Поэтому она удивилась, когда в Пепельную среду, на первой неделе Великого поста, увидела множество сияющих лиц, на которых ясно было написано, что и этот наступивший год будет прекрасен, как всегда, к ним наконец-то вернулась прежняя довольная широкая улыбка, помогавшая им преодолеть невзгоды, раскаленная лава остыла, воцарились спокойствие и мир. Все происходило очень быстро; только что все кипело, и вот уже успокоилось, никто и не заметил. В Обербилке можно было наблюдать, как убежденные коммунисты с черными крестами на лбу выходили из церкви, еще не сняв карнавальных костюмов, с масками печальных клоунов в руках расходились по домам, тихонько напевая «Интернационал».
Мария с нетерпением дожидалась этой среды, но ею зима еще не заканчивалась. Предстояло еще участвовать в подготовке весеннего праздника Компартии в парке Фольксгартен, рисовать плакаты, собирать реквизит для детского праздника, готовить мешки для бега в мешках, ложки и сами яйца для катания яиц, Фэн участвовала в хоре и целыми днями разучивала «Слушай, слушай, что за шум» и «Желтую карету». Обронски и Болье устанавливали посреди своего магазина колониальных товаров кукольный театр и занимались ремонтом кукол, потому что праздник в парке Фольксгартен всегда служил сигналом к открытию сезона. Добряк Герман был противником КПГ, но всегда соглашался поработать кассиром, пан Козловский продавал напитки, Биг Бен следил за порядком, а некоторые господа коммунисты, облачившись в «обербилкские рубашки», то есть в нижние рабочие рубахи, в которых они и на работу ходили, и на праздник, и в них же спали, подходили к Густаву и шепотом просили помочь им составить речь, потому что положение в мире сейчас такое непонятное и после карнавала они до сих пор все никак опомниться не могут, да и то, что пишут в партийной газете, никто, кроме главного редактора, понять не может; появился Кальмеской, проповедуя от имени царя Соломона, собираясь во время праздника возвысить свой голос против политических беспорядков, где-то на задворках стучали молотками цыгане, ремонтируя свои повозки, ведь и для них начинались теперь светлые денечки странствий, и они тоже собирались участвовать в празднике. А когда наконец-то праздник начался, и все стали собираться в парке с красными гвоздиками в петлицах, и открылось катание на лодках на пруду в парке – это было симпатичное небольшое озерцо со множеством бухточек, на котором зимой Мария и Фридрих катались на коньках, выписывая кренделя и восьмерки, то убегая далеко друг от друга, то снова сближаясь, – тогда Мария, сидя в лодке вместе с Фридрихом среди всей этой праздничной кутерьмы, взяла в руки весло, направила лодку в уединенную бухту, вырываясь из окружения других лодок и уходя из-под любопытных взоров, и там, в бухте, сказала Фридриху, что теперь им срочно надо пожениться. Издали, из музыкального павильона, доносились ликующие звуки свирели.
Улица Ке, или Кельнерштрассе, пугая своим иногородним названием, прорезала все жилые кварталы Обербилка, прямая как стрела. Среди фабрик и заводов, которые выходили на нее то фасадом, то задворками, окружая улицу высокими темными бастионами своих стен, теснились жилые дома, магазины, пивные заведения, мастерские ремесленников, и все эти пекарни, мясные, молочные и продуктовые лавки, сапожники, портные, прачечные, рюмочные, танцплощадки, кинотеатры и похоронные бюро составляли случайную, никем заранее не продуманную смесь из жизни, работы, удовольствий и смерти. День и ночь, одна за другой, шли долгие трудовые смены, лязг металла и стук молотков раздавались в заводских цехах, грохотали башенные краны, выли сирены и паровые гудки, через улицу, пыхтя, проезжали локомотивы под пронзительные свистки сцепщиков. Люди жили среди всех этих звуков, спали в комнатах, стены которых трескались и вибрировали от постоянного шума. Все это напоминало непрерывные подземные толчки, пиво дрожало в кружках; во время сеансов в кино, когда показывали фильм про Дикий Запад, перестрелка между белыми людьми и краснокожими сопровождалась глухими ударами парового молота, но все это действовало на людей успокаивающе, их чувства напоминали ощущения пассажиров океанского корабля, которые, слыша отдаленный шум работающего дизеля и гребного винта, убеждаются, что их судьба в надежных руках машины, и беспокойство их одолевает только тогда, когда наступает тишина. Так же и тут – толчки и удары гигантских машин высотой с многоэтажный дом, изготовлявших сталь для стального мира людей, доказывали, что пока еще для людей найдется работа, зато тишина была страшна, как смерть. Приходил ли рабочий со смены, стоял ли у дверей своей квартиры или же у пивной, у магазина, возле кинотеатра, где первый сеанс совпадал с окончанием смены, собирался ли на работу, стоял ли у проходной с пропуском в руке через несколько минут после того, как вылез из постели, успев по дороге купить хлеба и пропустить рюмочку, ибо все открывалось с началом первой смены, – он прислушивался, удостоверяясь, что жизнь идет.
