Я понимаю поэтому, что, например, Александра Жарова подозревали и подозревают в оптимизме несколько телячьего характера12. Наш молодой друг Александр Жаров чрезвычайно даровитое существо. Ему очень много дано от природы — молодость, здоровье и сила, и то, что он коммунист, комсомолец, живет в такое счастливое время, как наше, и талантлив: он ведь еще совсем молодой человек, а уже знаменит, уже один из лидеров новой поэзии. Вообще судьба его гладила по шерстке. Иногда ему приходилось испытывать те или другие неприятности, но он был достаточно крепок, чтоб их не ощутить слишком сильно. Здоровый жизнерадостный организм. Кругом бушует море, гибнут люди, ставятся роковые вопросы, а он себе поет свою веселую песню не потому, что все препятствия на пути преодолел и победил, а потому, что он от внутренней своей радости их еще как следует не заметил. Иногда он замечает их, и в произведениях его сквозит трагическая окраска, но вы чувствуете, что она нужна только для того, чтобы ярче заключить эту песню благословляющим жизнь аккордом. Мы от души желаем ему много неприятностей — пусть ему не повезет в любви, пусть его щиплют критики, как они это умеют делать, пусть жизнь наносит ему удары. Пусть «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат» — и если булат есть в Жарове (а в нем его очень много), то такие жизненные испытания выкуют «оптимизм после сражения».
Чрезвычайно важная в развитии нашего молодого искусства линия борьбы за личное счастье, например за любовь. Тут постоянно встречаются недоразумения — имеем ли мы право на личное счастье или нет. Мы живем во время еще не законченной борьбы за социализм. При коммунизме все будут иметь одинаковое право на счастье, но даже при социализме общественное производство и распределение обеспечат безбедное существование, но будут и такие члены общества, которые будут иметь большую долю продукта и большую возможность удовлетворить свои потребности, потому что социализм есть воспитательный период, во время которого общество еще не может опереться на законченное человеческое общественное сознание, а должно поощрять высокую учебу и труд, поощрять большие таланты, — «каждому по работе», а не «каждому по потребностям», как при коммунизме, когда общественное производство достигнет значительно большей высоты. Например, если при общей бедности вы не хотите ходить в сапогах, а хотите носить хорошие башмаки, в известной мере роскошную обувь, имеете ли вы на это право или нет? Можно стать на ту точку зрения, что вообще комфорт и какие бы то ни было житейские удобства представляют собой грех; это можно признать с двух не симпатичных нам точек зрения: с точки зрения христианского аскетизма, который говорит, что мы живем не для того, чтобы испытывать удовольствие, а для того, чтобы думать о загробной жизни, или с точки зрения крестьянской, мелкобуржуазной уравнительной идеологии, созданной страданиями страшной бедности нашего батрака, бедняка и значительного большинства середняков, не знающих действительного исторического пути, который их из этого положения выведет. Эти взгляды распространяются и на отсталые слои пролетариата.
Мне недавно рассказывал тов. Ломинадзе, который заведует агитпропом в Нижнем Новгороде, что он ездил в крупную деревню (там есть настоящие трущобы, несмотря на то что это так близко от нас) и его поразило, что крестьяне протестовали против слишком высокого (!) жалованья учителям. Мы даем учителям меньше, чем в довоенное время, нас клюет за это вся Европа, а крестьяне говорят: «Как же это так? Учитель, можно сказать, никакой тяжелой работы не делает, только детей обучает, а ему тридцать пять целкашей за это; я и в год столько не выработаю». Если мы будем нивелировать все до уровня крайней бедности, мы не сможем создать удовлетворительных условий для более или менее интенсивного труда, в особенности интеллектуального. Поэтому нельзя, принимая во внимание общую нашу бедность, держать равнение на нищету. Если вы можете, не воруя, не совершая растрат и не занимая без отдачи у своих достаточно дураковатых для этого товарищей, а своей работой, уменьем создать себе сносные условия жизни, с известным количеством удобств и радостей, — вы не только можете, а должны это делать. Но при этом надо делать так, чтобы рост вашей личности и работы десятерично окупил ваше благосостояние. Если вы будете валяться целыми днями на собственном диване — тогда грош вам цена, и вы есть не что иное, как вылупившийся из более или менее комсомольской фигурки паразит; но если вы устроили себе здоровую, более или менее удобную жизнь и вследствие этого смогли развернуть большую творческую работу, то в таком случае можно сказать, что вы поступаете так, как нас всегда учили наши учителя. Это полезно для дела пролетариата, и это есть ваше право.
