О своей мануфактуре он почти совсем не заботился. Из многочисленных детей и внуков вновь, как и когда-то прежде, был выбран один, который унаследовал Книгу Узоров, а значит – и право управлять делами, его и называли все так же: Жан Поль, хотя настоящее его имя было другое. Ле-пэр выбрал среди толпы возможных преемников именно его, и вот почему. Он придерживался того мнения, что качеством шелковых тканей заниматься теперь бессмысленно: сделать его еще выше невозможно, оно и без того высоко, и вдобавок появляется все больше мастерских, которые к этому уровню близки. Значит, теперь самое главное – повысить производительность, а для этого необходимо усовершенствовать сложный механизм ткацкого станка. Поэтому он и передал управление тому из внуков, который хорошо разбирался в технике.
Этот очередной Жан Поль – трудяга, изобретатель, который целыми днями готов был лежать под ткацким станком, – благодаря своим познаниям в механике и своей смекалке добился значительного усовершенствования станка. Он изменил конфигурацию приводных ремней, что, ко всеобщему удивлению, позволило создавать совершенно новые узоры. Весь механизм работал теперь более плавно и слаженно, а значит – и полотно создавалось быстрее. То, как теперь работал станок, радовало его больше всего: ему нравилось, когда результат получается быстро.
Жак, который был на два года моложе Жана Поля, второй человек в фирме, у которого, кроме того, была доля в одном из лионских банковских и торговых домов, торговал векселями на всех европейских биржах, пересчитывал кредиты и проценты с различных валют на экю де марк, искусственную условную валютную единицу с золотым эквивалентом, которая применялась в Лионе и существовала только на бумаге, в бухгалтерских расчетах. Она позволяла рассчитывать размеры исков торговцев и фабрикантов друг к другу. Он консультировал многих лионских дельцов по вопросам их доходов, был знаком с биржами Лондона и Амстердама и пользовался славой расторопного предпринимателя.
Третий брат, которого все называли просто Жанно, редко бывал в Лионе. Он кочевал с ярмарки на ярмарку, от заказчика к заказчику, демонстрируя образцы тканей всевозможных цветов и видов, он являлся как фокусник, снимал перед публикой шляпу, нижайше просил тишины, затем открывал тяжелые альбомы с образцами тканей и благоговейно листал их страницу за страницей, всякий раз заново восхищаясь фактурой и великолепием красок. И только если клиенты склонялись к тому, чтобы сделать заказ, он после долгих колебаний и размышлений разрешал им двумя пальчиками пощупать ткань. «Арк-ан-сьель» – так именовал он эти свои выступления, это означало «показать миру радугу». Сотни маленьких, сияющих красками лоскутков, букеты цветов и орнаменты на тяжелом шуршащем шелке, переливчатый муар, темный велюр, разноцветный жаккард, светящаяся вуаль. Названия тканей он произносил громогласно, и слова эти, подобно торжественной литургии, гремели над головами его клиентов: Étoffe de façonnés à plusieurs chaînes poil, une chaîne de liage; lancés, brochés. Étoffe de soie ombré, façonné: satin liséré deux lats; broché. Étoffe de soie, velours au sabre sur satin double chaîne. Étoffe de soie à Moire Française.
Лион был королевством шелка, королевством, в котором все двадцать четыре часа царил беспокойный стук ткацких станков. Тысячи ткацких станков в помещениях пропыленных мануфактур, в жилых комнатах, в темных подвалах. Разноголосье станков эхом отзывалось в узких переулках, отражаясь от стен высоких домов: металлическое клацанье ткацких челноков, тяжелые удары батана, весь этот позвякивающий равномерный и вместе с тем тысячекратно прерывистый ритм, который стал для горожан неотъемлемой музыкой их жизни.
