К тому же далеко не всегда оказавшиеся наверху предводители восставших могли и хотели действовать в интересах низов (вспомним хотя бы возглавленное Б. Хмельницким мощное выступление украинских крестьян, закончившееся победой, но мало что изменившее в их социальном положении).
Крестьянские войны в России при многих сходных чертах с их аналогами на Западе все же трудно сопоставить с последними, хотя и нельзя сказать, что они — несоизмеримые величины. Феномен крестьянских войн в России состоял не только в их колоссальном размахе, в охвате огромной территории. Они на столько отличались от западно-европейских, на сколько русское понятие «воля» отличается от английского «liberty» — свобода.
Есть точка зрения, что российские крестьянские войны «напоминали… многочисленные крестьянские восстания китайского средневековья, которые даже в случае успеха сажали на трон „крестьянских царей“»[298].
Уже сам по себе допуск того, что и в России крестьянские войны все же могли одержать победу, заслуживает внимания, ибо альтернатива захвата власти, к примеру, разницами или пугачевцами, думается, может рассматриваться как вполне основательная гипотеза. Ведь если бы основное войско С. Т. Разина и Е. И. Пугачева, упредив царские рати, не сворачивая и не мешкая, пошло через земледельческие районы с крестьянским населением на Москву, они вполне могли бы победить. Но Разин потерял много времени на рейд к Астрахани и на осаду Симбирска, а Пугачев — под Оренбургом и Казанью. Не всегда путь следования восставших диктовался суровой необходимостью. Были моменты, когда направление движения во многом зависело от свободного выбора круга и воли повстанческих предводителей.
Итак, что бы было, одержи Разин или Пугачев победу? Вылилось бы это в грандиозное «показаченье» в масштабах всей страны? Ограничились бы преобразования отменой крепостничества или пошли дальше?
Всякие прогнозы тут, конечно, относительны, хотя, как уже отмечалось, известные шансы на успех у восставших были. Следовательно, моделирование возможных ситуаций не совсем лишено смысла.
Не исключено, что в случае победного исхода крестьянских войн начались бы резня и погромы, в результате которых класс феодалов был бы физически уничтожен. Романтизировать в этом плане народные движения прошлого не приходится. Идеалы гуманизма чужды той эпохе. На силу тогда отвечали силой, на жестокость — еще большей жестокостью. И тут неминуемо встает вопрос о жертвах крестьянских войн. Эта их сторона в советской историографии, пожалуй, чересчур приглушена. Подчеркивается, как правило, беспощадность карателей по отношению к восставшим, но террор и насилие последних нашли отражение в основном лишь в дореволюционной литературе. Оттенены те факты, когда повстанцы проявляют снисходительность к своим классовым врагам, избегают напрасных кровопролитий, но обойдены молчанием многочисленные случаи, когда они, напротив, устраивают неоправданные массовые казни и безудержные расправы.
Большой интерес представляет суждение Р. Г. Скрынникова, по мнению которого переход власти в результате народных восстаний в начале XVII в. в руки Г. Отрепьева «был единственный в русской истории случай, когда восставшие массы посадили на трон человека, возглавившего повстанческое движение и выступившего в роли „доброго царя“»[299].
Несмотря на то, что политика Г. Отрепьева носила откровенно продворянский характер, а в интересах масс им сделано смехотворно мало, «кратковременное правление Лжедмитрия, — как справедливо отмечает Р. Г. Скрынников, — не только не разрушило веру в „доброго царя“, но способствовало еще более широкому распространению в народе утопических взглядов и надежд»[300]. В то же время поход отрядов под предводительством И. И. Болотникова и осаду ими Москвы Р. Г. Скрынников на основе критического анализа источников не считает возможным рассматривать как крестьянскую войну[301].
Заслуживает внимания то, что восставшее крестьянство до Пугачева не пыталось выдвинуть самозванца из своей среды. Человек, с которым молва связывала социальные иллюзии на освобождение от пут крепостничества и всяческие послабления, должен был и впрямь быть из государева рода. Это придало бы особую весомость и законность его действиям и притязаниям, если бы он, проникшись лютыми бедами, заботами и чаяниями крестьянства, вздумал вернуть им былую свободу выхода (урочные лета) и восстановить попранную якобы в результате боярских козней справедливость. Миф о «добром» царе во многом зародился от обратного: раз Юрьев день и другие старинные крестьянские льготы могли быть отобраны злой волей сверху, значит, они точно таким же путем могут быть возвращены, но уже радеющим за них и не слушающим лихих бояр самодержцем, т. е. «добрым» царем.