То же самое с любовью. Помните, что говорил Владимир Ильич в своей беседе с тов. Цеткин?13 — Конечно, мы не аскеты. Любовь есть не только необходимое условие нормального существования, но источник повышения сил и жизненной активности. Это источник радости, о котором и Чернышевский говорил, как о самом великом наслаждении, какое природа дала человеку14. Эта сила может быть использована в общем строительстве. Всякого рода отказ, неудача в этом отношении, хочешь не хочешь, как бы ты ни был силен, они все-таки расстраивают организм, стоят огромных сил. Мы знаем, что аскетизм наносит несомненный ущерб нормальному развитию организма. Но, добавляет Владимир Ильич, во-первых, надо, чтобы эта любовь основывалась на огромном взаимном уважении, а не на эксплуатации женщины или девушки, так как это буржуазное эксплуататорство самого подлого образца. Взаимное уважение, взаимное влечение, одинаковая ответственность за последствия любви и т. д. — это первое. А во-вторых, любовь действительно должна быть источником громадного взлета, громадного усиления вашей общественной личности. Иначе это есть только отход в сферу своих личных удовольствий от линии строительства.
Я очень рекомендую товарищам прочесть статью тов. Рязанова «Маркс и Энгельс о браке»15, она разъяснит очень много недоразумений в этой области. В статье этой приводится вся сумма текстов, оставленных Марксом и Энгельсом. Их взгляды потом были подтверждены Лениным.
Мы имеем право осуществлять все то, что не мешает делу революции, а от того, что мешает, мы должны отказаться, если даже приходится для этого пойти на жертву.
Но когда те или другие поэты и писатели выражают свою тоску по известному количеству отдыха, света в жизни, по соприкосновению с искусством и, наконец, тоску по настоящей, светлой, живой любви, то иногда раздаются такие смущенные голоса: «А не мещанство ли это?» И это иногда действительно бывает возрождением мещанства. Надо хорошо различать, ищете ли вы такой разумной, организованной и благоустроенной жизни для того, чтобы больше дать вашему классу, или срываете преждевременно не вполне созревшие вишни с растущего дерева социализма себе в утробу. И здесь есть определенная опасность. Если есть люди, которые разочарованы потому, что слишком голодны, то есть и такие, которые не разочаровываются, а отвиливают от общего дела, потому что вкусили сдобной булочки. Прежде она ему не особенно была доступна, теперь он стал ее есть, и ему кажется, что это-то и есть то, что нужно. Постепенно, вместо устремления к общему строительству, такой человек устремится к тому, чтобы получше устроить свой уголок, свое гнездышко с какой-нибудь подругой — и в результате получается самое настоящее мещанство. Пусть даже он честно трудится, — тем не менее он мещанин и им овладевает такая установка: «Ах, поменьше бы борьбы! Я бы участвовал в строительстве, работал как следует, каждое первое число получая жалованье, в меру своих способностей приносил бы пользу, моя жена разглаживала бы морщины заботы и усталости на моем челе, только бы не было войны, хотя бы и наступательной! А вдруг пролетариат выкинет такую штуку, пойдет на приступ буржуазии и нам скажет, — а ну-ка пойдем под знамена Красной Армии, — и я должен буду из своего гнездышка вылететь. Неприятно! Или все эти риски; ну, скажем, крестьянство — эдакое море, эдакое чудище, а мы строим социализм на его спине; оно недовольно, говорит. — нет, ты нам побольше мирволь, качается и волнуется. Черт возьми, как страшно! Может быть, оно откачнется так, что образуется пропасть между ним и пролетариатом, а тогда придется драться». И такие люди говорят: «Пожалуйста, не давайте образоваться этой пропасти; а для этого, если крестьянство толкает направо — и мы пойдем направо, они еще больше направо — и мы тоже, все-таки спокойнее, чем вступать в конфликт». Такой склад характера развертывается там, где развивается такой уют.
