Комнаты были убраны, сверкали чистотой. Два месяца назад дети провели здесь рождественские каникулы и оставили все в полном порядке.
Мы осмотрели друг друга. Дом и я. Ворота и двери открылись так поспешно и мягко, словно хотели показать, что помнят, любят и признают своего хозяина. Хозяина, который возвращается на этот раз в одиночестве. В одинокий пустой дом.
Правда, каждый год пикап «фольксваген», купленный в Женеве, привозит нас сюда на Рождество. Но сегодня все совсем по-другому. В наши приезды все здесь наполняется радостным, бурным и шумным ликованием. Небольшой семейный десант — отец, мать, дети, с прошлого года еще невестка и внучка — целое племя, со множеством чемоданов, тюков, пакетов, распахивает настежь окна и двери, врывается в дом, громко радуясь встрече с ним.
Но на этот раз дом и я внимательно, не торопясь осмотрели друг друга. И поздоровались совсем не так, как в обычный рождественский приезд.
— Это ты, — сказал дом утвердительно, как бы узнавая меня.
— Это ты, — ответил я дому, обнимая его взглядом.
Каким дом увидел меня? Наверное, постаревшим, усталым.
Я же увидел его таким, каким давно не помнил. Родным, гостеприимным. Вдали отсюда мне почему-то вспоминается только облупившийся потолок, заржавевшие краны, оборванная цепь в туалете, сломанные плетеные кресла. А когда мы приезжаем всей семьей, очарование встречи тонет в хоре голосов, в сутолоке и беготне — у входа, в коридорах и в столовой свалены пожитки, дети несутся по лестнице на второй этаж в спальни — скорее найти свою комнату, свои вещи, книги, быстро стелить постели, если на дворе уже ночь, а если день — немедленно садиться обедать.
Оставив единственный чемодан у входа, я закрыл за собой дверь и вошел в столовую. Глиняные фигурки за стеклом буфета, казалось, лишь замерли на мгновение, словно слуги, ожидающие приказаний хозяина. На камине — разбитая каменная ступка, пятнадцать лет назад мы нашли ее в каких-то развалинах на Сардинии. На стене натюрморт, написанный отцом уже в старости, когда он увлекся живописью, ставшей для него чем-то вроде «травы забвения»; и ходики — спустившиеся вниз гирьки — словно просили меня завести их.
Не снимая плаща и шарфа, я подошел к часам, поднял наверх гири, поставил стрелки — было без четверти одиннадцать, легко подтолкнул маятник. Ходики висели немного криво, но я‑то отлично знал: стоит повесить их прямо — маятник остановится. Итак, часы пошли.
Я недоверчиво посмотрел на водопроводный вентиль, повернул его, и сразу же началась чудесная музыка — пение воды, наполняющей бак на чердаке. Потом я включил газовое отопление, пламя рванулось, загудело как-то яростно и весело.
Волшебная ночь, когда человек и его любимые вещи понимают, чувствуют друг друга. Как было бы нелепо нарушить сейчас это единение, подняться в спальню, стелить постель, распаковывать чемодан — погрязнуть в домашних хлопотах, словно образцовая хозяюшка, а потом выключить свет и завалиться спать после тяжелой дороги и обычного трудового дня образцового служащего.
Я снял плащ и присел, чтобы еще раз осмотреть тебя, мой дом. Влажный воздух становился обволакивающе мягким, и, протянув руку к батарее, я обнаружил, что она уже нагрелась. Некоторое время я сидел, не снимая руки с батареи, чувствуя, как нарастает тепло.
И постепенно мной овладевало настойчивое желание — нарушить собственные планы, сделать все наоборот (не сочтите, будто я приехал совершить нечто важное и героическое). Еще в самолете я думал: прилечу поздно, всю ночь просплю как сурок, а утром начну книгу, сварив предварительно крепкий кофе и набив трубку (первую после трех месяцев «никотинового воздержания»).
Но случилось неизбежное — то, что случается со мной, когда после долгих дней одиночества я приезжаю в Женеву поздно ночью, вижу Аделу и детей, ожидающих меня, и чувствую неудержимое желание поговорить, рассказать им обо всем на свете, а когда бедные дети, не в силах сопротивляться сну, уходят в спальню, я продолжаю беседовать с Аделой — радость новой встречи переполняет меня и изливается неудержимым потоком слов.