В советской историографии «наивный монархизм» не признается одной из специфических черт отечественной истории[302]. Как известно, тенденции к народоправству в подавляющем большинстве случаев уживались с характерным для крестьянских масс неистребимым монархизмом и в других странах. Тяготение к королевскому покровительству, стремление склонить монарха на свою сторону, действовать от его имени, видеть в нем помазанника божьего, защитника простого народа и врага знати было свойственно и для восстания Дольчино в Италии в 1304–1307 гг., и для Жакерии, и для крестьянских войн в России[303]. Не было чисто российским феноменом и самозванчество. Другое дело, что нигде оно не достигало столь широких масштабов, как в России, где только на протяжении XVII в. по меньшей мере 23 человека заявляли о своих правах на престол, а в XVIII в. было не менее 44 самозванцев[304].
Долгое время крестьянские движения рассматривались в советской историографии, за редкими исключениями[305], вне сферы религиозной. Если в Европе аналогичные выступления так или иначе связывались с поисками новой веры, новой церкви, то России XVII–XVIII вв. — стране сугубо верующей, где на духовную жизнь народа самым непосредственным образом оказывали воздействие различные ереси, не говоря уже о расколе, в этом, как правило, отказывали. Утверждалось, в частности, что в крестьянских войнах в России религиозный момент не имел существенного значения[306]. И, конечно, изучение крестьянских войн без религиозной подоплеки серьезно нарушало полноту картины, обедняло палитру народных умонастроений, искажало социальную психологию масс. Трудно не согласиться с П. Г. Рындзюнским, который пишет: «Несомненно, „требование“ к народному движению, чтобы оно было безрелигиозным, страдает крайней неисторичностью. Оно ведет к потере для нынешнего поколения людей больших идейных ценностей, созданных народом в прошлые времена»[307].
Постепенно, с выходом в свет работ К. В. Чистова, Н. Н. Покровского, А. И. Клибанова, В. С. Румянцевой положение в этом плане несколько выровнялось. Так, В. С. Румянцева, выясняя идеологические формы выражения социального протеста низших общественных слоев во второй половине XVII в., исходит, во-первых, из того, что «историческое сознание людей той эпохи было религиозным…», и, во-вторых, из того, что «исторически и не могло быть иначе»[308]. Исследование В. С. Румянцевой позволило установить, что немало участников крестьянской войны под предводительством С. Т. Разина были весьма далеки от благоговения перед великим государем. Более, того, у староверов, как это убедительно показывает автор, были широко распространены суждения об антихристовой сущности самодержавной власти, практика отказа молиться за царя, призывы к вооруженной борьбе с ним и его слугами[309]. Все это нашло проявление и в Соловецком восстании 1668–1676 гг. Вообще в последней трети XVII столетия старая вера была в народе преобладающей, и официальная реформированная церковь долго, трудно и часто тщетно пыталась потеснить ее позиции.
На Дону также было много раскольников. Но вряд ли именно религиозный фактор выступал как главный и определяющий в том отношении, которое сложилось у казачества к царской особе. Начиная с Заруцкого с окружением и кончая Пугачевым и его соратниками не прослеживается не только пиетета к венценосцам, но, напротив, бросается в глаза тот факт, что крестьянские предводители оперируют именем государя по своему разумению, широко используя его как официальное прикрытие и надежное идейное обоснование народных движений. В конечном счете такое явление, как самозванчество, целиком проистекает из беспомощности политического сознания основной массы восставших, находившихся в плену монархических представлений. Казачьи атаманы, вышедшие из старообрядческой среды, были менее подвержены этим иллюзиям, что, однако, не мешало им учитывать их для привлечения на свою сторону возможно большего числа людей.
Вообще же «наивный монархизм» народных масс России даже в период абсолютизма был не столь безоговорочен, как это часто утверждают. Крестьяне были готовы поверить не во всякого объявившего себя царем авантюриста и проходимца. Тимофея Анкудинова, например, они отвергли. Они шли не за каким попало самозванцем, а лишь за «подходящим» с их точки зрения. И сообразно этому в своем извечном поиске «хорошего» царя они пытались приспособить под свои надежды и нужды то мнимого сына Грозного, то царевича Алексея Алексеевича, то императора Петра III.
Касаясь вопроса о надеждах крестьян на царя, П. Г. Рындзюнский напоминает мысль В. И. Ленина о том, что эта особенность крестьянского общественно-политического сознания относилась к кругу их «предрассудков», а не к их «рассудку»[310]. «Забывается также, — пишет П. Г. Рындзюнский, — что вера в царя была преходяща, что были слои и группы в крестьянстве, которые не разделяли этой веры и, следовательно, она не была непременной спутницей крестьянского движения»[311].