Из мелких заводов, принадлежащих разным владельцам, образовался один завод и один район города, сталепрокатный завод, трубопрокатный завод и котлостроительный завод объединились, к их общему названию добавилось название городского района, и получились «Обербилкские сталепрокатные заводы» – «Обербилкер Штальверке». Все они принадлежали одному человеку, которого никто никогда не видел, и все это, вместе взятое, входило в крупнейший горнометаллургический концерн Европы, которым управлял тот же самый человек, захвативший все, ему принадлежали теперь и гельзенкирхенские шахты; и гельзенкирхенцы, опускаясь под землю, добывали теперь уголь тоже для него, а сам концерн располагался в одном из самых мрачных зданий города под названием «Штальхоф»: тесаные плиты, чугунное литье, узкие стрельчатые окна, словно испанский королевский дворец, построенный на вечные времена, где до Судного дня будет сидеть кардинал, Великий инквизитор, верша свой Страшный суд.
Правда, для многих было утешением, что в самом начале Кельнерштрассе, не доходя до сталепрокатного завода, находилось правление, КПГ, здесь же выпускали и газету «Фрайхайт», которую, как надеялись товарищи коммунисты, читали и в «Штальхофе», а в одном из номеров, кстати, сообщалось, что господин Великий инквизитор сталепрокатных заводов пригласил политика Гитлера выступить с докладом на заседании клуба промышленников города, а после доклада от всей души пожелал успеха его движению и сам очень прочувствованно аплодировал, в то время как на холодной улице, на самой красивой площади города – Корнелиусплатц, где весной несколько дней подряд цветут магнолии, стояли люди – это левые партии и профсоюзы вышли на демонстрацию протеста, хором выкрикивая: «Гитлер – это война».
Это были новости из другого мира, которые не вносили перемен в ход жизни на улице Кельнерштрассе, но приводили к демонстрациям, люди под красными и черными флагами, словно на похоронах своего соратника, шли от редакции газеты «Фрайхайт» мимо сталепрокатного завода к рыночной площади Обербилка, самому центру района, где обычно строились все баррикады, и потом – в направлении кладбища Штоффелер, где покоились герои, где жизнь склонялась перед смертью и где колонны демонстрантов рассеивались.
Колонны людей, словно туго натянутые нити основы, шли по трамвайным и железнодорожным путям, сходясь в одной точке. Люди торопливо, как ткацкие челноки, сновали туда-сюда, перебегая от одной колонны к другой, оставляя после себя невидимый узор своей траектории, и все равно неминуемо уходили потом в чугунные ворота заводов. Единый ткацкий станок рабочего квартала ткал свой собственный узор. Машины и уголь вместе создавали гигантскую энергию, которая намного превосходила энергию людей, придумавших сначала ткацкие станки, потом заводские станки, людей, которые добывают уголь для этих станков, неутомимо выгребая его из недр земли. Все они превратились теперь в маленькую деталь единого гигантского механизма, в деталь, которой легко найти замену, а сам механизм мог теперь существовать и без них, людей отправили в отставку, они не были больше творцами своего мира, не они правили на этой земле, они были лишь маленькими, беспомощными тварями, которые находились в подчинении у машин, тонкой уточной нитью в ткани нового мира.