Отсюда может развиться и поэзия мещанства. Она может так представить это гнездышко, что будет казаться, что это не гнездышко, а яркое, ласкающее солнце; она может повесить на нем всех революционных святителей и кадить им поэтический фимиам, — но внутри его будет все-таки разложившийся комсомолец. Поэтому, когда комсомол настораживает уши, как чуткая собака, и говорит: «Ох. как тут пахнет мещанином», — то надо всегда попробовать, — а не пахнет ли на самом деле?
Но говорят и так: «Смотри, уже галстук надевает». Право, это не беда, товарищи, — можно его снять, когда нужно будет взяться за винтовку; если это настоящий комсомолец, то галстук не задавит в нем революционного духа. Вообще — «могий вместить — да вместит»; но помни: всегда дай больше, чем берешь; всякая минута настоящего удовольствия должна тебе напоминать, сколько еще людей страдает, отдай делу их освобождения свою кровь, соки своих нервов, всю свою энергию и свой труд, и тогда ты оправдан. Спирт может быть употреблен для пьянства, но им можно зажечь большую светлую лампу. Любовь может быть развратом, наркозом, но она может быть и большой светлой силой.
Есть еще одна черта в комсомольской лирической поэзии, о которой немало спорили. Дело в том, что революция приучила нас к чрезвычайной безжалостности. Иначе и быть не могло. Мы, конечно, любим своих, но мы ненавидим чужих и презираем колеблющихся в борьбе. Война заставляет сердца порасти довольно густой шерстью, и мы все за время военных забот потеряли гуманный облик. Я помню, как старик Короленко мне говорил: «Анатолий Васильевич, вы вот все говорите „вынуждены, вынуждены“ — но вы вызвали целое море вражды, отгрызаетесь от целой стаи врагов и сами ожесточаетесь. У вас есть палачи, у вас есть люди, которые стали военными для того, чтобы рубить человеческое мясо так же просто, как рубят конину. Вы хотите внеклассового общества, общества коммунистического содружества, для вас человеческая личность должна быть святее, чем для кого-нибудь другого, а вы ее топчете»16. Я после этого, даже не ссылаясь на эту беседу, в одной статье о Короленко писал, что даже для настоящего времени его следует рекомендовать как писателя, будящего такую гуманность17. Нам нужно выработать марксистское отношение к этому делу. Марксизм не проповедует ненависти. Он знает хорошо, что всякий является продуктом определенной среды. Это не значит, что мы не должны убивать, когда нужно. Но когда мы убиваем волка, который таскает крестьянских овец, мы не говорим: «Какой мерзавец волк, ненавижу его», а мы просто убиваем его. Белогвардеец тот же волк, и убивать его надо, как и волка, но нет особой надобности его ненавидеть. Конечно, в пылу борьбы просыпаются боевые инстинкты животного. Если вы деретесь с каким-нибудь белогвардейцем, то действительно его ненавидите, и если бы в этот момент не было такого наплыва ненависти, вы не могли бы убивать. Но вы должны помнить: здесь происходит громаднейшая борьба для того, чтобы больше не было борьбы вообще. Так соединяются наши боевые и гуманные инстинкты.
Опасности здесь очень велики. Одни ударяются в своеобразный военный нигилизм. Некоторым кажется чрезвычайно хорошей бравадой рассказывать о бесценности человеческой жизни, о том, как легко расстреливать осужденного, они думают, что это и значит быть молодцом-коммунистом. Это очень худо. Это не марксистский подход, а солдафонский. В наших боевых рядах не должно быть солдафонов.