Городу удавалось долго держаться на плаву во времена непрерывных религиозных войн, шелковая монополия, биржа, торговые и финансовые позиции города сохранялись до тех пор, пока разум не погиб окончательно. Воцарилась воинствующая вера, которая затягивала все вокруг в свой губительный водоворот. Король послал своих драгун с заданием вселиться на постой к гугенотам и превратить их жизнь в ад, раз они не хотят придерживаться правильной веры. Драгуны громили дома и мастерские, ломали ткацкие станки, вводили непомерные поборы. Тем, кто противился, кто не мог платить или не хотел переходить в католичество, грозила смерть или по меньшей мере галеры и тюрьма. «Драгонады», то есть драгунские набеги, как прозвал народ эти попытки обращения в другую веру, стали смертоносной напастью, а поскольку ткачи в большинстве своем были гугенотами, потери среди них оказались особенно велики.
Драгуны напали и на мастерские семейства Фонтана, и поначалу тем удалось спасти свои станки от разрушения, заплатив немалую сумму, но, когда потом, в октябре 1685 года, король отменил Нантский эдикт, гарантировавший гугенотам свободу вероисповедания, все погибло окончательно. Ткать шелк и торговать им разрешено было отныне только католикам, гугенотам строжайше запрещалось работать на ткацком станке.
Тишина стояла теперь в Лионе. Ткацкие станки больше не стучали, и поскольку все жители города привыкли к этому звуку, то тишина казалась им угрожающей. Если раньше разговаривать на улице можно было только очень громко, то теперь и шепота довольно было. Ткацкие станки, это сотворенное человеческими руками воплощение вечного, непрерывного, равномерного движения, замерли, окаменев, как и люди.
24
После церемонии бракосочетания в сияющей белизной и золотом часовне, которая стояла теперь на вершине холма под старым дубом, чета новобрачных – Йозеф и Мария Лукаш, как гласила запись в церковной книге, – спустилась с горы к Кладбищу пастушонка, так теперь называли это место. Новобрачные клали цветы, хлеб и соль на могилы, в низком поклоне склоняясь перед усопшими. По дороге от кладбища к деревне толпа друзей и гостей, следовавших за четой, все росла, становилась все пестрее и оживленнее, всякий, кто жил в этих местах, кому хотелось выпить, поесть, посмеяться и потанцевать на свадьбе, присоединялся к гостям. Праздничная процессия сделала круг, ведь, по обычаю, обязательно нужно было один раз обойти всю деревню, прежде чем невеста переступит порог дома жениха. И вот разноцветная задорная процессия, как тугая пружина, со смехом и гомоном начала закручиваться вокруг домов и садов, неуклонно приближаясь к заветному дому, и, когда Янкель решил, что пора начать праздник, он приставил к подбородку свою скрипку, с силой ударил смычком по струнам, и этот первый громкий звук словно отпустил напряженную скрученную пружину на волю, голос скрипки подстегнул толпу, как удар кнута, и толпа ответила ликующим гомоном, и вся эта процессия, от новобрачных, подошедших уже к своему дому, и до последних гостей, еще поспешающих в чистом поле к околице деревни, – закрутилась и завертелась в неистовом танце, молодые парни подпрыгивали высоко вверх, изгибаясь, как акробаты, молодки летели по кругу, и пышные юбки их вздувались и взлетали вверх, а Янкель знай наяривает, скрипка поет все громче, смычок так и прыгает по струнам все быстрее, быстрее, а змейка танцующих, хохочущих, счастливых, несчастных людей все крутится и крутится, люди, опьяненные танцем, этим вечным движением, позабыли обо всем на свете, нет для них уже ни мук, ни горя, ни дня, ни ночи, вереница людей змейкой вьется мимо жалких избушек, они кружатся в танце в своих самых лучших нарядах, которые всю жизнь приберегали для таких дней, как этот, танцуют, покачиваясь и подпрыгивая, то парами, то хороводом, берутся за руки, вот споткнулись все вместе, подались вперед, но удержались на ногах, крепко ухватившись друг за дружку, а толпа несет их вперед, она становится все теснее и все закручивается, закручивается, все быстрее вращается эта тугая скрученная нить, увлекая всех и каждого в свой бешеный водоворот, а когда Янкель начинает играть еще громче, еще неистовее, когда скрипка