В «Железном потоке» чувствуется опытная рука большого мастера. «Железный поток» — это законченный эпос. «Чапаев» свидетельствует, конечно, о несомненном беллетристическом даровании своего автора, но написан, в сущности, без расчета на чистую художественность. Это необыкновенно живые записки о виденном, пережитом и сделанном, записки отзывчивого, умного, энергичного комиссара, частью набросанные, можно сказать, в самом пылу боев.
Преимущества, которые есть у «Железного потока», благодаря яркости языка и мастерской конструкции всей эпопеи, вполне уравновешиваются яркостью свидетельства очевидца и участника. Есть, конечно, много общего между обеими книгами. Это — вещи, продиктованные самой революцией. В самом деле, и Фурманов и Серафимович на первый план ставят массу. Книга Фурманова так и озаглавлена «Чапаев»; в повести о великом отступлении, описанном Серафимовичем, герой-руководитель играет исключительную роль, является подлинным кристаллом наилучше направленных воль своего многострадального и героического коллектива. И все же и там и здесь нет никакого поклонения перед героем и герой кажется естественным органом масс. Такая масса не может не иметь подобных вождей. В самом деле, если бы это не был Чапаев, это был бы кто-нибудь другой, ибо вокруг Чапаева целый ряд фигур, вроде Еланя1 и т. д., которые немногим ему уступают. Сходна психология основной массы, отступающего отряда у Серафимовича и Чапаевской дивизии у Фурманова. И тот и другой авторы начинают с собирания сравнительно распыленной массы, еще не скованной в одно целое, и чувствуется, как невыразимые страдания и нечеловеческие подвиги, выпадающие на долю данной части организованной силы революции, в конце концов поднимают какой-то ее остаток после бесчисленных жертв до степени чуть не сверхчеловеческого коллектива, с такой степенью выносливости, с такой привычкой к бешеной отваге, дисциплине, взаимопомощи, что этот новый облик вышедшего из войны революционного коллектива внушает читателю восторг и благоговение, совершенно заглушающее мгновенные вспышки острого сострадания к этим страстотерпцам.
Есть, однако, и бросающаяся в глаза разница между обоими эпосами. Фурманов — умный, храбрый, чуткий комиссар Чапаевской дивизии — чуть прикрывает повествование в первом лице. Он разумно, по-марксистски старается разобраться в явлениях, участником которых он оказался.
Он очарован Чапаевым, его привлекательными качествами, но он как бы торопится для себя и для других рассечь аналитическим ножом его фигуру, как можно точнее отдать себе отчет в его недостатках и постараться парализовать их практически, он старается также разложить само явление вождя в социальном целом. Он совершенно точно понимает место такого явления в общей ткани революционных взаимоотношений сил.
Книга Серафимовича производит к концу впечатление ошеломляюще-героическое. Она невольно вызывает в сердце взрыв восхищения перед чудом революции, преобразовавшим в семью героев разношерстный сброд, побежавший перед казаками из степей Кубани. Но никакого интеллектуального явления сам Серафимович не производит. Может быть, ему, как художнику, показалось это даже излишним. Он, конечно, правдиво, но в то же самое время и романтически живописует своего массового героя. Он не хочет лгать и прикрашивать, но он не хочет и расхолаживать.
Тов. Фурманов этого не боится. Фурманов хочет познать и дать другим познать, но так как явление, им изучаемое, великолепно и высоко, то, конечно, это познание не приводит к разочарованию и книгу Фурманова делает своего рода Живым учебником не только по психологии гражданской войны, но отчасти и по организаторскому искусству, с нею связанному.
Прежде всего, это революционер с головы до ног, это настоящий коммунист-марксист, который в течение всей войны отдавал свою энергию, свой ум и свою кровь делу борьбы за революцию. Он остро наблюдал, много и подчас мучительно работал головой и в результате получил богатый опыт, который он передал своему коллективу, партии, Советской России, Коминтерну, миру. И как рядом с этим он умел найти достаточно ярких слов, умел более или менее интересно связать отдельные части своего опыта, то уже, так сказать, во второй очереди он оказывается и художником, и произведения его — художественными.
