Один красноречивый грек, бывший прародителем итальянских школ, сопоставлял и прославлял сравнительные достоинства Рима и Константинополя. Внешний вид древней столицы, которая была жилищем его предков, превзошел все ожидания Эмануила Хризолора, который с тех пор перестал порицать одного древнего софиста за его восклицание, что Рим был местом жительства не людей, а богов. Те боги и те люди уже задолго перед тем исчезли; но в глазах просвещенного энтузиаста величие римских развалин воспроизводило прежнее величие города. Памятники консулов и цезарей, мучеников и апостолов со всех сторон привлекали к себе внимание философа и христианина, и он признавал, что военному могуществу и религии Рима было предназначено во все века владычествовать над землей. Между тем как Хризолор восхищался почтенною красотой матери, он не забывал самой красивой из ее дочерей, ее царственной колонии, которая была его родиной, и этот византийский патриот с жаром и основательно восхвалял как природные преимущества Константинополя, так и менее долговечные памятники могущества и искусства, которыми этот город был украшен или в ту пору, или в былые времена. Но совершенства копии (как он скромно замечает) делают честь оригиналу, и родители радуются, когда дети равняются с ними или даже превосходят их своими достоинствами. "Константинополь, – говорит оратор, – занимает господствующее положение между Европой и Азией, между архипелагом и Эвксинским Понтом. Он служит соединительным пунктом для двух морей и двух континентов на общую пользу всех народов и может по своему произволу запирать или открывать ворота, через которые ведется торговля. Его гавань, окруженная со всех сторон морем и континентом, самая безопасная и самая обширная в мире. Константинопольские городские стены и ворота можно сравнить с вавилонскими; город окружен многочисленными башнями; каждая башня представляет прочно построенное и высокое здание, а второй городской стены или внешних укреплений было бы достаточно для защиты и для достоинства обыкновенной столицы. В окружающие город рвы можно впускать широкие и быстрые потоки воды, и этот искусственный остров может быть, подобно Афинам, со всех сторон окружен то твердою землей, то водой". Он указывает две причины, сильно и естественно содействовавшие совершенству постройки Нового Рима. Основатель города царствовал над самыми знаменитыми во всем мире народами и для исполнения своих замыслов пользовался как могуществом римлян, так и искусствами, и научными познаниями греков. Другие города были обязаны своим великолепием случайности и времени; к тому, что в них есть хорошего всегда примешивается что-нибудь неуклюжее и безобразное, а их жители из нежелания покидать место своего рождения неспособны исправлять ни ошибок своих предков, ни первоначальных неудобств, зависящих от географического положения или от климата. Но проект постройки Константинополя был задуман и приведен в исполнение одним человеком, а первоначальный план был усовершенствован покорным рвением подданных и преемников первого константинопольского монарха. На соседних островах находились неистощимые запасы мрамора; но все другие строительные материалы привозились с самых отдаленных берегов Европы и Азии, а размеры публичных и частных зданий, дворцов, церквей, водопроводов, водохранилищ, портиков, колонн, бань и ипподромов соответствовали величию столицы Востока. Избыток богатства разлился вдоль европейских и азиатских берегов, так что окрестности Византии, вплоть до Эвксинского Понта, Геллеспонта и длинной стены, походили на многолюдные предместья и на непрерывный ряд садов. В этой привлекательной картине искусно смешивались прошлое с настоящим, времена благосостояния с временами упадка; но из уст оратора вырывается прискорбное сознание, что его несчастное отечество было лишь тенью и гробницей своего прежнего великолепия. Произведения древних ваятелей были изуродованы или религиозным рвением христиан, или неистовством варваров; самые великолепные здания были разрушены, а мраморы паросские и нумидийские жглись на известь или употреблялись взамен самого грубого материала. От многих статуй ничего не осталось кроме пьедесталов; о размерах иных колонн можно было судить только по величине их разбитых капителей; развалины императорских гробниц были разбросаны по земле; бури и землетрясения ускоряли разрушительную работу времени, а народные предания украшали порожние места баснословными монументами из золота и серебра. Впрочем, между этими диковинами, существовавшими только в воспоминании или в воображении, оратор отличает колонну из порфира, колонну и колоссальную статую Юстиниана и храм, а в особенности купол св. Софии, о которых считает уместным упомянуть после всего, потому что их нельзя описать соответственно с их достоинствами и потому что после них уже все показалось бы недостойным упоминания. Но он забывает, что за сто лет перед тем благовременная заботливость Андроника Старшего спасла от окончательного разрушения и колоссальную статую, и храм. Через тридцать лет после того как император укрепил здание Софийского собора двумя новыми устоями или пирамидами, восточная часть купола внезапно обрушилась и погребла под своими развалинами и иконы, и алтари, и святилище. Впрочем, следы этого несчастья были скоро заглажены: место было очищено от мусора неустанными усилиями людей всех званий и всех возрастов, и греки употребили жалкие остатки своих богатств и своей прежней предприимчивости на восстановление самого великолепного и самого почтенного из восточных храмов.
Последние надежды разрушившегося города и разрушившейся империи возлагались на сердечное согласие между матерью и дочерью, на материнскую нежность Рима и на дочернюю покорность Константинополя. На Флорентийском соборе греки и латины и обнимались, и подписывались, и обменивались обещаниями; но эти выражения дружбы были притворны и бесплодны, и все химерическое здание унии скоро исчезло как сон. Император и его прелаты возвратились домой на венецианских галерах; но в то время как они приставали к Морее и к островам Корфу и Лесбосу, подданные латинов жаловались на то, что воображаемая уния сделается орудием для угнетений. Лишь только император высадился на византийский берег, его встречали или, верней, осыпали выражениями неудовольствия, в которых сказывалось религиозное рвение. Во время его отсутствия, продолжавшегося более двух лет, столица была лишена своих светских и духовных правителей; фанатизм усилился среди анархии; самые свирепые монахи стали владычествовать над совестью женщин и ханжей, и ненависть к латинам сделалась главным принципом жизни и религии. Перед своим отъездом в Италию император обещал своим подданным скорую и могущественную помощь, а полагавшееся на свое православие и на свою ученость духовенство обещало им и своей пастве легкую победу над ослепленными западными пастырями. Двойное разочарование вывело греков из терпения; в подписавшихся под унией прелатах заговорила совесть; минута соблазна миновала, а милостивое расположение императора и папы не могло вознаградить их за то, чем им угрожало общее негодование. Вместо того чтоб оправдывать свое поведение, они стали оплакивать свое малодушие, выражать свое раскаяние и взывать к милосердию Бога и своих единоверцев. Когда их спрашивали тоном укора, какие же имел итальянский собор последствия или какую принес он пользу, они отвечали со вздохами и со слезами: "Увы! мы создали новую религию; мы променяли благочестие на нечестие; мы отказались от чистоты жертвоприношений – мы сделались азимитами"[35]. "Увы! мы не устояли против материальной нужды, против обмана и против надежд и опасений здешней временной жизни. Следовало бы отрезать ту руку, которая подписалась под унией, и вырвать тот язык, который произнес латинский символ веры". Лучшими доказательствами их раскаяния было их усилившееся рвение к исполнению самых мелочных обрядов и к проповедованию самых непонятных доктрин и их безусловное отдаление от всех (не исключая и императора), кто сколько-нибудь дорожил своею честью и здравым смыслом. После смерти Патриарха Иосифа архиепископы Геракл ей и Трапезунда имели смелость отказаться от открывшейся вакансии, а кардинал Виссарион предпочел свое выгодное и комфортабельное убежище в Ватикане. Император и преданное ему духовенство поневоле остановили свой выбор на Митрофане Кизикском; он был посвящен в звание Патриарха в Софийском соборе, но храм оставался пустым. Церковные хоругвеносцы отказались от исполнения своих обязанностей; зараза проникла из города в деревни, и Митрофан безуспешно громил церковными карами народ, впавший в раскол. Взоры греков обратились на защитника своего отечества, Марка Эфесского, и этот святой мученик был вознагражден за свои страдания общими выражениями похвал и одобрения. Его пример и его сочинения распространили пламя религиозной вражды; он скоро изнемог под бременем лет и недугов; но "Евангелие" Марка не дышало человеколюбием, и он потребовал перед смертью, чтоб никто из приверженцев Рима не присутствовал на его погребении и не смел молиться о спасении его души.
