Когда у Павла появилась своя обширная паства и он стал во всеуслышанье проповедовать на деревенских площадях, явился некий чиновник из города и попытался помешать ему во время проповеди, но Павел уже хорошо овладел своим языком и отвечал чиновнику короткими, чеканными фразами, на которые тот ничего возразить не мог, поскольку не понимал ни слова. Чиновник послал письмо в Познань, начальству. В письме он описывал сей странный случай, особо подчеркивая то, что речь идет не о польском, русском, украинском, венгерском или немецком и даже не о латинском, греческом, еврейском или арамейском, в чем заверил его священник. Вне всякого сомнения, он столкнулся с языком, на котором говорит только этот самый Павел, и больше никто.
Павел сделался теперь явным соперником священника, и число его сторонников заметно увеличилось, когда он прибег к смелому новшеству: он стал проповедовать своей пастве скорое наступление рая на земле. Верные ему апостолы, ближайшие его сторонники, тут же переводили его проповеди на польский, русский и немецкий языки, переписывали и распространяли их, поэтому число верующих, совершавших паломничество в ту деревню, где Павел проповедовал, росло, и каждое воскресенье их собиралось все больше и больше. Церковь опустела, а Павел перед огромной толпой собравшихся провозглашал грядущий рай.
Павел служил, как известно, конюхом и хорошо знал, что лошади, когда наработаются, всегда хотят пить. Помня об этом, он однажды воскресным утром взял топор и прорубил дыры в пивных бочках, что стояли у пивоварни на краю деревни. Пиво, хлынувшее из бочек, он пустил в русло ручья, который тек по деревне, и указал на это явление своим сторонникам как на знак свыше. Веселья в этот день было хоть отбавляй.
Зато в следующее воскресенье царило уныние, люди начали уже было роптать, и тогда Павел решился украсть в соседнем имении несколько бочек шнапса и привез их на телеге в деревню. Он хотел объявить эту жидкость священной и на глазах изумленных сторонников вылить содержимое бочек в деревенский пруд.
Однако, увлеченный сотворением чуда, он, по всей видимости, сильно недооценил свойства алкоголя, содержавшегося в святой воде. Когда он, со своей извечной трубкой в зубах, склонился над только что успешно проделанным в бочке отверстием, раздался взрыв, вспыхнул гигантский огненный шар, и с тех пор Павла больше никто никогда не видел.
Сторонники еще долго хранили ему верность, ведь рай-то он предсказал правильно, правда, к сожалению, только для себя одного, ну так он там теперь и находится.
31
Изерлон был маленький, кособокий, стиснутый кольцом городской стены и разрастающийся вокруг нее древний городишко, окруженный скудной, угрюмой растительностью. В Европе он был известен благодаря иногородней торговле, которую вели кланы крупных торговцев. Изерлонские купцы колесили по городам и ярмаркам, покупая товары в одном месте и перепродавая их в другом, минуя сам Изерлон. Торговлей такого рода занимались только изерлонцы, известные торговые дома Изерлона перемещали таким образом большие партии товара от производителей – на ярмарки, от продавца – к покупателю, экономя при этом на том, что им не требовались складские помещения.