Будем радоваться тому, что у нас есть такие книги, как «Чапаев», и пожелаем ей самого широкого распространения. Именно при помощи таких книг идет процесс яркого самопознания нашей революции.
В книге Фурманова есть трогательный эпизод, когда командный состав Чапаевской дивизии отказывается от прибавки, чтобы не раздражать красноармейские массы, но в то же время настаивает на присылке хороших пьес на фронт «в прозе и стихах». У Фурманова есть не мало ярких страниц, характеризующих, какую большую моральную помощь оказывало искусство Чапаевской дивизии в ее трудных переживаниях.
Пусть искусство сыграет такую же роль на всем необъятном фронте пролетарской борьбы. Побольше хороших книг в стихах и прозе, таких, которые давали бы нам осознать себя самих и вместе с тем растили бы нас.
Пути современной литературы*
Из речи на Всесоюзной конференции пролетарских писателей 7 января 1926 года
Какую роль мы можем и должны отвести искусству в наши дни?
Одна очень важная задача стоит перед нами сейчас — страна должна осознать себя. Это делается через Центральное статистическое управление, через наши переписи и анкеты, но материал получается плохой: осознать самого себя внешне, в циркулярах, в рациональных рассуждениях, еще не значит действительно осознать себя. Мы устроены так, что чувственное восприятие для нас важнее, чем умственное. Мы считаем что-либо основательно познанным, когда мы почувствуем его не только головой, но призовем к этому всю нашу нервную систему. Особенно верно это в отношении народных масс, о которых т. Крупская как-то правильно выразилась, что масса мыслит образно, а все остальное ей ничего не говорит1. Узнать, что такое представляют из себя все разновидные типы крестьян, что делается в рабочем классе, что такое нынешний обыватель, что такое центр и провинция, какими запросами живет руководитель всего — коммунист, каков облик трудового интеллигента нашего времени и т. д., — всего этого никакими анкетами и статистикой не сделать так, как можно сделать с помощью художественного слова. И в этом его огромное значение.
Но художественное слово было всегда актом самопознания тех классов, которые поднялись на соответственный уровень развития. В политике на классовом сознании пролетариата мы уже стоим обеими ногами. А между тем литературы, которая освещала бы самого рабочего, его класс во всю ширь, мы еще не имеем или, вернее, она только нарождается. Ни один самый сухой политик не может отрицать того, что литературные задачи являются в настоящее время глубочайшими политическими задачами. Но они очень тонки и сложны.
Ибо дело совсем не в том, чтобы по партийной шпаргалке создать такого крестьянина, какого мы желаем. Бывает, что, когда беллетрист дает нам реальный портрет какого-нибудь реального жизненного типа, раздается возглас: нет, это не похоже! На что не похоже? А не похоже на заранее составленную говорящим схему. Такой подход к литературе ничего, кроме вреда, ей не принесет. Художник должен быть колоссально правдив и брать свои образы из подлинной жизни. Всякий писатель, который подменяет жизненный образ надуманным, является лжецом и предателем по отношению к партии. Еще раз повторяю: художник должен быть абсолютно правдив. Его психический механизм делится на две части: с одной стороны, это тончайший воспринимающий аппарат, ловящий и фиксирующий жизненные впечатления, и здесь объективность художника должна быть доведена до высочайшей точки. С другой стороны, это аппарат, воспроизводящий жизненные впечатления в определенных образах и формах, вызывающих определенный психологический эффект. Тут задача художника еще труднее. Конечно, и при воспроизведении художник должен быть максимально объективен, он ни в коем случае не может подменять факты. Но вместе с тем, нисколько не уклоняясь от истины, он может и должен показать добро и зло, в художественной форме высказать свое суждение об изображаемых явлениях. И за это его никто не осудит. Разве в искусстве мы ищем только познания? Разве мы признаем вполне могучим того автора, прочитав которого мы обогатили свой ум некоторыми новыми фактами? Нет, мы всегда испытываем огромное влияние писателя. Писатель — учитель, он зовет к тому, что должно быть. Он — проповедник. Так всегда до сих пор было в России, и так должно остаться. Но если писатель сделается скучным проповедником, если вместо живых образов он будет давать сухие схемы, — тогда он фатально выпадает из своего искусства, ибо вся сила писателя — в проповеди образами. Мы должны стремиться поэтому к тому, чтобы в чисто художественном образе билось коммунистическое сердце. Только тот настоящий пролетарский писатель, кто может, не насилуя фактов и самого себя, до такой степени чувствовать могучий прилив коммунистической эмоции, коммунистической идеи, что каждая его строчка будет вести нас к правильному пониманию фактов и толкать на правильный путь воздействия на эти факты.