Раскол не ограничился узкими пределами Византийской империи. Патриархи Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский, не боявшиеся под владычеством мамелюков за свою личную безопасность, созвали многочисленный собор, отказались от тех, кто был их представителем на соборах в Ферраре и во Флоренции, осудили символ веры и собор латинов и пригрозили константинопольскому императору строгим приговором восточной церкви. Между последователями греческого вероисповедания русские были самыми могущественными, самыми невежественными и самыми суеверными. Их первосвятитель кардинал Исидор поспешил из Флоренции в Москву, для того чтоб подчинить независимую нацию римскому игу. Но русские епископы получили свое образование на Афонской горе, а монарх и народ держались богословских понятий своего духовенства. Они были скандализированы титулом, пышностью и латинским крестом папского легата – друга тех нечестивых людей, которые брили свои бороды и совершали богослужение с перчатками на руках и с кольцами на пальцах; Исидор был осужден собором; его заключили в монастыре, и этот кардинал с величайшим трудом спасся из рук свирепого и фанатического народа. Русские отказали в пропуске римским миссионерам, намеревавшимся обращать в христианство живших по ту сторону Танаиса [36] язычников, а их отказ был основан на убеждении, что идолопоклонство менее преступно, чем раскол. Они извиняли богемцам их заблуждения ради их отвращения к папе, и греческое духовенство отправило к этим кровожадным энтузиастам депутацию из желания снискать их дружбу. Между тем как Евгений гордился соглашением с греками и их обращением в православие, у него вовсе не было приверженцев вне городских стен Константинополя или, вернее, вне константинопольского дворца. Рвение Палеолога было возбуждено личными интересами; оно скоро охладело от встреченного им сопротивления; попытка силою изменить национальную религию угрожала опасностью и его жизни, и его короне, а благочестивые мятежники, конечно, нашли бы защитников и вне государства и внутри его. Его брат Димитрий, хранивший в Италии благоразумное молчание, которое сделало его популярным, был готов обнажить свой меч на защиту религии, а турецкий султан Мурад был и недоволен, и встревожен кажущимся примирением греков с латинами.
"Султан Мурад, или Амурат, жил сорок девять лет, а царствовал тридцать лет, шесть месяцев и восемь дней. Он был монарх справедливый и храбрый, с высокой душой, терпеливый в трудах, ученый, снисходительный, религиозный и милосердый; он любил и поощрял как ученые занятия, так и всех тех, кто отличался в какой-нибудь сфере научных познаний; он был добрым императором и великим полководцем. Никто не одерживал более многочисленных или более решительных побед, чем Мурад; только Белград устоял против его нападений. В его царствование солдаты всегда были победоносны, а граждане – богаты и спокойны. Когда он завоевывал какую-нибудь страну, его первой заботой была постройка мечетей и караван-сараев, госпиталей и училищ. Он ежегодно давал по тысяче золотых монет потомкам пророка и отсылал по две с половиной тысячи благочестивым людям, жившим в Мекке, в Медине и в Иерусалиме. Эта характеристика выписана из произведений историка Оттоманской империи; но похвалы раболепных и суеверных людей нередко расточались самым отвратительным тиранам, а добродетели султанов нередко оказывались пороками, самыми полезными для них самих или самыми приятными для их подданных. Народ, незнакомый с равною для всех пользой свободы и владычества законов, может быть ослеплен выходками самодержавной власти; жестокосердие деспота он может принять за правосудие, расточительность – за щедрость, а упорство – за твердость характера. Под владычеством того, кто может отвергать самые основательные оправдания, можно считать возможными почти всякие выражения покорности, и преступник должен дрожать от страха там, где невинность не всегда находит для себя защиту. Спокойствие народа и дисциплина войск поддерживались непрерывными войнами; война была ремеслом янычаров, а те из них, которые оставались в живых и участвовали в дележе добычи, превозносили благородное честолюбие своего монарха. Распространение истинной религии было обязанностью правоверного мусульманина; неверующие были его врагами и врагами пророка, а палаш был в руках турок единственным орудием для обращения в их веру. Впрочем, о справедливости и воздержанности Мурада свидетельствует его поведение; в этом отношении ему отдавали справедливость даже христиане, считавшие его благополучное царствование и его спокойную смерть за награду его редких личных достоинств. Находясь в полном цвете лет и на вершине военного могущества, он редко предпринимал войны, не будучи к тому вынужден какими-нибудь основательными мотивами или серьезными оскорблениями; изъявление покорности обезоруживало победоносного султана, а в том, что касается мирных договоров, его слово было ненарушимо и свято. Нападающими обыкновенно были венгры; его раздражило восстание Скандербега, и оттоманский монарх два раза побеждал и два раза миловал вероломного карманца. Перед его вторжением в Морею деспот завладел врасплох Фивами; завладев Фессалоникой, внук Баязида отнял у венецианцев город, приобретенный ими незадолго перед тем покупкой, а после первой осады Константинополя султан не пытался положить конец существованию Византийской империи, несмотря ни на бедственное положение Палеолога, ни на его отсутствие, ни на полученные от него обиды.
Но самою поразительною чертою в жизни и в характере Мурада было его двукратное отречение от турецкого престола, и если бы его мотивы не были запятнаны примесью суеверия, мы должны бы были воздать должную похвалу царственному философу, который в сорокалетнем возрасте был способен сознавать тщету человеческого величия. Отказавшись от скипетра в пользу своего сына, он удалился в красивую Магнезию, но жил там в обществе святых людей и отшельников. Религия Магомета была извращена столь противным ее духу учреждением не прежде четвертого столетия эгиры; но в эпоху Крестовых походов различные классы дервишей размножились по примеру христианских и даже латинских монахов. Повелитель стольких народов стал поститься, молиться и без конца кружиться вместе с фанатиками, принимая головокружение за умственное просветление. Но нашествие венгров скоро пробудило его из этого религиозного усыпления, а его покорный сын предупредил желания народа, обратившись в минуту опасности за помощью к своему отцу. Под предводительством своего опытного вождя янычары одержали победу, но он удалился с поля битвы под Варной в Магнезию, для того чтоб опять молиться, поститься и кружиться вместе со своими единоверцами. Эти благочестивые занятия были еще раз прерваны угрожавшей государству опасностью. Победоносная армия относилась с пренебрежением к неопытности своего юного начальника; город Адрианополь был оставлен на произвол грабителей и убийц, и диван обратился к Мураду с единодушной просьбой усмирить буйных янычаров и предупредить их восстание. Хорошо знакомый им голос их повелителя заставил их смириться и покориться, и султан стал поневоле выносить свое блестящее положение, от которого его избавил ангел смерти по прошествии четырех лет. Монархи не раз отказывались от престола вследствие преклонных лет или болезней, вследствие несчастий или прихоти, а в часы досуга сожалели о том, что не могли отступиться от принятого решения. Но один Мурад вторично предпочел жизнь частного человека при полной свободе выбора и после того как пожил жизнью и монарха, и пустынника.