Вместе с добряком Германом, у которого оказался мотоцикл и который знал, где дают в кредит под проценты, Мария объезжала один мебельный магазин за другим. Она присмотрела квартиру и теперь покупала две кровати для спальни, две тумбочки с лампами, комод с зеркалом и четырехдверный платяной шкаф, все из цельного дуба, а для кухни посудный шкаф из трех секций из американской сосны с тремя выдвижными ящиками, три дверки вверху и три внизу, верхние – застекленные, еще один такой же шкаф из одной секции, стол, четыре стула, плиту с вытяжкой, почти новую, которую по случаю спроворил ей добряк Герман. Плита представляла собой эдакого монстра из никеля и эмали и напоминала старомодный сейф, вся конструкция сгодилась бы, пожалуй, на топку для локомотива, поднять ее было трудно даже вчетвером, в какой-нибудь заводской столовой она бы очень пришлась к месту. Мария расплачивалась наличными, она сняла все деньги со своей сберкнижки, всю свою сиротскую пенсию и всю зарплату, этим накоплениям семейство Фонтана немало удивлялось, потому что бережливость была ему доселе неведома.
Мария окончательно вступила в этот величественный семейный союз, который был для нее какой-то экзотикой. Личная свобода сбивала ее с толку, в Гельзенкирхене все ложились спать в одно и то же время, если один вставал со стула, другие поднимались тоже и быстро забирались в постели. Здесь же один в изнеможении валился в постель, а другой в этот момент как раз вставал, прихорашивался и шел в город, причем это могло случиться в любое время суток: утром, днем и вечером. Завтраки, обеды и ужины происходили когда попало, Фэн готовила, когда ей вздумается, и все тоже приходили и уходили, когда им вздумается. Было неясно также, кто ходил на работу, а кто нет, при этом работа вовсе не означала что-то постоянное. Даже Густав, глава семьи, казалось, вел несколько видов деятельности одновременно, говоря попросту: «Да есть тут у меня кое-какая работенка», и если что-то срывалось, в другом месте обязательно открывались прекрасные перспективы, на постоянную работу он никогда не решался, она помешала бы его многочисленным увлечениям. Если Фэн нужны были деньги, каждый шарил у себя в карманах, нет ли там чего, если денег оказывалось маловато, то и стол был скудный, а если собирали много, то Фэн закатывала настоящий пир, стол ломился, а если совсем ничего не было, то всегда можно было отправиться в ресторан к Вильгельмине, она кормила в долг и тут же забывала об этом. Мария была новым цветом в гамме, новым видом плетения, вяло обвисшие нити основы натянулись заново, их пронизала свежая, крепкая уточная нить, было похоже, что вот-вот появится новый узор. И Густав, который ощущал все это именно так, пригрозил Фридриху поркой, если тот не постарается вести себя впредь должным образом.
Мария твердо сказала, что венчаться будет в церкви и по католическому обряду. Что касается детей, то тут тоже нет никаких сомнений, крещены будут в католическую веру. Эта был первый бой, который Мария объявила семейству Фонтана, – и выиграла его без труда. Ни церковь, ни религия никого здесь не интересовали, никто даже вспомнить не мог, когда он в последний раз был в церкви. На вопрос Марии, в котором крылась насмешка: «А вообще-то Фридрих и Элизабет – крещеные?» – Густав с невинным видом ответил: «Я думаю, нет». Внутренне ужасаясь, Мария сказала ему, что ведь он должен по крайней мере иногда вспоминать о церкви, но Густав помотал головой и сказал в ответ «Я еще никогда в жизни не бывал в церкви». Тогда Мария потребовала показать ей метрики. Густав продолжал в задумчивости сидеть на своем кожаном диване, потом провел рукой по гладко выбритому затылку, пожал плечами и принялся рыться на книжных полках, а Мария удивленно на него смотрела. В разделе «Доисторическая литература» он обнаружил Библию, полистал ее, но метрик и там не оказалось. Густав погрузился в неясные воспоминания, события самых давних времен всплывали отчетливее. «Поначалу-то все были гугенотами», – пробормотал он, но это и без того все знали, история семейства была всем известна: шелковая мануфактура в Лионе, Фонтана