вскрикивает и, рыдая и ликуя, поет славу всему свету, солнцу, небу, воде, земле и всем зверям земным, – тогда люди пускаются и вовсе в безудержный пляс, они словно переходят в жизнь вечную, словно жизнь вечная теперь открылась им в этом неистовстве танца и пения, когда оно длится весь день напролет, и эта вечность все вновь и вновь распахивается перед ними, вечно новая, как на седьмой день творения, жизнь новая, непорочная и вечная, исполненная движения, танца, песни, а Янкель с таким нажимом ведет смычок по струнам, что звук скрипки разносится далеко-далеко, долетает он до соседней деревни, летит над полями и озерами, над одинокими хуторами, до самой плотины на реке, и крестьяне на тех дальних полях и рыбаки на реке слышат звуки этой скрипки и начинают тихо, совсем тихо, едва заметно покачиваться и кружиться на этом дальнем конце спирали бескрайнего хоровода, а в середине хоровода слышен теперь отчаянный топот, стоны, крики, мельтешащий, зыбкий, угасающий мир, который медленно исчезает в сменяющемся свете дня и ночи, тонет в суматохе танца, где танцоров уже не различить, а они все кружатся и кружатся, пока не повалятся в смертельном изнеможении на землю и не заснут, ничего уже не зная, не слыша и не видя, и когда Янкель опустил свою скрипку, то прошло уже семь дней и ночей, а он-то думал, что всего один день отыграл и одну ночь, но дыхание его скрипки – ее дикая песня еще долго слышалась между небом и землей, и плыла эта песня дальше, до той деревни, где затевался новый хоровод и новая праздничная вереница людей начинала кружиться в бесконечном лабиринте, и все кружилась, кружилась, кружились люди, и кружилась она сама – до самой смерти, до самого рождения.
25
Жан Поль, Жак и Жанно собрались ночью в одном из подсобных помещений мануфактуры, где трафаретчики обычно переносили узор на трафареты, которые служили образцами для расположения нитей на станке. Сотни этих так называемых миз-ан-карт, на которые с помощью маленьких крестиков были нанесены сложные узоры, висели здесь по стекам. Лишь множество трафаретов, соединенных воедино, образовывали узор. На каждом трафарете изображена была только какая-нибудь одна деталь орнамента, цветка, какой-нибудь оттенок цвета. Только опытный ткач мог составить из всех этих деталей осмысленный узор.
Потом, уже в старости, Жанно опишет в письме к потомкам этот короткий разговор. Ле-пэр молча вошел в помещение и с серьезным видом, словно именно он по-прежнему возглавлял фирму, придирчиво осмотрел новые трафареты и, как в прежние времена, высказал свои соображения по поводу узоров. Потом внезапно поднял глаза и сказал усталым, глухим голосом: «Что касается меня, то здесь все просто, я ведь стар. Я останусь в Лионе. Своей вере я не изменю. Если по этой причине меня откажутся хоронить на кладбище – что ж, земля везде одна. Но вся семья должна покинуть этот город. Здесь царствует могильщик».
Жан Поль, глава фирмы, который должен был принять окончательное решение, тоже считал, что в этом городе у них нет будущего. Лион потеряет свою монополию как столица шелка. Их приглашают в Нидерланды и в Бранденбург. Свобода вероисповедания, освобождение от налогов, привилегии при организации производства шелка. Правда, бежать для них означает полностью потерять свою мануфактуру и в течение нескольких десятилетий создавать ее заново в чужой стране. Кроме того, бегство карается смертной казнью, границы охраняются драгунами, и первые пойманные ткачи-шелкопрядильщики уже попали на галеры.
Жак, банкир, для которого религия мало что значила, сказал, что, мол, почему бы одному добропорядочному гугеноту и не перейти пока для проформы в другую веру, разумеется с тем прицелом, чтобы, согласно существующим юридическим нормам, сохранить на время мастерские, а потом, во благовременье, спокойно ликвидировать их, проведя капиталы через Женеву или Амстердам.
– И где же все это время будет находиться семья? – поинтересовался Жан Поль.
– В Швейцарии, – ответил Жак. – Женева, Лозанна, Невшатель – города, где говорят по-французски, города, крайне заинтересованные в производстве шелка. Кто знает, вдруг все изменится к лучшему, и тогда можно будет вернуться назад.