После удаления своих греческих единоверцев Евгений не терял из виду их мирских интересов, а его заботливость о Византийской империи усиливало основательное опасение, что приближающиеся к пределам Италии турки скоро вторгнутся в эту страну. Но влечение к Крестовым походам уже угасло, и равнодушие франков было так же безрассудно, как была безрассудна их первоначальная опрометчивая горячность. В одиннадцатом столетии один фанатический монах был способен вооружить Европу против Азии для того, чтоб вступить в обладание Гробом Господним; но в пятнадцатом столетии самые настоятельные религиозные и политические мотивы не могли подвигнуть латинов на защиту христианства их совокупными силами. Германия представляла неистощимые запасы людей и оружия, но чтоб привести в движение это сложное и безжизненное тело, была нужна энергическая рука, а у Фридриха Третьего не было никакой энергии ни в его личном характере, ни в его системе управления. Продолжительная война ослабила Францию и Англию, не ослабив их взаимной вражды; но Бургундский герцог Филипп был склонен к тщеславию и к пышности; не подвергая себя никаким опасностям и расходам, он ставил себе в заслугу отважное благочестие своих подданных, отплывших с флотом от берегов Фландрии к берегам Геллеспонта. Приморские республики Венецианская и Генуэзская, находившиеся в менее далеком расстоянии от театра военных действий, соединили свои морские силы под знаменем св. Петра. Королевства Венгерское и Польское, служившие по своему географическому положению как бы прикрытием для внутреннего лона латинской церкви, были более всех заинтересованы в противодействии успехам турецкого оружия. Военное ремесло было наследственным достоянием скифов и сарматов, и этим народам была бы по силам борьба с турками, если бы они могли направить против общего врага оружие, которое обнажали в своих кровавых внутренних распрях. Но их мужество делало их одинаково неспособными и к внутреннему согласию, и к покорности; бедная страна и ограниченный монарх не способны содержать постоянную армию, а не знавшие никакой дисциплины отряды польской и венгерской конницы не имели ни тех чувств, ни того оружия, которые, в некоторых случаях, придавали французскому рыцарству непреодолимую силу. Впрочем, замыслы римского первосвященника и красноречие его легата, кардинала Юлиана, нашли с этой стороны благоприятное стечение обстоятельств. Соединение двух корон на голове молодого и честолюбивого полководца Владислава и мужество называвшегося Яношем Хуньяди героя, имя которого уже было популярно между христианами и страшно для турок. Легат рассыпал неистощимый запас отпущений грехов и индульгенций; под священное знамя собралось немало воинов из Франции и Германии, а приобретенные в Европе и в Азии новые союзники увеличили если не силы крестоносцев, то, по меньшей мере, их репутацию. Один бежавший из Сербии деспот преувеличил бедственное положение и рвение живших по ту сторону Дуная христиан, будто бы готовых единодушно восстать для защиты своей религии и свободы. Греческий император выказал несвойственное его предшественникам мужество, взявшись охранять Босфор и дав обещание, что выступит из Константинополя во главе своих национальных и наемных войск. Султан Кармании известил об отступлении Мурада и о своем намерении сделать сильную диверсию, вторгнувшись внутрь Анатолии, а если бы западные флоты могли в ту же самую минуту занять Геллеспонтский пролив, то Оттоманская империя, по его словам, неизбежно распалась бы и была бы уничтожена. И небеса и земля, конечно, должны были желать гибели басурман, и легат распространял в осторожных двусмысленных выражениях надежду, что Сын Божий и его Божественная Матерь окажут невидимое, а, быть может, и видимое содействие.
На сеймах польском и венгерском было единогласно решено предпринять религиозную войну, и Владислав, перейдя через Дунай, довел армию своих соединившихся польских и венгерских подданных до столицы Болгарского королевства Софии. Во время этой экспедиции были одержаны две решительные победы, которые основательно приписывались мужеству и искусству Хуньяди. В первом сражении он напал врасплох на турецкий лагерь, имея под своим начальством только десятитысячный авангард; во втором сражении он разбил и взял в плен самых знаменитых турецких генералов, на стороне которых было двойное преимущество: выгодной позиции и численного превосходства. Приближение зимнего времени и как естественные, так и искусственные препятствия, которые приходилось преодолевать при переходе через горы Гема, остановили наступательное движение героя, уже рассчитывавшего, что в короткий шестидневный промежуток времени он успеет пройти расстояние, отделяющее подножие тех гор от неприязненного Адрианополя и от дружественной столицы греческой империи. Отступление совершилось беспрепятственно, а вступление в Буду было и военным, и религиозным торжеством. Король шел вместе со своими воинами пешком вслед за церковной процессией; он беспристрастно взвесил заслуги обеих наций и распределил между ними наградами, а гордость победителя умерялась христианским смирением. Бесспорными трофеями победы были тринадцать пашей, девять знамен и четыре тысячи пленных; а так как все были расположены верить победителям, но никто не стал бы им противоречить, то они с бесстыдной самоуверенностью преувеличивали массы турок, которых они положили на полях сражений. Самым солидным доказательством победы и самым благотворным ее последствием было прибытие посольства, которому диван поручил вести мирные переговоры, возвратить Сербию, выкупить пленников и обещать удаление турок от венгерской границы. Мирным договором были достигнуты все разумные цели войны; на сегединском сейме король, деспот и сам Хуньяди получили все, чего могли желать для общей пользы и для самих себя; перемирие было заключено на десять лет; последователи Христа и Магомета клялись над Евангелием и над Кораном, призывая имя Бога как защитника истины и мстителя за вероломство. Турецкие уполномоченные предлагали заменить Евангелие евхаристией как действительным присутствием католического Бога; но христиане не захотели профанировать своих Священных Таинств. Суеверную совесть менее крепко связывает внутренняя сила клятвы, чем ее внешние и видимые символы.