Но, с другой стороны, развивая гуманные принципы и ноты в поэзии, говоря о том, что нужно любить всякого человека, что убийство — это очень страшная вещь, легко дойти до гниловатого, мягкотелого подхода, который уже попахивает толстовством, таким добродушным дезертирством, — и это еще гораздо хуже.
Все это вещи важные и ответственные, и понятно, почему иногда общественность подвергает мотивы такого порядка аптекарскому взвешиванию: есть какая-то законная доля гуманности, которую тут надо приветствовать, но бывает незаконно большая доля, с которой приходится бороться.
Потребность в лирике диктуется тем, что те чувства, о которых я выше говорил, легче передать в лирике. И с этой точки зрения полностью оправдывается существование революционной лирики. Но больше всего и от прозаика (в первую очередь), и от стихотворца наше время требует эпоса. Конечно, дать такой эпос, который охватил бы нашу революцию, непосильно для отдельной личности. То, что мы сейчас имеем, представляет собой хотя бы и ценные, но фрагменты, так сказать, эпос малого размера. Эпос наш должен быть лирическим эпосом в том смысле, что наш эпик не может быть внутренне равнодушным к изображаемому. Он знает, кого он любит и кого ненавидит. Наш эпос в лучшем смысле слова тенденциозный. Очень часто встречается ложный взгляд, будто эпическое произведение должно быть равнодушным, как «дьяк в приказе поседелый»18. Никоим образом нельзя заморозить в себе живое чувство протеста и симпатии, ибо это значит, с точки зрения пролетарской, погибнуть. Но, с другой стороны, эпос требует большой, величавой, широкой формальной объективности. Нельзя, чтобы вы всовывали в картину свой собственный реальный нос. Хорошо, если вас не видно, а само содержание эпоса ведет в ту сторону, куда вы хотите, и притом не перестает казаться, как будто бы это только кусок жизни без всяких комментариев. Этого мы еще не научились делать, но к этому нужно подходить.
Но если мы в области стихотворной эпики не имеем еще великих достижений, хотя и имеем отдельные хорошие достижения, как «Комсомолия» Безыменского и «Мотеле» Уткина, то в области романа мы ушли чрезвычайно далеко. Правда, я не уверен, все ли это комсомольские романы или нет, то есть нужно ли их отнести к молодой литературе или вообще к пролетарской (старых пролетарских писателей сравнительно мало). Но не всегда возраст писателя является в этом вопросе решающим. Например, такое замечательное произведение, как «Бруски» Панферова, в которых начато подлинно художественное исследование важнейшего фактора нашей среды — деревни, относится к комсомольским произведениям. Может быть, товарищ Панферов — человек, переступивший собственно комсомольский возраст; но поскольку это произведение нужно отнести за счет давней подготовки, происходившей, несомненно, в. комсомольском возрасте, можно поздравить комсомольскую литературу с таким произведением.
Многие произведения интересны; я не буду их перечислять. Но я не могу не указать на такой роман, как «Тихий Дон» Шолохова. Очень характерно, что «Бруски» рисуют в своей первой части прошлое, совсем недавнее прошлое деревни. Товарищ Панферов говорит, что он даст второй том, который будет представлять собой уже картину созревающей, наливающейся соками коммуны. «Тихий Дон» дает яркую картину жизни донских казаков, многие главы по художественной силе исполнения могут быть поставлены рядом с произведениями классиков. Кроме того, самый мир, который рисует Шолохов, невероятно интересен. Кто из классиков смог бы так описать мир, в котором клокочут страсти? Все фигуры в высшей степени полнокровны — и те, кто изображен как тип отрицательный, и те, кто играет роль положительную; звериной силы, черноземных соков, потенциальной мощи там так много, как нигде не встречалось даже в самых лучших романах Джека Лондона — ведь там только индивидуальности, группы, а не целый народ, показанный могуче. Я не думаю, что причина этого заключается в необыкновенной биологической одаренности донских казаков; я думаю, что главное здесь в том, что сам Шолохов сумел это все увидеть. Мы поэтому с особым волнением будем ждать продолжения, в котором будет показано, как в этих сильных зверях началось пробуждение человека-коммуниста. Вся эта трагедия залитого кровью, местами опустевшего, в результате гигантских переживаний, Дона, история целой категории людей, которая вырвалась из созданной для нее искусственно позорной роли хранителей трона, вырвалась и идет к состоянию советского казачества, все это полно для нас огромной значительности19.