в Изерлоне, где развился мощный семейный клан, совестливые пасторы, честные торговцы, гордые владельцы фабрик, которые по-прежнему выпускали изделия из меди, до сих пор сохраняли верность своей традиционной отрасли, они навели справки даже о флорентийских Фонтана, узнали, что Фонтана переселились в Лион из Флоренции, те-то уж точно были католиками, некоторые, может быть, и из секты вальдеисов. Густав, который до сих пор еще сохранял контакты с изерлонцами, припомнил, что те искали какую-то семейную Книгу Ткацких Узоров, и еще вспомнил, что его отец получил от одного дюссельдорфского нотариуса бумаги, целый сундук никем не читанных пыльных документов, написанных еще старинными буквами; несколько десятилетий назад он однажды их видел, но никогда не разбирал, и книга, может быть, тоже там. Где же сундук? Густав захотел найти книгу. Фантазия у него разыгралась. Теперь его интересовала эта книга, и больше ничего. Но ответа на вопрос о метриках Мария так и не получила. Она не интересовалась прошлым, ей нужны были метрики. Фэн сказала: «Если Фридриха не крестили, то и метрик никаких нет, тогда ему придется креститься сейчас, вот тогда он и получит небесное свидетельство». Мария пришла в ярость и закричала: «Вы что, все язычники тут?» Густав заорал в ответ: «Язычники – самые терпимые люди на земле, они ни во что не верят, зато уважают чувства каждого, у кого есть вера». Мария начала все с другого конца и попыталась найти метрики в школе, но и от школы толку было мало, Элизабет и Фридрих учились в светской школе д-ра Шранка, в лучшей школе города, по всеобщему мнению, но религия там тоже никого не интересовала. Тогда Мария приступила к инквизиторскому допросу Фридриха, добиваясь от него, чтобы он вспомнил, католик он или протестант. Фридрих не знал. Ничего не знала и Элизабет. Помнят ли они причастие? Или конфирмацию? Фридрих прекратил все это гадание на кофейной гуще, сказав, что на рынке его прозвали мусульманином, потому что он здорово умеет торговаться.»Мария сдалась, в глазах у нее блестели слезы, этого Густав уже никак не мог вынести, он выдавил из себя: «Спросите Вильгельмину, может быть, Ивонн что-то с ними делала, мне кажется, она была протестанткой».
Вильгельмина нашла-таки в семейном архиве кое-какие следы протестантской веры, метрики тоже обнаружились. С помощью такого вот ловкого обходного маневра Густав отвоевал себе значительное преимущество в споре о свадебном угощении, ведь вопрос о том, что подавать в начале: борщ, зуппа павезе или консоме натюр, определял ход и завершение всего угощения, и вот это для Густава действительно было религией, ибо речь шла о достижениях цивилизации. Фэн было все равно, готовить она не умела, а Густав, как раз именно по этой причине, знаком был с кулинарным искусством, имея точные представления о традиционном и соответствующем случаю свадебном угощении; свои принципы вдруг обнаружились, ко всеобщему удивлению, и у Фридриха, и он их упорно отстаивал, – в общем, Мария, Густав и Фридрих сцепились не на шутку, нелегкая борьба и многочасовые препирательства едоков картофеля и едоков макарон завершились компромиссом: перед венчанием будут польские закуски, после венчания – итальянские, а вечером для всей семьи будет устроен классический французский торжественный ужин. Вопрос о напитках Густав использовал как козырного туза; он намеренно не спорил ни о бордо, ни о бургундском, ни о шампанском, согласился даже до и после венчания пить польскую водку, но при одном условии: в церковь он не пойдет. Фэн сказала, мол, почему бы ему не пойти, ведь священник – из коммунистов, но Густав оставался тверд, сказав, что священник, кажется, всего лишь занюханный социал-демократ. Требование Густава поставило под удар весь план свадебных мероприятий. Назревал раскол, компромисс срывался, и Мария решила уступить. Хорошо, сказала она, пусть Густав остается дома. Теперь все проблемы были решены, каждому казалось, что он настоял на своем, ни один из главных вопросов жизни и веры не был продан за чечевичную похлебку, обе семьи сохранили достоинство и могли теперь объединяться.