Отсюда ясно, что художественная литература — самое сильное, самое дальнобойное орудие. Она действует на массы могущественнее, чем что бы то ни было другое. Ничем другим нельзя так обработать страну, как литературным словом. То же самое, само собой, относится и к театру и к кинематографу. Величайшая опасность на этом пути — фальшивые жесты и фальшивые слова. Чем меньше в литературе будет подлинного искусства, стихийно захватывающего человека, тем менее она будет действенна. Каждый писатель-коммунист должен петь по-коммунистически, но это должна быть песня яркая, завлекательная, где жизнь кипит, — песнь, использующая все приемы наибольшего воздействия на психику другого человека. Воздействия, конечно, не насильственного. Таким образом, познает ли художник или учит, он в обоих случаях выполняет колоссальную партийную, а стало быть, и общественную культурную задачу.
Теперь о попутчиках. Само собой разумеется, мы не можем их отбрасывать. Больше того, иногда мы не можем отбрасывать даже реакционных писателей, хотя бы они учили только пакостям. Почему? Потому что даже реакционный писатель иногда может дать великолепный художественный материал, может хорошо отразить массы. Тем более это относится к попутчикам. Что же делать? Запрещать? Душить? Ничего подобного! Подобные произведения надо печатать, но одновременно парализовать их вредные тенденции нашей критикой, выдержанной марксистской критикой. Материала для такой критики сколько угодно, так как попутчики, зарисовывая порой очень неплохо жизненные явления, делают из них плохие выводы или совсем не делают никаких выводов.
Совершенно ясно, что только пролетарский писатель сможет нас удовлетворить вполне. Только он сможет художественно проработать то, что нам интересно, и сделать отсюда настоящие выводы. Но тут есть одна опасность, против которой я хотел бы вас предостеречь. Во-первых, пролетарский писатель может сказать примерно так: я — пролетарский писатель и уже по этому одному талантлив. Так бывает далеко не всегда. Во-вторых, пролетарский писатель может думать: я буду говорить только ту правду, которой ждет от меня партия. Если жизнь говорит другое, — тем хуже для жизни. Этого, конечно, ни в коем случае не должно быть. Я уже говорил, что художник должен быть колоссально правдив. Он должен быть также в области своего творчества максимально свободен. Особенно если он является коммунистом. Пусть художник порой даже злоупотребляет свободой, — не беда. Это, во всяком случае, лучше, чем отсутствие свободы. Если пролетарский писатель согрешит, мы его покритикуем, и он будет на этом только расти. В каждом из нас сидит очень много мелкого буржуа, не может не сидеть: такова наша страна. И нам собственными силами выбивать этого мелкого буржуа из своей натуры бывает очень трудно, почти невозможно. А коллектив может это сделать, ибо в нашем великом коллективе горит чистейшим пламенем пролетарское сознание. В коллективе мы должны черпать те силы, которые дадут нам возможность растопить себя на пролетарском огне и пролетарское золото очистить от шлака. За недостатки мы пролетарского писателя, конечно, будем бить, а за то, что в нем будет истинно коммунистического, сверкающего искрами таланта, мы его прославим, ибо этим он вносит настоящий дар в сокровищницу пролетарской культуры.