Я не встречал должной оценки «Лесозавода» Анны Караваевой20. По духу своему этот роман должен быть отнесен к молодой литературе. Почему-то к этой вещи отнеслись с некоторой антипатией или равнодушием, а это, пожалуй, самое могучее эпическое произведение. «Цемент» гораздо искусственнее; «Лесозавод» живописнее, проще по изложению, а главное, завод взят чрезвычайно интересно — не в разрезе восстановления, большого и важного акта в процессе нашего восстановительного периода, а в разрезе создания нового завода в недрах деревенского захолустья. Это замечательный роман по совершенно исключительной силе, по анализу и по художественности изображения того, что происходит с деревней, когда в нее внедряется завод (и притом и положительное и отрицательное). Можно сказать, что все повествование пронизано действительным оптимизмом, но вместе с тем вы чувствуете, как этот завод идет по человеческим костям, как он рождается в действительных страданиях, какие преодолеваются при этом внутренние кризисы. Это превосходнейший роман, который может считаться дальнейшим шагом в нашем великолепном эпосе, жизненном эпосе индустриализующейся страны, да еще взятой в таком пункте, где индустриализация непосредственно соприкасается с деревней.
Драматурги только начинают свое дело; хотя мы имеем уже и на этом пути некоторые достижения.
Я думаю, что комсомольская литература в дальнейшем своем развитии должна дать огромные результаты. У нас такая особенная страна и по громадности населения, которое в ней живет, и по своеобразности социально-политической ситуации, и по ее положению между Азией и Европой.
Вы помните, что Владимир Ильич говорил о Толстом, что он явился отражением гигантского сдвига, когда барско-крестьянская Россия сопротивлялась нашествию капитализма, и это дало возможность Толстому подняться на такую высоту художественного творчества, что выдвинуло его в первые ряды мировых гениев21.
Когда русская интеллигенция разбилась в своей народнической форме о твердыни самодержавия, отпрянула, раздробилась и стала переживать общественный упадок и вследствие этого все силы, весь полученный раньше размах внесла в эстетические, формальные искания, в искусство, она здесь развернула такую деятельность, что само искусство ее поднялось в первые ряды мирового искусства (Художественный театр).
Но как и тот сдвиг, который ознаменовал собой Толстой, так и тот, что породил Художественный театр, — это сравнительно небольшие ступени в сравнении с тем, что мы сейчас переживаем. Таких событий в мировой истории не было. Это создало огромные волны. Такие бури воспринимаются сначала как грохот, и только потом уже приходит организованная волна, которая воспринимается как музыка. Мы находимся накануне того времени, когда этот грохот начинает приобретать музыкальный характер, и это будет музыка, которую будет слушать весь мир. И в этой музыке свое и очень большое место займет молодежь.