Свадебное угощение вышло небывалым: ни в сказке сказать, ни пером описать. Поскольку каждый понимал закуску по-своему, поскольку Мария хотела продемонстрировать, на что она способна, а Густав с Вильгельминой тоже решили не упасть лицом в грязь, родился свадебный стол, по сравнению с которым чудесное кормление хлебами, про которое говорится в Библии, было жалкой комедией, весь дом мог бы не один день питаться всеми этими яствами, Густав потом целый год расплачивался с долгами, потому что он решил своего не упустить и заказал в магазине Мюлензипен самые лучшие, выдержанные вина.
Элизабет придумала отметить сначала заключение свадебного контракта – кто его знает, а вдруг что-нибудь сорвется, молодые в реке утонут или церковь сгорит, – поэтому тут же подала кофе и торты, это было единственное, за что она отвечала во время праздника, ей было поручено сварить крепкий кофе и испечь большие торты, которые она щедро украсила взбитыми сливками. Правда, и здесь возникли некоторые трения, потому что Густав, орудуя рожком со взбитыми сливками, изобразил на темно-красной поверхности торта с вишнями серп и молот, а Мария в свою очередь украсила шоколадный торт сливочным силуэтом Девы Марии Богоматери Ченстоховской, но ей пришлось объяснять всем, кто это, ведь эту икону здесь никто не знал. Далее сама свадьба должна была состояться в церкви Святого Иосифа.
Церковь Святого Иосифа на площади Святого Иосифа, куда вела улица Святого Иосифа, стояла, храня свое неприметное триединство, всего в нескольких десятках метров от Кельнерштрассе, главной артерии района, и недалеко от рынка Обербилк, который был сердцем района, – следовательно, церковь могла считаться душой района, местным Ватиканом. Отсюда, как от площади Святого Петра в Риме, разбегались в разные стороны улицы и переулки и уже одними своими названиями обозначали границу. К улице Круппа вела маленькая улочка Ван-дер-Верффа, названная так в честь придворного художника курфюрста Яна Веллема, заботливые городские власти наверняка решили, что немножко культуры этому кварталу не повредит, и, поскольку сей голландец был к тому же автором проекта Роттердамской биржи, выбор названия для улицы не казался таким уж глупым, он, по крайней мере, способствовал развитию мыслительной деятельности, рабочие то и дело в недоумении останавливались около таблички с названием и пускались в глубокомысленные рассуждения, пытаясь догадаться, что же это за неведомый фабрикант, которого столь великодушно увековечили бок о бок с Круппом.
Едва приметная дорожка вела от площади Святого Иосифа, минуя фабрики и жилые дома, к дому, где располагалась епархия Русской православной церкви, а рядом с нею – монастырь милосердных сестер, которые, видя в стрельчатом окне епархии икону с изображением Богоматери, чувствовали по крайней мере духовное единение с православными. Целыми днями сестры милосердия, словно белые голубицы, сновали туда-сюда в своих белых крылатых чепцах, украдкой бросая смиренный взгляд на православную Марию, и спешили в больницу Святого Иосифа, где ухаживали за престарелыми, больными и новорожденными.
Окруженная фабричными стенами из желтого кирпича, темная каменная церковь была частью фабричной архитектуры жилого района, и дети удивлялись, почему из башни, похожей на богато украшенную фабричную трубу, никогда не идет дым. Но главной ценностью, безусловно, была лужайка перед церковью, на которой мирно кустилась зеленая травка. Газон был разделен на две половины, отчего казался больше, и любители природы могли прогуляться по тропинке между ними и вдобавок обойти весь газон вокруг, получалась самая настоящая прогулка по парку. Кроме того, газон, эти жалкие несколько квадратных метров, был обнесен прочной железной решеткой, и люди могли подолгу с удивлением разглядывать травинки, словно это были диковинные животные в зоопарке. Можно было с чистой совестью утверждать, что травинок здесь было меньше, чем прутьев в решетке, но все равно такую драгоценность стоило надежно охранять, дети прижимали носы к решетке, просовывали сквозь нее руки, гладили траву и удивлялись, что она такая мягкая, прямо-таки льнет к рукам, не то что камень или железо. А по утрам в воскресенье появлялся священник и приглашал всех на службу, и коммунисты говорили, что газон перед церковью – это происки церковников.