Так должен рассуждать каждый пролетарский писатель, и, исходя отсюда, он должен спокойнее относиться к похвалам, которые раздаются и по адресу попутчика. Такие похвалы ничуть не должны его задевать. Ибо, если бы пролетарский писатель даже был сейчас маленьким мальчиком по сравнению с попутчиком, он вырастет. За ним будущее. Его нутро куда здоровее нутра попутчика. И если последний еще может написать что-нибудь хорошее и при случае посмотреть косо на мальчика, который пока выводит не совсем удобочитаемые буквы, то мы все прекрасно знаем, что когда-нибудь великое древо пролетарского искусства развернется миллионами цветов над крошечной могилой литературного попутчика.
В последние годы в среде пролетарской писательской семьи возникли и еще не изжиты внутренние разногласия. Эти разногласия естественны, потому что мы живем в переходном периоде и находимся под действием двух сил, одна из которых тянет нас назад, в буржуазное болото, а другая вперед, к поднимающемуся пролетарскому солнцу. Чем скорее мы поймем, что, будучи недовольны друг другом, полемизируя друг с другом, мы все-таки остаемся братьями-строителями пролетарской культуры, тем лучше. Ибо тогда для нас станет ясно, что, даже ударяя своего товарища острием критики, мы делаем это только для того, чтобы, сковав в нем булат, раздробить стекло2. Нам нечего друг перед другом расшаркиваться и танцевать менуэт, — пусть этим делом занимаются попутчики. Нет, мы откровенно, по-братски должны сказать самим себе, что наша пролетарская литература — это мастерская, где должны коваться наши груди и наши мозги. От скрещивающихся здесь ударов сыплется все больше и больше искр, нужных для освещения мира. Да здравствуют пролетарские писатели и их служение великому классу-освободителю!
(Долго не смолкающие аплодисменты.)
О современных направлениях русской литературы*
К тому времени, как разразилась революция в России, русская литература находилась в некотором упадке. Еще в предыдущую эпоху заметен был поворот к чисто формальному мастерству, потеря интереса к общественной жизни. Несколько выцветший символизм и пестрый акмеизм занимали авансцену литературы. Символизм в прозе был представлен имевшими шумный успех Мережковским, Белым, в стихах — Вячеславом Ивановым, Брюсовым, акмеизм — Гумилевым и другими. Большой успех имела также подчас довольно тонкая, но неизменно изнеженная и ноющая поэзия Ахматовой. Еще большим успехом пользовался Блок. Позиция реализма представлена была старыми знаньевцами1, но Горький умолкал, а с ним вместе уменьшалось значение вообще всей группы. Значительное место в литературе занял Алексей Толстой, тоже реалист, но, подобно Замятину и другим, преследовавший так называемые «чисто художественные цели» без серьезной социальной мысли. Начинал скандалить футуризм. Революция сильно ударила по всей этой литературе — и от нее осталось немного. Часть писателей уехала за границу и там пребывает, слабо отражаясь в выцветших произведениях, а часть заметалась между тем и этим берегом, не умея причалить ни к одному. Это верно отчасти даже для Горького и еще в гораздо большей мере для Блока, так и умершего, не разобравшись, для Белого2 и для многих других.