У Жана Поля Фонтана сохранились старые связи с этими торговцами, которые часто покупали шелк в Лионе, а затем перепродавали его на Франкфуртской ярмарке лондонским и амстердамским купцам. Когда родственник семьи Хоффманов из Базеля, Кристоф Мериан, который занимался наймом гугенотов во Франкфурте-на-Майне по поручению курфюрста Бранденбургского, предложил семейству Фонтана Изерлон как место для будущей мануфактуры, Жан Поль не возражал. Этот город в графстве Маркония отошел, по словам Мериана, к Бранденбургу после долгого спора о наследстве, который чуть было не перерос в войну, и уже несколько лет принадлежал курфюрсту. Поэтому курфюрст был крайне заинтересован в том, чтобы всемерно поддерживать развитие экономики в этом медвежьем углу. Это желание, исходящее из далекого Берлина, совпадало с мечтами изерлонских купцов, настроенных на то, чтобы помимо традиционной для тех мест металлургической промышленности у них развивалась еще какая-нибудь отрасль и рискованная торговля вдали от дома имела бы солидные тылы. Вот почему они с таким рвением заботились о французских ткачах-беженцах, странствовавших по Европе. Они старались заманить ткачей еще и потому, что во время великого пожара в 1685 году, за четыре дня до Рождества, Изерлон был почти полностью уничтожен и его нужно было отстраивать заново. И вот, после долгих размышлений и колебаний Фонтана решили не вливаться в общий поток беженцев, направляющихся в Берлин, а начать все заново в Изерлоне. Жанно, которому больше всего нравилось колесить по Европе и который уже практически принял предложение базельца Хоффмана представлять его товары на ярмарках, был против Изерлона. Жак в обсуждении старался вообще не участвовать, он в любом случае не собирался оставаться в Изерлоне, его целью был Амстердам. Решающую роль сыграло пристрастие Жана Поля к технике, он надеялся усовершенствовать новые ткацкие станки в сотрудничестве с изерлонскими металлообработчиками и создать новые машины. Так семейство Фонтана, снабженное паспортами и охранной грамотой курфюрста Бранденбургского, после нескольких месяцев пребывания в Базеле отправилось в Изерлон.
Что в Изерлоне никогда не будут расти тутовые деревья, Жану Полю стало ясно сразу, как только они прибыли. Но он никак не мог предвидеть, что, несмотря на гарантии и привилегии, дарованные курфюрстом, несмотря на интерес со стороны изерлонских торговцев и поддержку маленькой реформированной общины, фирме суждено было становиться на ноги с таким трудом. Население воспринимало французов как вражеских завоевателей, как чужаков, которые к тому же говорили на чужом языке и принесли с собой неведомое ремесло, которым раньше здесь никогда никто не занимался. Хотя шелковое ткачество не находилось под цеховым гнетом и им мог заниматься всякий, но цеха местных ремесленников противились всему новому и неизвестному. Им били стекла в окнах, вываливали перед дверьми дома тачки с нечистотами. Когда Жан Поль изготовил наконец новый станок и хотел было начать работу, его дом подожгли. Если бы изерлонские купцы не были очень заинтересованы в успехе ткачей, Фонтана не выдержали бы этих первых лет и уехали. Но их жизнь здесь все равно нельзя было назвать достойным существованием. Они оставались чужаками в этом городе, на радость тупоголовым обывателям, которые наконец-то нашли применение своим высохшим мозгам – возможность излить всю свою ненависть, злобу и ожесточение. Французы-гугеноты построили свою собственную церковь, свою школу, но они так и остались в своем замкнутом кругу, продолжали говорить между собой по-французски, заключали браки только между собой, держались веры и обычаев своей родины, оставались верны своему ремеслу и, окруженные враждебностью и непониманием, жили словно в каком-то гетто. Сопротивление и терпение!
32
Эти слова они выкрикивали по-немецки. Кричали хором, стоя прямо под окнами школы, чтобы позлить учителей, которые им это запретили, и чтобы иметь повод подраться с одноклассниками-немцами, которые, впрочем, понимали эти слова и по-польски. Дома они выкрикивали их, разумеется, по-польски или, если приезжали родственники, то и по-русски. Какие-нибудь родственники всегда были, их было необозримо много, и, рассеянные по всей Польше, они испытывали неутолимую потребность приезжать в гости.
Детские воспоминания Йозефа складывались в непрерывную череду фигур: это были дядья и тетки, которые чинно сидели в горнице и оживленно переговаривались. Брат отца из Лодзи ругал русских, другой брат – из Лемберга – ругал австрийцев, его отец бранил на чем свет стоит прусские власти в Познани. Так что у них было о чем поговорить – тема неисчерпаемая. А когда приезжали родственники матери из Кракова да еще привозили с собой богемскую родню – вот тогда споры разгорались вовсю. Мать нарочно садилась под образом Черной Мадонны Ченстоховской, который висел в горнице, непостижимый, как всегда. Родня тесным кружком размещалась вокруг нее, у женщин в руках были четки, которые они перебирали с громким стуком, когда брань становилась совсем уж немилосердной; мужчины все в черных жилетках, на животах сияют толстые цепочки для часов, они рассудительны, осмотрительны и спокойны даже в тот момент, когда стучат кулаком по столу.