Надо сказать, что церковь Святого Иосифа была особым приходом, она соответствовала своей среде, она ведь выросла из нее. Рим был далеко, кельнский кардинал сюда не наведывался, поэтому церковные правила здесь толковали в соответствии со здравым смыслом. День покровителя церкви, Святого Иосифа, должен был, согласно христианскому календарю, отмечаться 19 марта, так установил Рим, но святого с чистой совестью объявили рабочим человеком, и День покровителя праздновали теперь 1 Мая, в День солидарности трудящихся. Рабочие, которые выходили на запрещенную демонстрацию, выступая за свои запрещенные цели, спасаясь от полицейских дубинок, бежали на площадь Святого Иосифа, где всегда можно было сделать вид, что ты пришел праздновать День покровителя церкви.
В этот день бело-желтые церковные флаги соединялись с красными флагами коммунистов и черными флагами анархистов, а Союз атеистов и Общество свободы духа со своими плакатами «Бог умер» и «Долой Церковь!» тоже находили себе приют под сенью Единоспасающей, ибо Святой Иосиф был покровителем всех спасающихся бегством. Священник окроплял собравшихся святой водой, сопровождая действо громогласной латынью, ловко, плавно и великодушно наделяя благодатью и полицейских, у которых вода капала с фуражек, а сами блюстители порядка выглядели так, словно у них градом катятся слезы; церковь напоминала торжественно украшенный алтарь, как во время Крестного хода в честь Праздника тела Христова, всюду красные транспаранты, на которых большими буквами были написаны требования рабочих о справедливости на земле, – они так и стояли, прислоненные ко входу, пока полиция не удалялась.
За день до свадьбы Мария с ужасом обнаружила, что у Фридриха и вправду нет ни одного приличного костюма, а тот, в котором он ходил постоянно, был куплен по случаю у кого-то из друзей, и, небрежно натягивая его, он говорил: «Ну что, не так уж он и плох». Ну не было у него хорошего костюма, подумаешь, что тут такого, это лишнее, зачем нужен хороший костюм? «Он нужен для венчания в церкви», – сказала Мария и дала ему денег. Фридрих отправился в путь, но добраться ему удалось только до ближайшей рюмочной, где постоянно сидели боксеры да велосипедисты, обмывая победы и поражения, – здесь у Фридриха была куча друзей, и деньги улетучились в один момент. Мария снова снабдила его деньгами, на этот раз он отправился в город окольными путями, «и не вводи меня во искушение», поэтому до старой части города добрался благополучно, но там его опять поджидала толпа друзей, «только по пиву – и все». Пошатываясь из стороны в сторону, он к ночи едва доплелся домой, оправдываясь, что всего-то по кружечке выпивал, но со всеми, ведь кругом – закадычные друзья, которым не откажешь, так что деньги опять исчезли.
Мария, которая в этот момент, распалясь, спорила с Густавом из-за того, как должна выглядеть кухня, – ей хотелось, чтобы там все блестело и сияло, а Густав предпочитал разложить все кругом как попало и оставить до завтра, – увидев Фридриха, крикнула: «Доставай костюм где хочешь. Если завтра утром ты не будешь стоять на пороге церкви в приличном костюме, никакой свадьбы не будет». Густав пробормотал что-то вроде: «Вот что значит якшаться с попами» – и после этого долго вытирал красные капли с лица, потому что Мария в сердцах шмякнула большую поварешку в котел с борщом.
Фридрих развернулся кругом и чеканным шагом промаршировал в забегаловку штурмовиков, где у него тоже было полно друзей, там вошли в его положение и дали на время мундир штурмовика, в который он там же и облачился. В мундире он и переночевал, не снимая его, на диванчике у одного из приятелей, а утром, ровно в десять, явился в своем коричневом наряде к церкви Святого Иосифа и сказал Марии, которая уже ждала его там: «Вот мой новый костюм». В ответ Мария влепила ему такую затрещину, что бедный священник, который в этот момент как раз показался на пороге, перепугался и спросил, не это ли новобрачные. Фридрих, которому понятие «неловкая ситуация» было неведомо, тут же ответил: «Да», а Мария резко сказала: «Нет».