Крестьянские войны как в истории России, так и во всемирной истории не нечто типичное и обыденное. Это события экстраординарные, чрезвычайные, из ряда вон выходящие. Поэтому попытки подводить под крестьянские войны какие-то строго определенные цели, наполнять их не свойственными им социальными идеалами, что до последнего времени имеет место в советской исторической науке, влекут за собой смещение логических акцентов. Коль скоро крестьянские войны — это крайняя, запредельная форма народного протеста, могучий, но стихийный порыв доведенных до последней черты отчаяния масс, стало быть, несколько странно предполагать, что уже изначально восставшие ставили перед собой какие-то конечные задачи, руководствовались каким-то конкретным планом и выдвигали нечто вроде программы борьбы. Ведь крестьянские войны — это не организованные и заранее подготовленные тайным обществом или политической партией выступления! А в нашей науке в силу закостеневшей традиции к ним подходят зачастую именно с такими мерками.
Так же решается и вопрос о соотношении субъективного и объективного факторов в народных движениях, с полемической заостренностью поставленный П. Г. Рындзюнским и М. А. Рахматуллиным[312]. Их отклик на трехтомное издание книги о крестьянской войне 1773–1775 гг. под редакцией В. В. Мавродина вылился в большую, серьезную статью обобщающего характера, где подводились итоги изучения не только пугачевского восстания, но и давалась независимая оценка многолетним исследованиям советской историографией проблемы крестьянских войн в целом. В частности, отмечалось, что нечеткость анализа идейного содержания народного движения в плане выявления его объективной сущности характерна для целого ряда работ, посвященных классовой борьбе периода феодализма[313].
С другой стороны, как справедливо было отмечено в статье 3. К. Янель, в советской исторической литературе стихийность крестьянских движений нередко ассоциируется и даже отождествляется лишь с необузданностью страстей, с анархией, с «разбойничеством» восстания. Стихийность в этом случае фиксируется в одном ряду с негативными силами, разрушающими движение изнутри. Обращаясь к истории зарождения, нарастания мощи и накала крестьянских движений в России, 3.К. Янель приходит к обоснованному выводу о том, что стихийность имманентна этим движениям от начала и до конца. «Стихиен, — пишет она, — не только механизм перерождения социального недовольства в социальное действие. Восстание нарастает до тех пор, пока стихия не исчерпает свои положительные ресурсы, пока она выступает преимущественно как фактор консолидации»[314]. Не менее важно высказанное автором сомнение в том, что стихийность всегда негативна. Стремясь рассматривать это явление как строгое понятие исторической науки, З. К. Янель избегает останавливаться только на внешней стороне стихийности, равно как и отождествлять ее с социальным хаосом. Больше того, автор отмечает «в первую очередь такое качество стихийности, как способность к структурообразованию, известную не только по природным, но и по социально-экономическим процессам»[315]. В этой связи представляется вполне правомерным выдвижение З. К. Янель в качестве задачи исследования изучение генезиса и природы той организованности, которая противостояла в период крестьянских войн стихии разбойничества, разгула, разнонаправленности интересов, личных воль, решений. Ведь как руководители движений, так и их рядовые участники не могли не задаваться вопросами о том, во имя чего они поднялись на борьбу, каков должен быть порядок вещей там, где покончено с воеводами и приказными, помещиками и мирскими богатеями. Но внятно ответить на эти вопросы они не могли, как не могли и осознанно сформулировать свои цели. Слова В. И. Ленина о том, что «крестьяне были тогда совсем задавлены темнотой…»[316], как нельзя лучше передают внутренний облик участников классовых битв в феодальной России. Восставшие более полагались на свой здравый смысл, житейский опыт, практическую сметку, традиции народной жизни, религиозные представления и даже на знаменитое русское «авось», чем на какие-то определенные индивидуально или коллективно выношенные предварительные замыслы. Так называемые лозунги восставших, о цельности, последовательности, классовой направленности и социальной утопичности которых сказано очень много, ярко свидетельствуют о полном сумбуре, царившем в головах составителей «прелестных» писем, повстанческих грамот и воззваний к народу.
Для крестьянских войн характерно скорее отсутствие четких, определенных целей и установок борьбы, чем их наличие. Распыление сил на решение мелких сиюминутных задач, к тому же не всегда тактически оправданных, преобладало над более серьезными и глубинными стратегическими задачами. Целевые установки, выдвигавшиеся восставшими на повестку дня, были крайне противоречивы, причем сегодня они могли быть одни, а завтра уже другие. Грань между «за» и «против» в народной борьбе была очень подвижна, а образы врагов и друзей постоянно обновлялись и видоизменялись (к примеру, князь Львов и митрополит Иосиф в период разинского движения).