Ле-пэр, хмурясь, резко сказал, что не желает, чтобы среди членов семьи были вероотступники. Либо мы все говорим – да, либо – нет. На карту поставлена не только вера, речь идет о свободе мыслить и жить.
Жак сказал, что, мол, это еще вопрос, не является ли вера просто средством для достижения цели. Ведь гугеноты не только ткут самые лучшие шелковые ткани, в их руках находятся все банки, они решают, кому выделять кредиты, именно в их типографиях выпускаются книги и журналы, формирующие общественное мнение, на их стороне ученые. Если в любой деревне вам Понадобился врач, аптекарь, нотариус, не сомневайтесь – все они гугеноты. Это все те же игры, что и с евреями. Опять, как и всегда, предрассудки бунтуют против разума, ненависть и зависть – против терпимости. На костер каждого, кто не похож на нас, а уж мы приберем к рукам их дома, фабрики и банки, запретим их книги, а поскольку совершить такое можно только именем Господа, то вера для них – желанный гость.
Ле-пэр, который никогда не ввязывался в долгие дискуссии, встал, поставил на место стул и направился к выходу, сказав, что его позиция ясна и ему остается надеяться, что к той же ясности придет и вся семья. С этими словами он покинул комнату.
Жан Поль еще раз всех оглядел, а потом сказал:
– Завтра ночью. Вся семья и все ткачи, которые захотят уйти с нами. Никто никаких вещей с собой не берет. Порога мастерских никто больше не переступает. О деньгах и векселях позаботится Жак. Жанно отвечает за трафареты. Я беру с собой Книгу Узоров и самые важные образцы тканей. Когда забрезжит утро, все должны быть уже за пределами города.
Вот так случилось, что в октябре 1685 года семейство Фонтана покинуло Лион.
26
В том году, когда благодаря молитвам, обращенным к Святой Богородице Деве Марии, их сын чудесным образом исцелился от загадочной болезни, Йозеф и Мария Лукаш совершили не менее чудесное паломничество, они отправились из прусской Польши через австрийскую Польшу в польские земли, принадлежащие России. Они собирались совершить столь дальнее паломничество к образу Девы Марии, исполняя обет, взятый на себя у постели больного сына, а попутно решили навестить брата Марии, который служил священником в Кракове. Они выехали из польских земель, где жили, и проехали через земли короля Пруссии, императора Австро-Венгрии и русского царя.
Странное это было путешествие, ведь хотя все люди, которые встречались им на пути, явно были поляками и говорили по-польски, все равно для того, чтобы выправить необходимые для проезда бумаги и исполнить формальности, необходимые для перехода границы, обязательно требовалось знать по меньшей мере немецкий и русский.
Немецкий язык Йозеф и Мария Лукаш знали, но русским не владели вовсе, и пропали бы окончательно, если бы не помощь сведущего в языках еврея из русской Польши, который вез с собой церковную утварь. Документами ему служила коллекция икон, а валютой – четки всевозможных видов. Дважды их хватали как шпионов, потому что они не могли ответить на непонятные вопросы неизвестно откуда взявшихся чиновников, требования которых были неясны, было ясно одно – они существуют. И только потому, что еврей-переводчик успешно заговаривал чиновникам зубы, подкрепляя свои речи заискивающими взглядами, иконами, четками и разнообразными священными клятвами, призывая на помощь всех своих родственников во всех коленах, Йозеф и Мария смогли продолжить свое христианское паломничество к образу Святой Марии. Потому что иначе эти чиновники, воспринимавшие все польское как государственную измену, с легкостью могли превратить такое вот паломничество – в зависимости от позиции их властей – либо в тюремное заключение в прусской тюрьме, либо в галицийский лагерь, либо в ссылку за Урал. Поэтому передвигались они словно в каком-то лабиринте, то ехали на телеге, то шли пешком по пыльным сельским дорогам, напрямую через заброшенные поля, под палящим солнцем и дождем, поворачивали назад, если пограничная станция в этом месте была закрыта и никого не пропускали, стороной обходили деревни, где было полно солдат, старались избегать