Положение спас добряк Герман, который артистическим прыжком вскочил на мотоцикл и через несколько минут уже вернулся, неся свой собственный черный костюм. Фридрих переоделся прямо в ризнице, священник дал ему еще и манишку, костюм и манишка не очень-то гармонировали друг с другом, но в целом Фридрих выглядел теперь вполне сносно. Так или иначе, Мария готова была взять назад свое «нет» и вместе с Фридрихом войти в церковь, хотя Фэн тихонько нашептывала им на ухо: «Может, погодим с венчанием, а то Густав сидит дома с пистолетом наготове».
В церкви уже обосновалась гельзенкирхенская родня, молчаливая черная стайка людей, которые уныло и мрачно смотрели прямо перед собой; была там и сестра Марии Гертруд, которая после свадьбы намеревалась остаться в Дюссельдорфе и уже успела подозрительно близко сойтись с добряком Германом, а он в своем стремлении стать наконец добропорядочным буржуа уже близок был к тому, чтобы совершить решительный шаг, ведь он теперь, что называется, осел и все свои многочисленные делишки обделывал, сидя за окошечком почтового отделения. Элизабет не упустила возможности блеснуть в обществе и явилась в красном шелковом платье с глубоким декольте и в шляпе величиной с тележное колесо, на которой красовалась вызывающая шляпная булавка. Фэн была одета в черное платье, которое поочередно надевали все женщины их дома, когда шли на крестины, свадьбу, серебряную свадьбу или похороны, никто не знал, кому оно, собственно, принадлежит, оно постоянно переходило из рук в руки, его подгоняли по фигуре и украшали соответственно случаю, на свадьбу – белым цветком, на похороны – траурной вуалью, и в таком виде, испещренное следами от швов из-за многочисленных подгонок то на полную, то на худую фигуру, было самым подходящим нарядом на любой случай. Мария, единственный человек, который принимал церковный обряд венчания всерьез, была в изящном темно-синем шелковом платье, слегка украшенном брюссельскими кружевами; прямая и сосредоточенная, стояла она в золотом сиянии алтарного света, ее темный силуэт напоминал облик Мадонны, она привлекала к себе все взоры и была центром всей церемонии.
Когда новобрачные, неся в руках картонку, в которую священник уложил мундир штурмовика, переступили порог гостиной, то увидели Густава, стоявшего посреди комнаты с пистолетом в руке, прямо под хрустальной люстрой. Он поднял пистолет, целясь во Фридриха и прищурив глаз, чтобы не промахнуться, Мария замерла, каждую секунду ожидая выстрела, Фэн, которая была в курсе всего спектакля и знала, что Густав не собирается стрелять во Фридриха, но должен хоть раз выстрелить, чтобы поддержать свое реноме среди жителей Обербилка, спокойно подошла к Густаву, толкнула его руку вместе с пистолетом вверх, палец нажал на крючок, раздался выстрел, пуля угодила в люстру, отчего во всем доме случилось короткое замыкание и погас свет, Густав испугался больше всех, он сгорбился, стоя под градом хрустальных осколков, яростно швырнул пистолет о стену, наткнулся на стул, шина на его больной ноге сломалась, и теперь он, совершенно беспомощный, стоял на одной ноге, а из раны текла кровь.
Во всем доме выстрел восприняли как свадебный салют, как сигнал к началу свадебного пиршества, все двери квартир были распахнуты, всюду толпились люди, починяя перегоревшие провода, добряк Герман схватил скрипку, его брат уже раздвинул мехи аккордеона, призывно сверкнули перламутровые клавиши, добряк Герман, с чувством прижав пальцы к струнам, провел по ним смычком, его брат буквально слился с аккордеоном, корпус которого мгновенно раздулся вдвое, короче говоря, праздник начался, и его было уже не остановить.
Поскольку Фридрих танцевать не умел, Мария, мгновенно выйдя из своего оцепенения, подхватила ничего не понимающую сестру Гертруд, и сестры закружились в буйном танце, стряхивая с себя пережитый испуг, прямо перед густой толпой людей, которые протискивались в комнаты, желая быть свидетелями происходящего, не важно, что это будет: смерть или свадьба.