В то время как совершалась эта сделка, не одобрявший ее кардинал-легат упорно хранил молчание, так как не был в силах воспротивиться желанию короля и народа. Но еще до закрытия сейма он получил утешительное известие, что карманцы вторглись в Анатолию, а греческий император проник во Фракию, что флоты генуэзский, венецианский и бургундский господствовали в Геллеспонте и что союзники, знавшие об одержанной Владиславом победе, но ничего не знавшие о заключенном им договоре, с нетерпением ожидали возвращения его победоносной армии. "Неужели вы обманете их ожидания, – воскликнул кардинал, – и сами откажетесь от того, что вам сулит фортуна? Вы дали слово, что будете помогать этим союзникам, что будете служить Богу и вашим единоверцам-христианам, а это ранее принятое обязательство уничтожает ту опрометчивую и святотатственную клятву, которой вы себя связали с врагами Христа. Его земной наместник – римский первосвященник, без разрешения которого вы не можете ни давать обещаний, ни действовать. От его имени я разрешаю вам нарушить данную вами клятву и благословляю вас на выступление в поход; идите по моим стопам на пути к славе и к вечному спасению, а если ваша совесть все-таки не успокоится, я беру на себя и вину, и наказание". Эта зловредная казуистика нашла для себя опору в священном характере легата и в легкомыслии народных сборищ; война была решена на том самом месте, на котором незадолго перед тем была принесена клятва соблюдать мир, и вместо исполнения мирного договора христиане напали на турок, которые могли не без некоторого основания называть их "неверными". Религия того времени извиняла Владиславу нарушение данного слова и клятвы, а самое лучшее или, по меньшей мере, самое популярное для себя оправдание он мог бы найти в успехе своего предприятия и в освобождении восточной церкви. Но тот же самый договор, которым была связана его совесть, ослабил его силу. Лишь только было объявлено о заключении мира, французские и германские добровольцы удалились с ропотом негодования; поляки были утомлены ведением войны на таком далеком расстоянии от своего отечества и, быть может, были недовольны тем, что им приходилось подчиняться приказаниям иноземного вождя, а их палатины поспешили воспользоваться первым удобным случаем, чтобы возвратиться в свои провинции и в свои замки. Даже венгры разделились на партии или держались в стороне под влиянием похвальных угрызений совести, так что участвовавшие во второй экспедиции остатки крестоносцев образовали незначительную двадцатитысячную армию. Один валахский вождь, присоединившийся к королевской армии вместе со своими вассалами, имел смелость заметить, что она не превышает своим числом той свиты, которая иногда сопровождает султана на охоту, а подаренные им Владиславу два необыкновенно быстроногих коня могли служить указанием на то, какого исхода он ожидал от войны. Но сербский деспот, получивший обратно и свои владения и своих детей, увлекся обещаниями расширить его государство, а неопытный король, увлекавшийся религиозным энтузиазмом легат и рассчитывавший на свои воинские дарования Хуньяди были проникнуты убеждением, что все преграды падут перед непреодолимой силой меча и Креста. После переправы через Дунай можно было достигнуть Константинополя и Геллеспонта двумя дорогами; одна из них, прямая, утесистая и неудобная, шла через Гемские горы, другая, более длинная и более безопасная, пролегала по ровной местности и вдоль берегов Эвксинского моря; держась этого последнего направления, можно было, по скифскому обыкновению, прикрывать фланги передвижными укреплениями из следовавших за армией повозок; ему и было отдано основательное предпочтение. Католики прошли по равнинам Болгарии, предавая с безжалостным жестокосердием огню церкви и селения туземных христиан, и их последней стоянкой была лежащая вблизи от морского берега Варна, которой придали громкую известность поражение и смерть Владислава.
Достигнув этого рокового места, они не нашли союзного флота, который должен был содействовать их военным операциям, и были встревожены известием о приближении самого Мурада, который покинул свое уединенное убежище в Магнезии и привел военные силы Азии на защиту своих европейских владений. По словам некоторых писателей, греческий император под влиянием страха или заманчивых обещаний доставил ему возможность переправиться через Босфор, а тот генуэзец или папский племянник, который занимал пост католического адмирала, не мог очистить себя от позорного подозрения, что не охранял Геллеспонта, потому что был подкуплен. Из Адрианополя султан стал быстро подвигаться вперед по главе шестидесяти тысяч человек, а когда кардинал и Хуньяди ближе познакомились с многочисленностью и дисциплиной турецкой армии, эти пылкие воины предложили запоздалую и неисполнимую на деле меру – отступление. Один король высказал решимость или победить, или умереть, которая едва не увенчалась блистательной и спасительной победой. Два монарха сражались в центре один напротив другого; а беглербеги, или генералы, Анатолии и Романии начальствовали на правом и левом флангах напротив тех дивизий, которыми командовали деспот и Хуньяди. При первом напоре оба крыла турецкой армии были прорваны; но этот успех оказался гибельным: опрометчивые победители в пылу преследования зашли слишком далеко и от неприятельской армии, и от своих ратных товарищей. Когда Мурад увидел бегство своих эскадронов, он отчаялся и в своей собственной судьбе, и в судьбе своей империи; один старый янычар удержал его лошадь за узду, и он великодушно простил и наградил солдата, осмелившегося заметить трусость и воспрепятствовать бегству своего государя. Перед фронтом неприятельской армии была выставлена копия мирного договора, свидетельствовавшего о вероломстве христиан, а султан, как рассказывают, возвел в минуту отчаяния свои взоры к небесам, моля Бога истины о покровительстве и приглашая самого пророка Иисуса отомстить за нечестивое осмеяние его имени и его религии. Во главе немногочисленного отряда, ряды которого не были прочно сомкнуты, венгерский король устремился вперед с уверенностью в победе, но был остановлен непроницаемой фалангой янычаров. Его лошадь – если можно верить оттоманским летописям – была поражена дротиком Мурада, он упал на копья пехоты, и один турецкий солдат громко воскликнул: "Венгры, вот голова вашего короля!" Смерть Владислава послужила сигналом для поражения венгров. Возвратившийся из опрометчивого преследования турок, Хуньяди оплакивал и свою ошибку, и понесенную потерю; он попытался вырвать из рук неприятеля труп короля, но не мог проникнуть сквозь смешанные толпы победителей и побежденных и употребил последние усилия своего мужества и своего искусства на то, чтоб спасти остатки своей валахской кавалерии.
В гибельной битве под Варной пало десять тысяч христиан; потери турок были более значительны числом, но были менее значительны пропорционально с их военными силами; тем не менее султан-философ не постыдился сознаться, что другая такая же победа довела бы его до гибели. По его приказанию была поставлена колонна на том месте, где пал Владислав; но сделанная на этой колонне скромная надпись напоминает о мужестве юного венгерского короля и оплакивает его гибель, вместо того чтоб обвинять его в опрометчивости.
Я не хочу потерять из виду поле битвы под Варной, не познакомив читателя с характером и с историей двух главных действующих лиц – кардинала Юлиана и Яноша Хуньяди. Юлиан Цезарини происходил от знатного римского семейства; в сферу своих занятий он внес ученость и латинскую, и греческую, законы и божеские, и человеческие, а благодаря гибкости своего ума он был на своем месте и в школах, и в военных лагерях, и при дворе. Лишь только он достиг кардинальского звания, его отправили в Германию с поручением склонить империю к войне против богемских мятежников и еретиков. Склонность к религиозным гонениям недостойна христианина, а военная профессия неприлична для особы духовного звания; но для первой служили оправданием нравы того времени, а вторая была облагорожена мужеством Юлиана, который один неустрашимо стоял на своем посту во время позорного бегства германских полчищ. В качестве папского легата он открыл заседания Базельского собора; но этот председатель скоро оказался самым горячим поборником церковной свободы; его искусство и усердие руководили в течение семи лет оппозиционной деятельностью этого собора. После того как он поощрял самые энергичные меры, направленные против авторитета и личности Евгения, он внезапно покинул народную партию по каким-то тайным мотивам, основанным на личным интересах или на требованиях совести. Кардинал удалился из Базеля в Феррару, и во время богословских споров между греками и латинами представители обеих наций удивлялись ловкости его аргументов и глубине его богословских познаний. Мы уже видели, как были пагубны последствия его софизмов и его красноречия, в то время как он состоял послом при венгерском короле, и как он сам сделался их первой жертвой. Кардинал, исполнявший обязанности и духовного сановника, и военачальника, пал в битве под Варной. Подробности его смерти описываются различно; но существует общее убеждение, что тяжелые запасы золота замедлили его бегство и возбудили свирепую жадность в каких-то спасавшихся бегством христианах.