Некоторая часть старой литературы со времени известной «смены вех»3 перебралась в новую советскую литературу. Не все этому обрадовались. Согласно основной директиве партии тов. Воронский организовал журнал «Красная новь» и издательство «Круг», которые должны были по возможности притянуть к нашему центру крупные литературные силы прошлого. Формально это удалось. По сути дела, однако, старые писатели не создали за эти годы таких произведений, которые дали бы одновременно эстетическое и, так сказать, «социально-моральное» удовлетворение новому читателю. Интересно, что один из крупнейших писателей, порожденных нашей революцией, Борис Пильняк, оказался в теснейшем содружестве с попутчиками-сменовеховцами. Все вместе они составляют группу с именами и несомненными талантами. Приблизительно в то же русло влилось и большинство молодых, порожденных революцией, писателей в Ленинграде, организовавшихся одно время в союз Серапионовых братьев. В сущности, это есть основное ядро попутчиков, из-за которых потом пошел большой спор в партийных кругах. Тт. Родов, Лелевич, Вардин и другие усмотрели в направлении Воронского перегиб палки в сторону попутчиков, чрезмерную оценку их литературной талантливости и недооценку развивавшейся между тем передовой пролетарской литературы. С другой стороны, они, может быть, несколько преувеличивали вред, который может быть внесен в строящееся самосознание трудовых классов влиянием этих попутчиков, и объявили лозунг классовой борьбы по отношению к этим представителям буржуазной идеологии.
Истина как будто лежит в середине. Несомненно, что в некоторых своих суждениях тов. Воронский, отчасти увлеченный к этому Троцким, делал, на мой взгляд, очень неправильные заявления о невозможности возникновения и развития пролетарской классовой литературы, указывая на то, что будто сейчас пролетариат может только учиться, а не творить. Учителей он хотел усмотреть как раз в группе вышеуказанных попутчиков, которые по существу являлись эпигонами классиков, во многом уступавшими им и искажавшими литературные приемы и язык классического реализма, гораздо более подходящий на первое время пролетариату, чем их манерный стиль. С другой стороны, вести классовую борьбу против десяти — пятнадцати формально перешедших на нашу сторону из белого стана даровитых писателей — несколько смешно. Вместо классовой борьбы получается, помимо, конечно, воли самих представителей направления «На посту», распря двух литературных групп.
Борьба против неверных уклонов вышеуказанных попутчиков, как и других писателей (а ведь и у пролетарских писателей может оказаться вредный уклон), должна вестись правильно поставленной марксистской критикой. Нельзя отрицать, что попутчики-сменовеховцы весьма условно приняли революцию и отражают ее неправильно. Человек, который усвоил бы их миросозерцание, принадлежа сам к рабочим или к крестьянам, являл бы собою печальное зрелище. Но можно в высокой степени усомниться, чтобы влияние этих нереволюционных традиций вышеуказанных писателей могло быть реально вредным и для кого-то увлекательным. Наоборот, материал, который они давали в более или менее талантливой обработке, служит чудесным объектом для нашей марксистской критики.
Даже отрицательная польза, приносимая, например, Борисом Пильняком, достаточна для того, чтобы оправдать его существование и печатание его произведений. Мне кажется, что партия в целом стоит именно на этой точке зрения, что такое отношение к попутчикам-сменовеховцам выявилось и на совещании, собранном Агитпропом ЦК4, и в резолюции, принятой на последнем съезде партии5. Я думаю, что резолюция, принятая последней конференцией ВАППа, в этом отношении слишком грозна и громка и стреляет из пушки по воробьям6.
Гораздо менее спора возбуждает значительно более важная и даже более талантливая группа попутчиков, тесно примыкающих к революции. Это тоже люди, ею порожденные, но несравненно более слившиеся с нею, чем кто бы то ни было из вышеуказанной группы попутчиков-сменовеховцев. Сюда относятся в особенности два несомненно крупных беллетристических таланта нашей литературы: молодой Леонов и Сейфуллина. «Барсуки» Леонова7 и «Виринея» Сейфуллиной8 — наивысшие достигнутые ими пункты — являются ценнейшим вкладом в русскую литературу, каких группа сменовеховцев за все время своего существования, конечно, не дала.
По отношению к таким писателям, не коммунистам и не пролетариям, однако попутчикам в лучшем смысле слова, отношение у всех одинаковое. Их появление и развитие все приветствуют. Конечно, марксистская критика должна и тут быть наготове, чтобы суметь товарищески помочь разобраться этим писателям и заботливо, бережно следить за дальнейшим развитием их блестящих талантов.