И этой ночью я не смог побороть искушение. Приготовив кофе — плита повиновалась так же послушно, как замок, — я поставил пишущую машинку на маленький столик, пододвинул плетеное кресло и, словно непослушный, расшалившийся ребенок, которого так и не смогли уложить спать, позабыв обо всем, принялся — нет, не писать давно задуманную книгу, но объяснять тебе, мой дом, что я снова здесь, объяснять самому себе, зачем я приехал и почему мне так отчаянно хочется смеяться над собой, над ненавистной службой и над пятьюдесятью четырьмя годами, еще вчера тяжким грузом давившими мне на плечи.
2
После ночного бдения я лег спать только на рассвете, в полной уверенности, что тут же усну как убитый. Ложе я устроил себе в маленькой комнатушке (обычно там спит Виктор), которую домашние называют «келья»: кровать, в углу — рукомойник с зеркалом, ночной столик из дома тещи, маленькая конторка, доставшаяся от тетушки Розины. И единственное окошко, выходящее в лес.
Я испытал истинное блаженство, когда улегся в постель и завернулся в свежие простыни.
И сразу же понял, что не смогу уснуть. Вокруг царило полное молчание, даже тиканье ходиков не доносилось снизу. Правда, вода все так же журчала в трубах, но ее музыка только успокаивала, а не усыпляла. А главное — я никак не мог отогнать мысль о причине — или предлоге? — моего бегства: ведь я приехал, чтобы написать книгу, приехал, полный решимости писать. Нет, не роман — их я «сотворил» немало еще до того, как стал прилежным чиновником, — но воспоминания о моем прошлом, о жизни нашей семьи, о далеком времени, затаившемся в темных углах на чердаке этого старого дома; своего рода опись, каталог — вот и возможное название, разве только слишком официальное? — нотариальный акт, если предположить, что нотариус может заверить своей большой печатью запахи или оплеухи, которые я получал восьмилетним мальчишкой, когда пачкал парадную матроску. Каталог, неоконченная хроника, семейный альбом, навсегда забытый в ящике стола… сколько вариантов названия! Впрочем, в глубине души я решил назвать книгу иначе, может быть, слишком торжественно: «От имени всех» — и таким образом сразу пояснить, что отвожу себе скромную роль летописца жизни своих родных, мертвых и живых.
Моя книга нужна детям, хотя они и не осознают этого, да и сам я с каждым прожитым днем все больше хочу написать ее. Если мне изредка случается говорить «о тех далеких годах», я чувствую, что мои рассказы — если они, конечно, не слишком длинные — интересуют и волнуют детей. Конечно, хорошо бы записать все это, ведь написанное — остается. К тому же пухлую и скучную книгу всегда можно захлопнуть, а заставить отца или деда замолчать, когда они рассказывают о «былом», трудновато, чтобы не сказать невозможно.
Ворочаясь в постели с боку на бок, я чувствовал растущее желание немедленно приняться за работу; глаза мои были плотно закрыты, но все вокруг освещали какие-то яркие блуждающие огоньки, я вдруг так ясно увидел все то, что мог бы написать, увидел книгу в целом и даже отдельные ее страницы и тут же вскочил с постели, оделся и спустился вниз с твердым намерением сразу сесть за машинку, не обращая внимания на поздний час, — ведь именно для того, чтобы работать, ни на что не обращая внимания, я и приехал сюда.
Но внизу из-за жалюзи пробивались лучи света, и я не устоял перед искушением выйти из дома, увидеть сад, дальний лес, распаханное поле — все то, что вчера скрывала темнота.
И не пожалел об этом. Светало, туманная дымка укрывала небо, опутывала цветы миндального дерева, посаженного отцом почти полвека назад, и маленькую нахохлившуюся мимозу, которую посадил я в прошлом году.
Тапочки остались возле постели, я порылся в шкафу под лестницей, нашел там старые эспарденьи[10] и сразу же почувствовал себя персонажем собственной книги, переживая то, что хотел описать: маленькими детьми мы с братьями приезжали в Вальнову на лето, после девяти месяцев городской жизни тотчас же закидывали ботинки и носки в дальний угол, надевали эспарденьи и уже не снимали их, разве что когда шли в церковь или танцевать на деревенском празднике, а мои дети носят кроссовки круглый год и не знают, какое счастье чувствовать подошвами все неровности земли — радоваться новой встрече с летом, с Вальновой и каждое утро длинных летних каникул просыпаться под птичий гомон, а не под треск разбитых трамваев или «грузовиков» на гужевой тяге из далекой поры моего детства.