Янош Хуньяди был низкого или, по меньшей мере, незнатного происхождения и возвысился до командования венгерскими армиями благодаря своим личным достоинствам. Его отец был валах, а его мать была гречанка; нет ничего невозможного в том, что ее ничем не прославившиеся предки происходили от константинопольских императоров, а притязания того валаха, который носил прозвище Корвина по месту своего рождения, дают повод предполагать, что в роде Хуньяди текла кровь древних римских патрициев. В своей молодости Янош Хуньяди участвовал в итальянских войнах и был задержан вместе с двенадцатью всадниками епископом Заградским; под именем белого рыцаря он скоро обратил на себя внимание своей храбростью; он улучшил свое положение браком со знатной и богатой наследницей, а защищая венгерскую границу, он одержал в течение одного года три победы над турками. Благодаря его влиянию польский король Владислав получил венгерскую корону, а за эту важную услугу Хуньяди был награжден титулом и должностью трансильванского воеводы. Первый из Крестовых походов Юлиан прибавил к украшавшим его голову лаврам еще два турецких венка, а пагубные ошибки, сделанные им под Варной, были позабыты среди общественных бедствий. Во время отсутствия и малолетства номинального короля Владислава Австрийского Хуньяди был избран высшим начальником армии и правителем Венгрии, и хотя в первое время один страх сдерживал завистников, все-таки двенадцатилетнее управление Хуньяди может считаться за доказательство того, что он обладал дарованиями не только военачальника, но и государственного человека. Впрочем, из описания его кампаний не видно, чтобы он был замечательным полководцем; белый рыцарь сражался не столько головой, сколько руками, как истый вождь недисциплинированных варваров, нападавших без страха и обращавшихся в бегство без всякого стыда, и вся его военная жизнь состояла из романтического чередования побед с поражениями. Турки, пугавшие его именем своих непослушных детей, извратили это имя в Jancus Lain [37]; но их ненависть была доказательством уважения, которое он им внушал; они никогда не могли проникать в королевство, которое он охранял, и он оказался самым отважным и самым грозным именно в то время, когда они считали и его самого, и его отечество окончательно погибшими. Вместо того чтобы ограничиваться оборонительной войной, он через четыре года после поражения под Варной снова проник внутрь Болгарии и на равнинах близ Косово удерживал до третьего дня напор оттоманской армии, которая была вчетверо многочисленнее его собственной. В то время как герой один спасался бегством через леса Валахии, он был застигнут двумя разбойниками; но между тем как они спорили из-за висевшей на его шее золотой цепи, он успел схватиться за свой меч и одного из разбойников убил, а другого обратил в бегство и, преодолев новые опасности, грозившие ему пленом или смертью, утешил встревоженных венгров своим появлением. Последним и самым блестящим из его подвигов была оборона Белграда против всех турецких военных сил, находившихся под личным начальством Мехмеда Второго. После сорокадневной осады уже проникнувшие внутрь города турки были вынуждены отступить, а обрадованные этим успехом народы стали называть Хуньяди и Белград оплотами христианства. Почти через месяц после этого успешного избавления сам избавитель испустил дух, а самой лестной для него эпитафией было выраженное оттоманским монархом сожаление, что он утратил надежду отомстить единственному противнику, одерживавшему над ним победы. Лишь только престол оказался вакантным, признательные венгры выбрали и короновали королем восемнадцатилетнего юношу Матвея Корвина. Его царствование было благополучно и продолжительно; Матвей мечтал о славе завоевателя и святого; но самой бесспорной его заслугой было поощрение ученых занятий, и те латинские ораторы и историки, которые были вызваны из Италии сыном Яноша Хуньяди, осветили блеском своего красноречия личность самого Яноша.
В списке героев Янош Хуньяди и Скандербег обыкновенно ставятся рядом один с другим, оба они имеют одинаковое право на наше внимание, так как, отвлекая военные силы оттоманов, они замедлили падение греческой империи. Отец Скандербега Иоанн Кастриот был наследственным владетелем небольшого округа в Эпире, или в Албании, лежавшего промеж гор и Адриатического моря. Не будучи в состоянии бороться с военными силами султана, Кастриот подчинился обременительным мирным условиям и обязанности уплачивать дань; в залог своей верности он выдал своих четырех сыновей, а эти христианские юноши, после совершения над ними обряда обрезания, были воспитаны в магометанской религии и освоились с турецкой дисциплиной и с приемами турецкого управления. Три старших брата смешались с толпою рабов, а отравление, которому приписывалась их смерть, не может быть ни удостоверено, ни опровергнуто никакими положительными свидетельствами. Впрочем, это подозрение в значительной мере устраняется милостивым отеческим обхождением султана с четвертым братом Георгием Кастриотом, с ранней молодости обнаруживавшим энергию и неустрашимость воина. Он снискал милостивое расположение Мурада тем, что поборол одного татарина и двух персов, обратившихся с надменным вызовом на бой к турецким придворным, а его турецкое прозвище Скандербег (Iskender Beg) – владыка Александр – осталось неизгладимым свидетельством и о его славе, и о его рабстве. Владения его отца превратились в провинцию, но он был вознагражден за эту утрату рангом и титулом санджака, командованием пятитысячного конного отряда и надеждой достигнуть высших государственных должностей. Он с честью служил в войнах европейских и азиатских, и нас заставляет невольно улыбаться лукавство или легковерие того историка, который полагает, что во всех битвах Скандербег щадил христиан, а на всех мусульманских врагов устремлялся, как молния. Слава Хуньяди ничем не запятнана; он сражался, защищая свою религию и свое отечество; но враги, превозносившие венгерского патриота, заклеймили его соперника названиями изменника и вероотступника. В глазах христиан восстание Скандербега оправдывается нанесенными его отцу оскорблениями, подозрительной смертью его троих братьев, его собственным унижением и рабскою зависимостью его родины, и они превозносят благородное, хотя и запоздалое рвение, с которым он стал отстаивать завещанные ему предками религию и независимость. Но он с восьмилетнего возраста впитывал в себя учение Корана и не имел понятия о Евангелии; религия воина устанавливается авторитетом и привычкой, и потому нелегко понять, каким новым светом могла озариться его душа, когда ему было сорок лет. Его мотивы не так сильно отзывались бы желанием удовлетворить его личные интересы или его мстительность, если бы он сбросил с себя оковы, лишь только почувствовал их тяжесть; но его права, бесспорно, уменьшились от того, что он так долго о них не вспоминал, а каждый год, проведенный в покорности и в пользовании наградами, скреплял те узы, которые связывали султана с его подданным. Если Скандербег уже давно питал в себе верования христианина и намерение восстать против султана, то всякий честный человек осудит низкое притворство, которое служило орудием только для измены, давало обещания только для того, чтоб их не исполнять, и много содействовало мирской и духовной гибели стольких тысяч его несчастных собратьев. Можно ли похвалить его тайные сношения с Хуньяди в то время, как он командовал авангардом турецкой армии? Можно ли оправдывать его в том, что он изменнически покинул свой пост и тем доставил победу врагам своего благодетеля? Среди вызванного поражением смятения Скандербег не спускал глаз с Рейс-Эффенди, или главного секретаря; приставив к его груди кинжал, он принудил этого секретаря выдать ему фирман, или патент, на управление Албанией, а из опасения, что обман будет немедленно обнаружен, умертвил этого невинного сановника вместе с теми, кто при нем состоял. В сопровождении нескольких отважных товарищей, которым он сообщил о своем замысле, он ночью покинул поле сражения и быстро направился в свои горы. При виде фирмана Кройя растворила перед ним свои ворота, а лишь только Георгию Кастриоту удалось завладеть тамошней крепостью, он сбросил с себя маску