Мы должны относиться бережно к нашим художникам. Это большая и очень вредная ошибка, когда говорят: «Ах, ты хочешь быть поэтом или художником? Ну, значит, ты — барахло». Ведь Красная Армия есть несравненно [более] яркий пример боевой организации, но если человек даровит в музыкальном отношении, то его записывают в оркестр, потому что это тоже есть род оружия. Военная музыка нужна и на отдыхе и когда отправляются в бой. Она иногда спасала положение тем, что вовремя поспевал бодрящий марш и сплачивал дезорганизующуюся массу. Другое дело, если какой-нибудь бездарный человек приходит и говорит: «Я хочу писать, и у меня есть достижения», и твердо верит, что это действительно так: «Я, — говорит он, — ходил к такому-то, но он плохой коммунист, плохой товарищ, — сказал мне — плохо вы пишете». Разумеется, графоманию, писательский зуд должно пресекать. Мы должны быть в таких случаях достаточно строги. Но если у товарища есть талант, если он на самом деле выделяется, мы должны к нему отнестись с чрезвычайной бережностью. Совершенно не нужны и часто вредны те совершенно стремительные проявления строгости, которую мы все и вы, молодежь, в частности, очень часто проявляем друг к другу. Когда замечается у какого-нибудь из товарищей какой-либо уклон, ненормальность, или если те или другие критики, немножечко, может быть, не понявши в чем дело, определяют тут уклон, то начинается улюлюканье, как будто все радуются — ах, мол, ты поэта из себя корчишь? Так вот тебе по морде. Получается что-то похожее на отместку, на непристойную и мещанскую травлю. А ведь талантливых людей вовсе не так много. Сюсюкать, конечно, некогда, можно иногда и по затылку треснуть, но не так же, чтобы у человека глаза изо лба выскочили. Часто бывает, что вследствие какой-нибудь ошибки или ряда ошибок ставят человека почти к позорному столбу и начинают вокруг справлять пляску ирокезов — это мещанское чувство, это зависть к более выдающемуся человеку, злорадное желание посадить его в яму. Зачем? Это никуда не годится. Это не есть товарищеское воздействие. Талантливый человек наш брат, сотрудник и товарищ. Другое дело, если развивается этакое фатоватое поплевывание — я-де гений и мне закон не писан. В таком случае надо хорошенько одернуть. Талантливые люди получают большие возможности, потому что они социально ценные люди. Если вы будете говорить про всякого выдвинувшегося, что он-де оторвался, тогда действительно от вас будут отрываться ценные элементы, а комсомол ведь не масса, не толпа, а организация, и сделаться в комсомольской среде идейным вождем не значит оторваться от организации, а значит быть ее ценным выразителем. Поэтому нужно таких людей беречь. Этого отношения, к сожалению, мы не видим в вашей среде, и это вредит подлинному развитию комсомольского искусства, которое не только для рабочей молодежи сослужит огромную службу но при дальнейшем развитии будет иметь огромное значение и для всего мира. Оркестр, который называется молодым комсомольским искусством, сыграет свой марш, идя впереди не только нашей молодежи, а в известной степени и впереди пролетариата всего мира. Так давайте же воспитывать наших художников слова, кисти, давайте помогать им в их учебе и выдвигать их. Рядом с кадрами умелых и талантливых людей разных специальностей нам нужны также и эти наши художественные кадры, этот наш большой оркестр комсомольской армии. Пока он еще только формируется, но те аккорды, которые мы слышим, свидетельствуют уже о громадных его возможностях. Позвольте мне, старому большевику, поздравить с успехом этого отряда весь комсомол в день его десятилетнего юбилея.
Литературный год*
Последний год был довольно богатым в отношении литературной жатвы.
На первом месте здесь стоял пролетарский роман или, вернее, роман, писанный пролетарскими писателями. Целый ряд превосходных произведений, взволновавших всю читающую публику, и притом радостно взволновавших, вышел из печати в этом году.
Еще не законченный роман Шолохова «Тихий Дон»1 — произведение исключительной силы по широте картин, знанию жизни и людей, по горечи своей фабулы. Это произведение напоминает лучшие явления русской литературы всех времен.
Интересно, как дальше поведет свое повествование Шолохов. До сих пор перед нами, так сказать, только звериный Дон со всеми яркими особенностями его быта, с необычайно богатой, богатырской, неуемной его кровью. Но Шолохов оставляет своего героя в момент внутреннего перерождения, в момент перехода к широким революционным мыслям и чувствам, зародившимся в нем в результате войны и соприкосновения с передовыми солдатами армии.
Вероятно, Шолохов развернет перед нами теперь картину того, как этот тихий Дон, на самом деле не тихий, а кипящий и бурный, бесконечно богатый человеческими силами, выглядел, когда в него внесены были могучие организующие силы классовой борьбы.
Но и так, как он есть, шолоховский роман читается с захватывающим интересом и является ценным вкладом в литературу о массах.