Кто-нибудь один в семье всегда становился священником, люди копили для этого деньги, куска недоедали, поколение без священника считалось позором. Вся родня делилась на два лагеря, которые на крестинах, свадьбах и похоронах непременно сталкивались. Одни возносили хвалы Иисусу Христу, другие заводили речь о конгрессе, забастовках и восстании.
Маленький Йозеф скучал. Он любил белого орла и мечтал хоть раз увидеть его над заливным лугом, чтобы гот царственно и беззвучно парил между небом и землей, белый как снег. Сюда, на отмель, он приходил каждый день. До чего приятно было бродить босыми ногами по теплой воде, искать лягушек под прибрежными кочками, замерев, стоять в зарослях тростника до тех пор, пока не удастся наконец схватить рыбину и рывком выбросить ее на берег, или лежать на плоском дне челнока и неподвижно смотреть в небо, и чтобы вода слегка почмокивала.
Единственный человек, которого он брал сюда с собой, был дядя Станислаус. Дядя Станислаус приезжал из Богемии и был любимым братом матери. У этого высокого брюнета с большой окладистой бородой были какие-то дела в местной пивоварне. Он играл на кларнете, его все любили, и когда он приезжал в гости, то уже через четверть часа заговорщически подмигивал Йозефу, и они оба, крадучись, пробирались на заливной луг, потому что Станислаус не мог больше сносить весь этот проклятый сброд – а именно так называл он рассуждающих родственников. Он любил помолчать да рыбку половить. Йозеф прекрасно знал места, где любит стоять рыба, и показывал дяде самые лучшие омуты. И вот они сидели вдвоем, поглядывая то друг на друга, то на воду и обсуждая достоинства каждой рыбины, которую удавалось вытащить.
Часа через два Станислаус вставал, натягивал свою желтую куртку, вынимал серебряные карманные часы и говорил: «Вот и славно». Йозеф вел его через недавно заложенные поля хмеля и табака, которые приносили деревне доход. Станислаус ощипывал шишечки хмеля, разминал их неторопливо, нюхал, срывал с жердей вьюнок, эту дьявольскую бесполезную паутину, и только тогда обращал свое внимание на табак. А под конец, в некотором недоумении качая головой, стоял перед виноградниками, которые тоже только что заложили, – самые северные виноградники в Европе, как торжествующе провозгласил директор школы. Станислаус считал, что это глупость: варили люди пиво – вот пива и надо держаться.
После этого в сумерках он долго еще стоял с отцом Йозефа на крыльце и что-то обсуждал насчет центнеров и серебряных грошей. Потом они наконец-то ударяли по рукам, и тогда начинался праздник, которого все так ждали.
33
Банкир Жак покинул Изерлон уже через год и отправился дальше, в Амстердам. Имея обширные связи, он был полезен для дела именно там. Потом, через несколько лет, он переехал в Лондон, где и осел окончательно, женился на англичанке, снова стал совладельцем банка и безраздельно посвятил себя финансам. Он так успешно занимался биржевыми манипуляциями, что вскоре сделался одним из самых почтенных членов гильдии финансистов. Один из его сыновей выстроил в Лондоне отель, которым очень ловко управлял, другой позже переехал в Берлин и стал служить советником по созданию Прусского морского торгового представительства.
Жанно тоже недолго терпел изерлонскую жизнь. Еще от поры его прежних путешествий у него сохранилась привязанность к большим городам и ярмаркам, к суматохе чужестранных мест. Он любил развлечения, удовольствия, любил отдохнуть в дружеском кругу, любил жить сегодняшним днем. Он вовсе ничего не имел против строгой, упорядоченной жизни реформированной общины, но, однако же, повидал на своем веку, наверное, слишком много людей, городов и религий, чтобы во имя веры своих отцов осесть в маленьком городишке на обочине великих магистралей.