притворства, отрекся от пророка и от султана и объявил, что намерен отомстить за свое семейство и за свое отечество. Слова "религия" и "свобода" вызвали общее восстание; принадлежавшие к воинственной расе, албанцы единодушно решились жить и умереть вместе со своим наследственным владетелем, а оттоманским гарнизонам был предоставлен выбор между мученическою смертью и крещением. На собрании эпирских штатов Скандербег был выбран главнокомандующим в войне с турками, а каждый из союзников обязался доставить свою соразмерную долю людьми и деньгами. Благодаря этим контрибуциям, доходам со своих наследственных поместий и находящимся в Селине богатым соляным копям он ежегодно получал двести тысяч дукатов и всю эту сумму употреблял на общественные нужды, ничего не уделяя из нее на требования роскоши. Он был приветлив в обхождении, но поддерживал строгую дисциплину, изгонял из своего лагеря все вредные пороки, поддерживал свой авторитет тем, что сам мог для всех служить примером, и под его предводительством албанцы были непобедимы и в их собственном мнении, и в мнении их врагов. Его слава стала привлекать самых храбрых французских и германских авантюристов, которых он принимал к себе на службу; его постоянная милиция состояла из восьми тысяч всадников и семи тысяч пехотинцев; в его кавалерии лошади были невелики ростом, а сами кавалеристы были очень ловки; он ясно сознавал, какие препятствия и какие ресурсы представляет гористая местность, и лишь только зажигались сигнальные огни, вся нация размещалась по неприступным позициям. С такими-то неравными силами Скандербег в течение двадцати трех лет боролся с Оттоманской империей, и два завоевателя – Мурад Второй и его сын, который был еще более велик, чем отец, неоднократно терпели неудачи в войне с мятежником, которого они преследовали с притворным презрением и с непримиримою ненавистью. Мурад проник в Албанию во главе шестидесяти тысяч всадников и сорока тысяч янычаров; ему ничто не помешало опустошать открытую местность, занимать беззащитные города, превращать церкви в мечети, подвергать христианских юношей обрезанию и наказывать смертью упорно привязанных к своей религии пленников; но все завоевания султана ограничились маленькой крепостью Стефитрадом, а гарнизон этой крепости не устоял не против его нападений, а против низкого обмана и религиозного суеверия. Мурад отступил с позором и со значительными потерями от стен Кройи, которая служила для кастриотов и укрепленным замком, и резиденцией; и во время его похода, и во время осады, и во время отступления его постоянно тревожил неотвязчивый и почти непобедимый враг, а неудача этой экспедиции отравила и, быть может, сократила последние дни султана. 1 Когда Мехмед Второй совершил самые блестящие из своих завоеваний, он все-таки не был в состоянии вырвать из недр своих владений эту занозу; его заместителям было дано разрешение завести мирные переговоры, и албанский принц оказался вполне достойным названия непоколебимого и даровитого защитника своей национальной независимости. Рыцарский и религиозный энтузиазм ставил его наряду с Алесандром и Пирром, которым, конечно, не пришлось бы краснеть за такого неустрашимого соотечественника; но его владения были так не обширны, а его военные силы так незначительны, что его никак нельзя равнять с теми древними героями, которые одерживали победы над восточными армиями и над римскими легионами. Рассказы о его блестящих подвигах, о побежденных им пашах, о разбитых им армиях и о том, что он собственноручно убил три тысячи турок, должны быть взвешены на весах недоверчивой критики. Его пристрастные биографы могли безопасно дозволять себе вольности романистов, описывая борьбу, которая велась с необразованными врагами в глухом уголке Эпира; но история Италии вывела наружу их вымыслы, и они сами подорвали к себе недоверие баснословными рассказами о подвигах, которые Скандербег совершил после того, как, переправившись с восемьюстами всадниками через Адриатическое море, пришел на помощь к королю Неапольскому. Они могли бы, не омрачая его славы, сознаться, что он в конце концов был подавлен могуществом оттоманов: крайность заставила его просить у папы Пия Второго убежища в церковной области, и следует полагать, что его ресурсы почти совершенно истощились, так как он умер изгнанником в Лиссе, на венецианской территории. Его гробницу осквернили завладевшие страной турки; но янычары, вставлявшие его кости в свои запястья и носившие их в качестве амулетов, свидетельствовали этим суеверным обыкновением о своем невольном уважении к его мужеству. К славе героя можно отнести и тот факт, что его отечество погибло немедленно вслед за его смертью; однако если бы он с самоотверженностью патриота взвесил последствия покорности и последствия сопротивления, он, быть может, отказался бы от неравной борьбы, успех которой зависел от жизни и от гения одного человека. Правда, Скандербег, быть может, питал обманчивую, но не совсем неосновательную надежду, что папа, король Неапольский и Венецианская республика соединят свои силы для защиты свободной христианской нации, охранявшей побережье Адриатического моря и небольшое пространство, которое отделяет Грецию от Италии. Его малолетний сын спасся от национального крушения; кастриоты получили герцогство в неаполитанских владениях, и их кровь до сих пор течет в жилах самых знатных неаполитанских семейств. Для поселения албанских изгнанников были отведены земли в Калабрии, где они до сих пор сохранили язык и нравы своих предков.
В длинной истории упадка и разрушения Римской империи я, наконец, дошел до царствования последнего из тех константинопольских монархов, которые так слабо поддерживали славу и величие цезарей. После кончины Иоанна Палеолога, пережившего Крестовый поход венгров почти четырьмя годами, после смерти Андроника и удаления Исидора в монастырь, императорское семейство состояло только из трех сыновей императора Мануила – Константина, Димитрия и Фомы. Первый и третий находились в отдаленной Морее; но владевший Селибрией Димитрий находился в предместьях столицы во главе преданной ему партии; общественные бедствия не ослабили его честолюбия, а заговоры, которые он составлял при содействии турок и еретиков, уже не раз нарушали внутреннее спокойствие страны. Погребение умершего императора было совершено со странною и даже подозрительною торопливостью. Димитрий основал свои притязания на престол на том устарелом и нелепом софизме, что он был старший из сыновей, родившихся в порфире, то есть во время царствования своего отца. Но вдовствующая императрица, сенат и армия, духовенство и народ единодушно приняли сторону законного наследника, а деспот Фома, ничего на знавший о происшедшей перемене и случайно возвратившийся в столицу, вступился с приличным рвением за интересы своего отсутствовавшего брата. Историк Франц был немедленно отправлен к адрианопольскому двору в качестве посла. Мурад принял его с почетом и отпустил с подарками; но милостивое одобрение турецкого султана свидетельствовало о его верховенстве и о приближавшемся падении восточной империи. Два знатных депутата возложили в Спарте императорскую корону на голову Константина. Весною он отплыл из Морей, избежал встречи с турецкой эскадрой, насладился радостными приветствиями своих подданных, отпраздновал свое вступление на престол публичными увеселениями и своими щедрыми подарками довел до истощения и без того уже крайне бедную государственную казну. Император немедленно уступил Морею своим братьям, а свою непрочную дружбу Димитрий и Фома скрепили в присутствии своей матери ненадежными узами клятв и взаимных обниманий. Первой заботой Константина был выбор супруги. Ему предложили дочь венецианского дожа; но византийские аристократы восстали против такого выбора, ссылаясь на огромное расстояние между наследственным монархом и выборным сановником, а впоследствии, когда они впали в крайне бедственное положение, глава этой могущественной республики вспомнил о нанесенном ему оскорблении. После того Константин колебался в выборе между царственными домами Трапезунда и Грузии, а подробности того, как вел себя посол Франц и в общественной, и в частной жизни, знакомят нас с последними днями Византийской империи.