На лестничных площадках тоже было полно людей, одни шли наверх, другие вниз, они заходили по ошибке в чужие квартиры, угощались там чашечкой кофе, а потом снова отправлялись на поиски праздничного стола, но никак не могли туда попасть, потому что встречным потоком их все время относило назад, а другие, наоборот, не могли никак выбраться из квартиры Густава, поток людей все время заталкивал их обратно. Биг Бен, который взялся следить за порядком, ведь сказано же было, что свадьба будет праздноваться «в узком семейном кругу», не мог справиться с потоком, и его все время относило стремниной то туда, то сюда. Кальмеской, проповедник Соломона, ухватился за дверной косяк и долго удерживался в этом положении с табличкой на груди, где написано было изречение этого дня: «Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них»; но в конце концов его тоже смыло общим потоком, поучительную табличку оторвало от проповедника бурной волной, изречение дня затанцевало поверх голов гостей, а сам проповедник потонул во всеобщем потопе. И только пан Козловский, привыкший перекрывать любой гомон своим зычным призывом: «Пиво для простого народа!» – уверенно пробивал себе дорогу, словно Моисей, неуклонно стремящийся к Красному морю, а за его спиной волны толпы вновь смыкались.
Вильгельмина, которая с годами сделалась значительно обширнее, возвышалась среди холодных закусок, как когда-тo за своим прилавком, дела у нее хватало, потому что теперь уже собрались все. Полицейский Шмитц-Гранжан О'Фаолэн подходил к ней дважды, первый раз совершенно официально, в мундире, чтобы поздравить от имени полицейского участка, второй раз – тоже в мундире, но уже в частном порядке, чтобы отдать должное напиткам. Вампомочь, как всегда, жаловался, что цены на гробы опять подскочили, и с ужасом сообщал о том, что в моду все больше входят похороны в море, на корабле. Отец Абрахам делился своими планами и рассказывал, что в ближайшее время напишет комментарий к законодательству, который упразднит все законы. Оба на всякий случай попросили бабушку Тинес погадать им по руке, чтобы узнать, от чего предостеречь молодоженов. Обронски и Болье написали и разучили свадебную пьесу, которую, не обращая ни на кого внимания, исполнили от начала до конца, и всеобщая суматоха их не смущала – как-никак, они были профессионалами.
Даже Густав снизошел до свадебной речи, начав с Андромеды и Плеяд, Кассиопеи и Магеллановых облаков, потом были упомянуты Геркулес, Цефей, Персей и Пегас, за ними – Лира и Щит, Корабль Аргонавтов и Волосы Вероники, от Северной и Южной Короны он перешел к Большой Медведице, потом – к Малой, за Медведицами последовали Псы, это была глубокомысленная речь о звездных системах и неподвижных звездах, о вечных законах и неумолимых орбитах, о механике звезд, которые вдалеке от земного шара ткут на небе свои неизменные узоры, видимые лишь тем, кто и днем смотрит на мир открытыми глазами, кому не приходится дожидаться наступления ночи. Кое-кто из гостей стал смутно припоминать, что, кажется, уже не раз слышал похожий рассказ в планетарии, где Густав вел свои популярные экскурсии.
Заика Залем Баренбеек, который по утрам продавал цветы на рынке, а по вечерам показывал фокусы, приложил немало усилий, чтобы с цветами и подарками протиснуться к новобрачным. Всему городу было знакомо его знаменитое «Глади-глади-гладиолусы» и «хри-хри-хризантемы», а сам он прекрасно знал цену своему заиканию: люди охотно покупали у него цветы, потому что им всегда нравится смеяться над недостатками других, «ту-ту-тупые ку-ку-курицы», – говорил Залем Баренбеек и, подмигивая, показывал глазами на свою кожаную суму, куда складывал дневную выручку. Его отец путешествовал по всему свету на парусных судах и научил его фокусам, которые собрал в разных странах мира, он раскрыл ему даже тайну индийской веревочки, и теперь по вечерам он показывал все эти фокусы на праздниках, юбилеях, посиделках и в клубах, и перед публикой его язык становился послушнее, он без запинки произносил: «Уважаемые дамы и господа!» – и потом два часа кряду все говорил, говорил – бегло и четко, каким-то ненатурально высоким голосом, а потом, за сценой, после выступления, снова начинал заикаться.