Он часто бывал в торговых городах Рейна, где товары Фонтана грузили на суда, плывущие в Амстердам или на Франкфуртскую ярмарку. Он все чаще распоряжался направлять товары через Дюссельдорф, где гавань была невелика, но зато попутно можно было с легкостью и приятностью совершать неожиданные сделки. Курфюрст Иоганн Вильгельм Пфальцский, у которого здесь была резиденция, женился во второй раз на флорентийке из рода Медичи, и поэтому в Дюссельдорфе было полно итальянцев. Анна Мария Тосканская привезла с собой не только личных поваров и врачей, но и банкиров, купцов, торговцев шелком, штукатуров по лепным работам, золотильщиков, резчиков по кости, золотых и серебряных дел мастеров, часовщиков, мебельщиков. Со всех концов Европы понаехали художники, скульпторы, архитекторы, певцы, музыканты. Собралась веселая, жизнерадостная компания, которая украшала придворные праздники, принимая и них самое деятельное участие, и поддерживала в городе обстановку непрерывного праздничного оживления. Здесь, при дворе курфюрста, развевались шелковые наряды, устраивались маскарады и костюмированные представления, оперы, балеты, фейерверки и водные праздники на Рейне, где в центре внимания всегда был корабль курфюрста. Эта смесь итальянцев, французов, голландцев, это сосуществование различных религий, это соседство художников и купцов было Жанно очень по душе, у него все чаще находились важные дела в Дюссельдорфе, а потом, в один прекрасный день, Жан Поль получил от него письмо, в котором сообщалось, что он не вернется больше никогда, потому что перспективы в Дюссельдорфе блестящие, будущее города обещает быть грандиозным и он откроет здесь новые мастерские. Курфюрст намеревается устроить у себя производство шелка, которое при таком дворе, где во главе стоит представительница рода Медичи, открывает совершенно новые возможности. А тогда, может быть, имеет смысл посадить здесь, в этом мягком климате на берегу Рейна, тутовые деревья и выращивать гусениц тутового шелкопряда. Кроме того, писал он, явно стараясь успокоить твердо приверженного своей вере брата, здесь уже давно действует эдикт веротерпимости, существует свобода вероисповедания, а поэтому протестантская община разрослась, уже построена большая церковь, есть латинская школа, тогда как в Изерлоне все это еще только предстоит. И хотя курфюрст – католик, но интересуется он в основном искусствами и обустройством жизни, а вопросы веры для него – это только средство для достижения политических целей; в политике же цели у него грандиозные. Здесь поговаривают о том, что он скоро станет королем Сардинии, а может быть даже, и Армении.
Через год пришло письмо, в котором Жанно сообщал, что женился на итальянке из Флоренции, дочери придворного художника, а в целом дела идут так себе, ни шатко ни валко, все зависит от того, как часто курфюрст устраивает праздники, но он надеется, что детям своим ему удастся что-нибудь оставить.
В последующие годы в Изерлон приходили от него лишь краткие весточки, но однажды прислал письмо сын Жанно, который сообщил о смерти своего отца, а также о том, что новый курфюрст задумал строить дворец в Бенрате и поручил его отцу, памятуя еще старое лионское с ним знакомство, поставить для стен дворца тяжелые лионские шелка и при этом высказал свои личные пожелания по поводу узоров. Отец умер, не выполнив заказа до конца, и поскольку теперь ему, сыну, придется продолжать эту работу, то хотелось бы узнать, существует ли еще старинная Книга Узоров дома Фонтана, которая может пригодиться ему при подборе тканей для дворцовых помещений в Бенрате.
34
Вода превращалась в сушу. Если верить самым первым воспоминаниям, то каждый год земли становилось все больше, и на ней сажали пшеницу, овес, рожь, ставили дома. Бескрайняя топь постепенно разделилась на заболоченную старую Обру и новую – молодую, на главное русло Обры и множество мелких проток, соединяющих рукава реки и землю, видневшуюся между протоками. Вода и земля разделились, болота подсыхали, и их поспешно возделывали, засаживая хмелем, табаком и виноградными лозами.