Протовестиарий, или главный камергер, Франц отплыл из Константинополя в качестве уполномоченного от жениха, а на его пышную обстановку были издержаны последние остатки богатства и роскоши. Его многочисленная свита состояла из знати и гвардейцев, из докторов и монахов; его сопровождал хор певчих, а эта дорого стоившая поездка длилась более двух лет. Когда он прибыл в Грузию, или Иберию, городские и деревенские жители стекались толпами вокруг чужеземца и таково было их простодушие, что они восхищались музыкальной гармонией, не понимая, что ее производит. В толпе находился старец, которому было более ста лет и который когда-то был уведен в плен варварами; он забавлял слушателей рассказами о чудесах, виденных им в Индии, откуда он возвратился в Португалию по неизвестному морю. Из этой гостеприимной страны Франц отправился к трапезундскому двору, где узнал от царствовавшего там греческого принца о смерти Мурада. Вместо того чтоб радоваться избавлению от врага, этот опытный государственный человек высказал опасение, что юный честолюбивый преемник Мурада недолго будет держаться благоразумной и миролюбивой политики своего отца. После смерти султана его христианская супруга Мария, которая была дочерью сербского деспота, была с почетом отправлена назад к своим родителям; узнав о ее красоте и личных достоинствах, посол указал на нее как на самый достойный предмет императорского выбора; он перечислял и опровергал все благовидные возражения, какие можно было сделать против этого предложения. Он говорил, что величие императорского звания отблагородит этот неравный брак, что препятствия родства могут быть устранены щедрыми приношениями и церковным разрешением, что унижение, налагаемое браком с турками, уже не раз оставлялось без внимания и что, хотя Марии было около пятидесяти лет, она еще могла дать империи наследника. Константин внял этому совету, который был ему послан с первым отплывшим из Трапезунда кораблем; но придворные партии воспротивились такому брачному союзу, и его сделал окончательно невозможным благочестивый обет самой султанши, окончившей свою жизнь в монашеском звании. Тогда Франц перенес свой выбор на первую из двух невест и стал рекомендовать грузинскую принцессу, а тщеславие отца этой принцессы прельстилось таким блестящим браком. Вместо того чтоб потребовать по старому национальному обыкновению выкупа за свою дочь, он предложил приданое в пятьдесят шесть тысяч дукатов и ежегодную пенсию в пять тысяч дукатов, а в награду посла обещал, что, подобно тому, как сын Франца был усыновлен императором путем крещения, судьба его дочери будет предметом особой заботливости константинопольской императрицы. По возвращении Франца брачный договор был утвержден греческим монархом, который собственноручно поставил три красных креста на золотой булле и уверял грузинского посланца, что следующей весной его галеры привезут невесту в ее императорский дворец. Но Константин обнял своего верного служителя не с холодным одобрением монарха, а с горячим доверием человека, который после долгой разлуки спешит излить свои тайные помыслы в душу своего друга. "Со смерти моей матери и Кантакузина – сказал император – вы один даете мне такие советы, которые не внушены вашими личными интересами или пристрастием; я окружен такими людьми, которых я не могу ни любить, ни уважать и на которых я не могу полагаться. Вам не чужой человек главный адмирал Лука Нотара; будучи упорно привязан к своим собственным убеждениям, он и публично и в частных разговорах уверяет, что безусловно руководит и моими намерениями, и моими действиями. Остальные царедворцы руководствуются или своими личными интересами, или духом партий; не советоваться же мне с монахами в вопросах о политике и о бракосочетании? У меня еще немало дела для вашего усердия и для вашей преданности. Весной вы постараетесь уговорить одного из моих братьев, чтоб он лично отправился просить помощи у западных держав; из Морей вам придется отправиться с особым поручением на Кипр, а с Кипра вы отправитесь в Грузию для того, чтоб привести сюда будущую императрицу". – "Ваша воля (отвечал Франц) не допускает возражений; но прошу вас (присовокупил он со сдержанной улыбкой) сообразить, что, если мне придется постоянно жить вдали от моего семейства, моя жена, пожалуй, станет искать другого мужа или запрется в монастыре". Посмеявшись над такими опасениями, император стал более серьезным тоном утешать Франца уверениями, что это будет его последняя поездка, что его сыну готовится богатая и знатная невеста, а ему самому – важная должность великого логофета, или главного государственного министра. Брак этого сына был немедленно улажен, но обещанную Францу должность присвоил себе честолюбивый адмирал, хотя она и не была совместима с его собственными служебными обязанностями. Немало времени прошло в переговорах для того, чтоб достигнуть соглашения и приискать для Франца приличное вознаграждение. Назначение Франца было наполовину объявлено, наполовину скрыто из опасения раздражить наглого и могущественного фаворита. Зима прошла в приготовлениях к отъезду, и Франц решил, что его юный сын должен воспользоваться этим случаем для заграничного путешествия, но что в случае какой-либо опасности он останется у родственников своей матери в Морее. Таковы были те публичные и семейные замыслы, исполнение которых было прервано войной с турками и которые были окончательно погребены под развалинами империи.
Глава LXVIII Царствование и характер Мехмеда Второго. – Турки осаждают, берут приступом и окончательно завоевывают Константинополь. – Смерть Константина Палеолога. – Рабство греков. – Римское владычество прекращается на Востоке. – Изумление Европы. – Завоевания и смерть Мехмеда Второго.
Осада Константинополя турками заставляет нас обратить наше внимание прежде всего на личность и на характер великого разрушителя империи. Мехмед Второй был сын Мурада Второго, и хотя его мать была украшена названиями христианки и принцессы, она, по всему вероятию, смешивалась с толпою многочисленных наложниц, отовсюду населявших султанский гарем. По своему воспитанию и по своим убеждениям он сначала был ревностным мусульманином, и всякий раз, как ему приходилось вступать в какие-либо сношения с неверующими, он потом обмывал свои руки и свое лицо по установленному обряду. Время и могущество, как кажется, смягчили суровость такого мелочного ханжества; его честолюбие не допускало, чтобы могла существовать власть, которая была бы выше его собственной, а в минуты откровенности он, как рассказывают, осмеливался клеймить меккского пророка названиями разбойника и обманщика. Впрочем, султан соблюдал приличное уважение к учению Корана и к правилам мусульманского благочестия; то, что он высказывал в интимных беседах, не доходило до сведения народа, и мы не должны полагаться на легковерие иноземцев и сектантов, всегда готовых верить, что ум, недоступный для понимания истины, непременно относится к нелепостям и заблуждениям с еще более глубоким презрением. Мехмед делал быстрые успехи в приобретении знаний под руководством самых искусных преподавателей; кроме своего родного языка, он, как утверждают, говорил на пяти языках – арабском, персидском, халдейском, или еврейском, латинском и греческом или, по меньшей мере, понимал тех, кто выражался на этих языках. Действительно, знание персидского языка могло доставлять его уму приятное развлечение, а знание арабского могло обогащать его ум познаниями, и восточное юношество обыкновенно изучало оба эти языка. При сношениях, существовавших в ту пору между греками и турками, со стороны завоевателя было понятно желание познакомиться с языком народа, над которым он желал властвовать; знание латинского языка знакомило его с похвалами, которые расточались ему латинскими поэтами и прозаиками; но для нас непонятно, какую пользу или какую заслугу мог находить Мехмед как государственный человек или как ученый в знакомстве с грубым диалектом своих еврейских рабов? Всемирная история и география были ему хорошо знакомы; жизнеописания восточных, а может быть, и западных героев возбуждали в нем соревнование; его сведения по части астрологии объясняются безрассудством того времени и предполагают знакомство с начальными правилами математики, а его нечестивая склонность к изящным искусствам обнаруживалась в щедрых предложениях и наградах, которые получались от него итальянскими живописцами. Но религия и ученость не имели никакого влияния на его дикую и необузданную натуру. Я не буду повторять (так как не могу им верить) рассказов о его четырнадцати пажах, у которых были распороты животы с целью узнать, кто из них съел украденную дыню, и о красивой рабыне, у которой он сам отрубил голову, для того чтоб доказать янычарам, что их повелитель не может влюбиться в женщину. О его воздержанности свидетельствует молчание турецких летописцев, которые обвиняют только трех оттоманских монархов в порочной склонности к пьянству. Но нельзя отрицать того, что его страсти были и свирепы и неумолимы, что и во дворце, и во время походов он проливал потоки крови по самым ничтожным мотивам и что самые знатные из его юных пленников бывали обесчещены его противоестественной склонностью к сладострастию. Во время албанской войны он применял к делу поучения своего отца, которого скоро превзошел, и его непреодолимому мечу приписывают завоевания двух империй, двенадцати царств и двухсот городов – какая неосновательная и льстивая похвала! Он, бесспорно, был храбрый воин и, быть может, хороший полководец; взятие Константинополя увенчало его славу; но если сопоставить средства и препятствия с достигнутыми результатами, то Мехмеду Второму пришлось бы краснеть от сравнения с Александром или с Тимуром. Под его начальством оттоманские армии всегда были многочисленнее неприятельских; тем не менее для них служили преградой Евфрат и Адриатическое море, а в своих завоеваниях Мехмед был остановлен Хуньяди и Скандербегом, родосскими рыцарями и персидским царем.