тех пограничных пунктов, где еврею в прошлый раз досаждали таможенники, и зачастую уже не понимали, где они находятся; спали и ели у крестьян, а те бранили паломников, которые тащатся невесть куда безо всякой пользы, с восходом солнца были уже в пути, шли днем и ночью, проходили по местам, где еврей надеялся подзаработать, ворчали, когда шли кружным путем, а еврей утверждал, что этот путь и есть самый краткий. Они шли через затерянные в глуши деревни, которые прятались под прижавшимися к земле крышами и которые издали можно было распознать только по столбам дыма, поднимавшегося из труб, через городишки, где рыночные площади были полны разноголосой ругани между поляками, русскими, немцами, богемцами, словаками, венграми, украинцами, литовцами и евреями, но отнюдь не были полны товаром. Одну тощую кобылу продавали там по нескольку раз, и каждый считал, что совершил выгодную сделку, но никто ничего не выигрывал. Несколько дней подряд они путешествовали в компании семьи циркачей, которая вела с собой медведя-танцора и сварливую обезьяну. Сын шел по канату, а отец в это время ударял в литавры и пританцовывал, и колокольчики у него на ногах звенели, медведь кружился, обезьяна прыгала через палочку, а женщина гадала крестьянкам на картах.
Когда они, пробравшись среди польских, русских и австрийских флагов и многочисленных портретов правителей и миновав Краков, где не нашли брата Марии, потому что он, хотя и был священником, попал в тюрьму за участие в каком-то польском заговоре, – так вот, когда они наконец-то достигли цели своего паломничества – города Ченстохау, как называли его немцы, Ченстохов, как говорили русские, Ченстохова, как говорили поляки, и стали прощаться со своим проводником, обещая поставить за него свечку, еврей ухмыльнулся и сказал, что он за свою жизнь перевел через границу уже множество паломников, и если каждый зажжет за него свечку, то можно запалить настоящий адский огонь – уж больно времена подходящие. Он с присущей ему подчеркнутой вежливостью отвесил им низкий поклон, улыбнулся своей беспомощной улыбкой и поспешно исчез.
Монастырь Ясна Гора располагался на горе и на протяжении столетий оставался неприступной крепостью, чего нельзя было сказать об окружающих землях. Но и эта крепость в конце концов пала, однако монастырь был еще цел, и ежедневно его заполоняли тысячи паломников, а над их головами сиял темный, почерневший, почти уже неразличимый, но вечно сущий образ Черной Мадонны Ченстоховской. Икона эта была происхождения неизвестного, писана на кипарисовой доске. Одни шепотом сообщали, что она из Византии, другие говорили, мол, из Сиены. Йозеф и Мария не знали этих мест, они не могли представить себе ни Византию, ни Сиену, не знали они и кипарисового дерева, они лишь смотрели на прекрасное лицо Черной Мадонны и молились. Среди всей этой суматохи, среди всей безбрежности жизни, в этом лабиринте длиной в жизнь с его извилистыми ходами, по которым ты идешь исполненный надежды, но никогда не находишь выхода, но по которым идти приходится, в этом безнадежном человеческом столпотворении, где людей несет куда-то как беспомощных котят в половодье, лицо Мадонны было чем-то единственно незыблемым, единственной точкой опоры.
Когда Йозеф и Мария вернулись домой, в свою деревню, и все непрестанно спрашивали их, как выглядит икона, Йозеф взял уголек и нарисовал образ на куске древесной коры. К великому удивлению самого Йозефа, это ни с того ни с сего получилось так хорошо, что священник купил у него изображение. Йозеф на этом не успокоился, он стал рисовать Мадонну углем теперь уже на деревянных досках, он расцвечивал образ коричневыми и золотыми красками, а крестьяне покупали эти иконы, и так постепенно он сделался иконописцем и стал известен на всю округу. По вечерам он сидел на лавке у печки, рисовал углем на досках и пел. Голос у него был сильный, слышный на всю деревню, да все и любили слушать, как он поет. Йозеф, уже испытавший на своей шкуре, как много на свете беспорядка, стал счастливым человеком, он пел и писал свои картины до самой смерти.