За домом, на лугу, где висело, пузырем надуваясь на ветру, белье, паслись овцы, гуси, в небольшом хлеву хрюкала свинья. Перед домом на лавке сидела бабушка за своей извечной прялкой и пряла тонкие шерстяные нити, а по праздникам ощипывала гусей. Вспоминались и сами праздники с их радостным волнением, когда отец брал аккордеон, а дядя Станислаус – кларнет, и, прихватив с собой бочонок пива и бутылку водки, они уединялись в маленькой спаленке, а ему разрешалось резать свечку на плоские мягкие кружочки и раскладывать их на красном крашеном полу в горнице. Из открытых дверей спальни неслись тогда звуки польки, мазурки, краковяка, и пары кружились на изумительно гладком вощеном полу – вся родня, все соседи, кто бы ни заглянул на огонек.
Потом он всегда пробирался в спальню, где оба музыканта наигрывали, довольные собой, после каждого танца отхлебывали по хорошему глотку пива, а он гордился тем, что ему доверено нацеживать им пиво из бочки и доливать в стаканы водку. Из горницы доносилось шарканье ног, которые притопывали все громче, слыша это, отец и Станислаус опрокидывали еще по стаканчику, поддавали жару, ускоряя темп, и через дверь спальни ему было хорошо видно, как взлетали юбки у женщин, как притопывали сапогами мужчины.
На каждое «нет» они топали и кружились, а слово «всё-о-о» тянули долго-долго, переходя на низкие тона, а потом на слове «шелка» забирались вверх – это была кульминация всей песни – и выпевали его тонко, с повизгиванием, и в этот момент пары высоко подпрыгивали, так что становилось страшно, выдержит ли пол. А потом, когда краковяк всех разгорячит, да, именно тогда становилось так хорошо, так волшебно на душе, музыка, танцующие пары, вкус сладковато-горького прохладного пива, которое он прихлебывал тайком, что он не мог представить себе, может ли быть где-нибудь на земле лучше, чем у них в деревне, в этой теплой горнице, среди этих людей, которые смеялись, болтали, махали руками, обнимались, перешептывались, громко обсуждали что-то очень важное с глазу на глаз, вопили от радости, что они живут на этом свете.
И если в конце концов кто-нибудь плеснет-таки пиво в лицо своему лучшему другу, а тот в ответ съездит приятелю по роже, то все равно было хорошо, ведь это просто означало, что разговор перекинулся на конгресс, Варшаву, Москву, Берлин и Вену. Правда, один раз ему вдруг все стало безразлично, потому что между тайными глотками пива он впервые хлебнул и водки. Его рвало, а рядом обсуждали некоего Козловского, который оформил себе в магистрате города Бомста новое имя и стал теперь Коллером, то есть сменил польское имя на немецкое, оправдывая это тем, что хотя он и поляк, но все же отчасти теперь и немец, потому что говорит по-немецки и, будучи солдатом, носит мундир прусской армии. Ему возражали на это, что есть такие немцы, которые, между прочим, пишут свои имена на польский лад, потому что они хоть и немцы, но издавна жили в Польше с поляками, говорят по-польски и ощущают себя поляками. Мол, некий Долльман из Хоржека, например, стал Домбровским. А кто-то другой сказал на это, что, мол, тут выравнивание происходит, один в немца превращается, другой в поляка, и всё только из-за границ и из-за всяких там чиновников, которые не умеют имена правильно писать, и поэтому плохо быть Козловским в Германии, а зато в Польше лучше быть Домбровским, так что все дело только в границах, а границы попадаются на пути то там то сям, словно плотины, которые преграждают течение реки, и не будет ничего удивительного, если внука Коллера будут снова называть Козловским, а внука Домбровского – Долльманом, и не исключено, что в какой-нибудь войне они будут стрелять друг в друга, ведь от людей всего можно ожидать.