А ведь именно в этот час я, образцовый служащий, вхожу в свою «келью» — в кабинет-клетку, в этот час во всем огромном здании только обслуживающий персонал, еще не работают лифты главного блока, а двери кабинетов распахнуты настежь или, как сказал бы поэт, усердные рабочие пчелы еще не трудятся в своих сотах (впрочем, это сравнение совершенно не подходит для большинства моих коллег). Иногда в этот час можно встретить какую-нибудь сотрудницу — старую деву, которая, не имея возможности держать кота в центре Мировой Сфрагистики, все же расточает дары своего щедрого сердца (поливая цветы в своем кабинете) и нерастраченные материнские чувства (поливая цветы в кабинете начальника).
В этот час я почти каждый день встречаюсь в лифте со служащими нашего кафе, большинство из них, как водится, испанцы, но есть и каталонка из Тортозы, правда, она всегда здоровается со мной по-французски, должно быть, потому, что очень близорука. Надо сказать, здороваются в лифте у нас только в этот час, «поутру», как говорит сеньор Вальдеавельяно, когда приносит очередную бумагу за час до окончания рабочего дня, чтобы я «проглотил» ее «завтра поутру», вновь демонстрируя тонкое чувство юмора и чуткое ко мне отношение, на этот раз чуткое вдвойне, так как, оставляя мне работу на завтра, шеф дает понять, что ему известно мое желание уходить с работы раньше других и в то же время он свято верит в цифру 7.15, которую я заношу в табель рабочего дня (этот важный документ заполняется всеми, не только образцовыми, сотрудниками ежедневно и еженедельно подтверждается начальственной подписью).
На пятом этаже я выхожу из лифта, а сеньора из Тортозы и ее испанские коллеги поднимаются на одиннадцатый в «высшие кулинарные сферы», где расположены кафетерий, буфет и ресторан; оттуда видна вся Женева, громады зданий международных организаций: МОТ, ВОЗ, МККК, ВОИС[11], старый Дворец Наций, окруженный зелеными лужайками и деревцами, кусочек озера Леман, Мон-Салев, а если повезет, можно увидеть Альпы и рассвет, который я назвал бы вагнеровским, если бы это был закат. Замечу, что посетители ресторана, пользуясь множеством привилегий, как-то: официанты, белые скатерти, высокие цены (в три раза выше, чем в буфете), имеют к тому же счастливую возможность любоваться видами горных хребтов Юра.
Однако ресторан-буфет-кафетерий, находясь на верхнем этаже, выпадает из строгой иерархической структуры нашего здания, нарушает субординацию (а может, подтверждает ее?); нарушает, если считать еду занятием низким и презренным, а подтверждает, если предположить, что «принятие пищи» есть самая счастливая минута, вершина устремлений тех, кто трудится на славном, благородном поприще сфрагистики. Генеральный директор и его свита располагаются этажом ниже — это «ниже» делает им честь, — и по мере того, как опускается лифт, стремительно понижаются чины и должности, пока лифт не проваливается в недра подвалов, в подземное царство, где гудят и вибрируют невидимые механизмы, освещающие, нагревающие и охлаждающие воздух в огромном улье, чтобы создать благоприятные условия для пчелиной матки, личинок и для взрослых пчел, которые без устали копошатся в тысячах кабинетов, составляют бумаги, собирают и распространяют сведения, вырабатывают стратегию и тактику, защищают цели и интересы, или же переводят все, что им подсунут, на шесть рабочих языков этой «святая святых» сфрагистики.
С высоты моею пятого этажа — достаточно почетного, если учесть, что ее величество Бухгалтерия расположена на третьем, — виден тот же пейзаж, что и с верхнего (правда, просторы уже совсем не те), вернее, был бы виден, если бы целомудренная скромница Женева бо́льшую часть года не прикрывала свою красоту совершенно непрозрачным покрывалом добротного швейцарского тумана.
[10] Каталонская национальная обувь на веревочной подошве.
[11] Международная организация труда, Всемирная организация здравоохранения, Международный комитет Красного Креста, Всемирная организация интеллектуальной собственности.