В крестьянских войнах находили мощный выход скованные путами крепостничества необъятные силы народа, его скапливающаяся десятилетиями социальная энергия, мятущаяся и рвущаяся наружу из тисков феодальных ограничений широкая народная душа. Крестьянская война — это вихрь крупных и мелких вооруженных выступлений, стычек, схваток, это бурное половодье народного гнева, прихотливо разлившееся по громадной территории и втянувшее в свои потоки и водовороты массу людей. Это непрерывные перепады в развитии событий, калейдоскопическое чередование успехов и неудач, побед и поражений.
Между тем в нашей историографии при изображении крестьянских войн присутствуют известная заданность хода борьбы, неоправданная тенденция придать ей упорядоченность, централизующее начало. Весьма спорным представляется тезис о сознательности и политическом кругозоре участников крестьянских войн, ибо речь идет все же не о профессиональных революционерах. Элементы организованности и дисциплины, отчасти присущие основному повстанческому войску, а главным образом его казачьему ядру, широковещательно распространяют на движение в целом и т. д. При этом упускается из виду, что в период позднего феодализма очень распространенной формой протеста крестьян становится социальный разбой, который и ранее был вполне обычным явлением. В России, как и в Западной Европе, «в этот период действия разбойничьих отрядов, во-первых, особенно часто приобретают социально направленный характер — против крупных феодалов, монастырей, государственных должностных лиц, богатых купцов и в защиту бедных и обездоленных; во-вторых, сами эти отряды не только состоят из „простых людей“, но часто возглавляются выходцами из крестьянской среды»[317].
«Не приведи господи увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — писал А. С. Пушкин. В этой хорошо известной оценке выпукло проявилась столь свойственная Пушкину историческая зоркость. Ведь какими бы на первый взгляд согласованными, слаженными, скоординированными ни были действия восставших, как бы ни пытались их предводители военизировать и сбить в единый могучий поток огромную человеческую массу, какие бы энергичные меры ни принимались, чтобы защищать и контролировать территорию повстанческой вольницы, поддерживать там порядок, черты слепого мятежа, как бы мы их ни приглаживали, все равно выпукло и зримо прорывались в крестьянских войнах. По известной мысли В. И. Ленина, «стихийность движения есть признак его глубины в массах, прочности его корней, его неустранимости»[318]. Причем стихийность крестьянских выступлений проявлялась не только в том, что они вспыхивали сами по себе, но и в том, что еще вчера малочисленные и подчиненные своим руководителям отряды сегодня вырастали в колоссальные людские лавины и становились практически неуправляемыми.
Конечно, это не значит, что крестьянские войны были бесцельными и бессмысленными. Думается, вполне можно согласиться с замечанием Б. Ф. Поршнева о том, что «устремления крестьян оказывались гораздо мельче, уже объективного содержания их классовой борьбы»[319]. Ту же мысль развивает П. Г. Рындзюнский. «…Крестьянство, — пишет он, — беспрерывно боролось не только за осуществление своих недостижимых и беспочвенных мечтаний, но, не сознавая этого, — за реально возможные преобразования, за расширение „круга своего освобождения“, означавшее активизацию общественного развития, хотя бы и в тех условиях, когда еще невозможно было крушение феодальной системы»[320].
Разворот событий в период крестьянских войн в значительной мере был обусловлен движущими силами восставших. Состав участников движений изучен советскими историками довольно основательно. Однако исследователи обычно делали упор на социальную и национальную пестроту повстанческих рядов, не вдаваясь в характеристику отдельных категорий крестьянства или городского населения и слишком однообразно подходя к движению в разных регионах, словно все везде протекало одинаково независимо от географических, этнографических и других местных особенностей.
Тот факт, что в ходе крестьянских войн дружно и взаимосвязанно действовали русское и нерусское население страны, закладывались основы их совместного протеста против угнетателей, не исключает проблем и противоречий в сфере национальных отношений. Сегодня было бы неверно в теоретическом плане и опасно в практическом абсолютизировать связи народов в XVII–XVIII вв. Тем не менее пока лишь немногие авторы подобно В. Д. Назарову и М. А. Рахматуллину отказались от традиционного сглаживания углов в этом плане и признали, что включение в общую борьбу многочисленных народов России далеко не всегда происходило гладко и безболезненно[321].
В нашей историографии недостаточно внимания уделялось внутреннему миру поднявшихся на борьбу людей: их психологии и настроениям, складу ума и традиционной линии поведения.
