборкой моего лазарета и валами трех огромных винтов сотрясают всю корму.
«Горячий проход» отделяет мое жилище от машинного отделения; это не только техническое название единственного прохода вдоль судна, — он действительно горяч. От низкого подволока (потолка), вдоль которого проложены трубы паропроводов, пышет жаром, и на проходящих, подогнув голову, людей капает обильная роса. В этот проход выходят двери машинного отделения, поравнявшись с которыми, чувствуешь дуновение, более жаркое, чем зной тропиков. Входя на верхний железный трап машинного отделения, непривычный человек набирает полные легкие горячего воздуха; руки с трудом держатся на скользких, обжигающих сквозь обтирку, поручнях. По мере того, как опускаешься, температура делается все более невыносимой, особенно, когда достигаешь верхних частей цилиндра. Берет сомнение: спускаться ли дальше в железный колодец, откуда навстречу несутся размеренный лязг стали и придушенное дыхание машин? В свете ярких электрических ламп внизу, на железной палубе, сверкают голые спины машинистов с белыми сетчатыми косынками, повязанными вокруг шеи и вбирающими в себя обильный пот, катящийся с лица.
Машинная команда относится к «холодному» цеху. Я не знаю, почему — к «холодному», когда температура, нормальная для этого цеха, равняется 45–50 °C, иногда достигая 55°; когда в очень свежие дни и при малой работе машин она падает до 40°, машинисты считают себя отдыхающими…
Здесь, в этом «холодном» цехе, стоят три вертикальных гиганта по 3330 лошадиных сил, вращающие беспрестанно мелькающими шатунами 17-дюймовые гребные валы. В тесных проходах между мечущимися массами металла снуют, ни минуты не имея покоя, люди машинной вахты, работающие здесь вследствие неполного комплекта людей на две вахты.
[1] Вира — поднимай; майна— опускай.
[2] Девиатор — человек, исправляющий девиацию — отклонение компасной стрелки под влиянием железных частей корабля.
[3] Вахнач — вахтенный начальник.
[4] Миндлин — корреспондент «Вечерней Москвы» (автор научно-фантастического рассказа «Днепровская Атлантида», помещенного № 11 и № 12 «Всемирного Следопыта» за 1927 г.).