Нередко упускалось из виду, что готовность к «бунту» у одного и того же человека уживалась с привычкой подчинения; стремление послужить «хорошему» царю сталкивалось с не менее сильным желанием сохранить верность царствующему самодержцу. Не случайно повстанческие предводители считали необходимым приводить всех, вставших на их сторону, к присяге: крестоцелование в пользу нового государя как бы освобождало от обязательств по отношению к старому.
Другой важный момент, который следует иметь в виду, — наличие среди повстанцев случайного элемента, который присоединился к движению, усматривая в нем широкую возможность безнаказанно «вволю погулять», поживиться и похарчиться. Это могли быть бродяги, босяки, шаромыжники, разбойники с большой дороги, освобожденные тюремные сидельцы, в прошлом промышлявшие воровством и т. п. И, конечно, присутствие этой сомнительной прослойки не могло не оказывать пагубного влияния на и без того неустойчивую повстанческую массу, действовавшую вне основных отрядов.
Наконец, неверно наделять, как это сплошь и рядом практикуется в работах наших историков, всех участников крестьянских войн бойцовскими качествами, изображать разных по своему складу и характеру людей как однородную, усредненную героическую общность. Ведь среди них были не только мужественные и бесстрашные, но и робкие и нерешительные, сомневающиеся и придерживающиеся нехитрого житейского правила «как все — так и я». Ведь немало из них, до того как вспыхнул всенародный мятеж, покорно тянули свою лямку и, если бы не экстремальные обстоятельства, — продолжали бы это делать. В. И. Ленин отмечал, что раб, «сознающий свое рабское положение и борющийся против него, есть революционер. Раб, не сознающий своего рабства и прозябающий в молчаливой, бессознательной и бессловесной рабской жизни, есть просто раб. Раб, у которого слюнки текут, когда он самодовольно описывает прелести рабской жизни и восторгается добрым и хорошим господином, есть холоп, хам»[322]. С теми или иными вариациями в крепостнической России, конечно, были все три выделенные В. И. Лениным типа личностей «рабов», которые проходят через всю историю классового человечества. К сожалению, этот вопрос пока не стал предметом специального рассмотрения в советской исторической науке.
[298] Пантин И. К. и др. Революционная традиция в России… С. 40.
[299] Скрынников Р. Г. Самозванцы в России в начале XVII века: Григорий Отрепьев. Новосибирск, 1986. С. 212.
[300] Там же.
[301] См.: Скрынников Р. Г. Спорные проблемы восстания Болотникова // История СССР. 1989. № 5. С. 92–110.
[302] См.: Мавродин В. В. Советская историография крестьянских войн в России. С. 66;
[303] См.: История крестьянства в Европе: Эпоха феодализма. В 3-х т. Т. 2. М., 1986. С. 586–587.
[304] См.: Троицкий С. М. Самозванцы в России в XVII–XVIII вв. // Вопр. ист. 1969. № 3. С. 134–146;
[305] См.: Карцев В. Г. Религиозный раскол как форма антифеодального протеста в истории России. Калинин, 1971. Ч. 1;
[306] См., напр.: Самсонов А. М. Антифеодальные народные восстания в России и церковь. М., 1955. С. 89–105;
[307] Рындзюнский П. Г. Идейная сторона крестьянских движений… С. 13.
[308] Румянцева В. С. Народное антицерковное движение в России в-XVII веке. М., 1986. С. 145.
[309] См.: Там же. С. 188–198 и др.
[310] См.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 7. С. 283.
[311] Рындзюнский П. Г. Идейная сторона крестьянских движений… С. 10.
[312] См.: Рындзюнский П. Г., Рахматуллин М. А. Некоторые итоги изучения Крестьянской войны 1773–1775 гг. // История СССР. 1972. № 2. С. 71–88.
[313] См.: Там же.
[314] Янель 3. К. Феномен стихийности и повстанческая организация массовых движений феодального крестьянства России // История СССР. 1982. № 5. С. 89.
[315] Там же, С. 90.
[316] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 7. С. 194.
[317] История крестьянства в Европе. Т. 2. С. 577.
[318] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 34. С. 217.
[319] Поршнев Б. Ф. Феодализм и народные массы. С. 307.
[320] Рындзюнский П. Г. Идейная сторона крестьянских движений… С. 16.
[321] См.: Назаров В. Д., Рахматуллин М. А. Факторы и формы совместной борьбы народов России в Крестьянской войне под предводительством Е. И. Пугачева: (к постановке проблемы) // Народы в Крестьянской войне 1773–1775. Уфа, 1977. С. 47.
[322] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 16. С. 40.