В царствование Мурада Мехмед дважды вкушал верховной власти и дважды сходил с престола; по своему нежному возрасту он не был способен сопротивляться реставрации своего отца, но никогда не мог простить этой спасительной меры тем визирям, которые присоветовали прибегнуть к ней. Он вступил в брак с дочерью одного туркменского эмира и после двухмесячных празднеств удалился вместе с женой из Адрианополя на постоянное жительство в провинцию Магнезию. Не прошло и шести недель, как он был вызван оттуда неожиданным посланием дивана, извещавшим его о смерти Мурада и о мятежном духе янычаров. Своим быстрым появлением и своей энергией он привел янычаров в покорность и переправился через Геллеспонт в сопровождении отборных телохранителей; когда он находился на расстоянии одной мили от Адрианополя, к его стопам пали визири и эмиры, имамы и кади, солдаты и жители, проливавшие притворные слезы и выражавшие притворную радость. Он вступил на престол двадцати одного года и устранил поводы для мятежей умерщвлением своих малолетних братьев. Послы европейские и азиатские скоро явились к нему с поздравлениями и с заискиваниями его дружбы; с каждым из них он выражался тоном умеренным и миролюбивым. Он внушил греческому императору доверие торжественными клятвами и льстивыми уверениями, которыми скрепил утверждение договора, заключенного с империей, и отвел богатое поместье на берегах Стримона в обеспечение ежегодной уплаты тех трехсот тысяч асперов, которые составляли пенсию оттоманского принца, задержанного по его требованию византийским правительством. Однако на соседей Мехмеда должна была наводить страх строгость, с которой юный монарх уничтожал пышную обстановку отцовского двора; деньги, которые прежде тратились на роскошь, Мехмед стал употреблять на удовлетворение честолюбия, а бесполезный отряд из семи тысяч сокольничих он частью распустил, частью включил в состав своей армии. В первом году своего царствования он прошел в летнюю пору по азиатским провинциям во главе своей армии и, смирив гордость карманцев, принял от них изъявления покорности для того, чтоб никакое самое ничтожное препятствие не могло отвлекать его от исполнения его великого замысла.
Магометанские и в особенности турецкие казуисты утверждали, что никакое обещание не может связывать правоверных в ущерб интересам их религии и налагаемым этой религией обязанностям и что султан имеет право отменять все договоры, заключенные как им самим, так и его предшественниками. Справедливый и великодушный Мурад не хотел пользоваться такой безнравственной привилегией, а его сын, хотя и был до крайности горд, но из честолюбия был способен унижаться до самых гнусных ухищрений притворства и вероломства. На словах он желал мира, а в душе желал войны; он непрестанно мечтал об обладании Константинополем, и опрометчивость самих греков доставила ему первый предлог для рокового разрыва. Вместо того чтобы как можно реже напоминать о себе, греческие послы следовали за лагерем Мехмеда с требованием уплаты и даже увеличения ежегодной стипендии; дивану надоедали их жалобы, а втайне расположенный к христианам визирь нашелся вынужденным высказать послам убеждения своих единоверцев. "Безрассудные и жалкие римляне, – сказал им Калиль, – мы знаем ваши намерения, а вы не знаете, какая опасность грозит вам самим! Совестливого Мурада более нет в живых; его престол занят юным завоевателем, которого не могут стеснять никакие законы и не могут останавливать никакие препятствия; если же вы вернетесь из его рук, приписывайте это небесному милосердию, которое отсрочивает наказание за ваши прегрешения. К чему пытаетесь вы испугать нас пустыми и косвенными угрозами? Выпустите на волю беглого Орхана, коронуйте его султаном Романии, призовите венгров из-за Дуная, вооружите против нас западные народы и будьте уверены, что вы этим только вызовите и ускорите вашу гибель". Но встревоженных этими грозными укорами визиря послов успокоил оттоманский монарх своим приветливым обхождением и дружелюбными заявлениями: Мехмед уверял их, что по возвращении в Адрианополь рассмотрит жалобы греков и позаботится об их существенных интересах. Немедленно после своей обратной переправы через Геллеспонт он приказал прекратить выдачу грекам пенсии и прогнать их чиновников с берегов Стримона; этим распоряжением он обнаружил свою неприязнь; затем он отдал новое приказание, служившее в некоторой мере предвестием константинопольской осады. Его дед построил крепость на азиатском берегу узкого Босфора; Мехмед задумал построить еще более сильную крепость на противолежащем европейском берегу, и тысяче каменщиков было приказано собраться весной в местности, называвшейся Азоматоном и находившейся на расстоянии почти пяти миль от греческой митрополии. У слабых людей нет других ресурсов, кроме старания смягчить противников путем убеждения; но слабым людям редко удается в чем-либо убедить, и послы императора безуспешно старались отклонить Мехмеда от исполнения его намерения. Они говорили, что дед Мехмеда просил у Мануила позволения построить крепость на своей собственной территории, но что сооружение двойных укреплений, которые будут господствовать над проливом, может быть задумано лишь с целью разорвать союз между двумя нациями, прекратить торговлю, которую ведут латины на Черном море, и, быть может, пресечь подвоз съестных припасов в столицу. "Я не замышляю никакого предприятия против вашего города, – возразил коварный султан, – но для владычества Константинополя служат пределом его городские стены. Разве вы позабыли, до какого затруднительного положения был доведен мой отец, когда вы вступили в союз с венграми, когда эти союзники вторглись в наши владения с сухого пути, а Геллеспонт был занят французскими галерами? Мурад был вынужден силой прокладывать себе путь через Босфор, а ваше военное могущество оказалось несоответствующим вашему недоброжелательству. Я в то время жил ребенком в Адрианополе; мусульмане были объяты ужасом, и габуры (гяуры) могли в течение некоторого времени издеваться над нашим унижением. Но когда мой отец одержал победу под Варной, он дал обет построить крепость на западном берегу, и на мне лежит обязанность исполнить этот обет. Имеете ли вы право и в состоянии ли вы контролировать то, что я предпринимаю на моей собственной территории? Ведь эта территория моя собственная; Азия населена турками вплоть до берегов Босфора, а в Европе уже нет римлян. Возвращайтесь домой и передайте вашему царю, что теперешний Оттоман нисколько не похож на своих предшественников, что его замыслы заходят далее их желаний и что он осуществляет на деле более того, что они могли замышлять. Возвращайтесь домой без опасений за вашу жизнь, но я прикажу содрать кожу с того, кто осмелится еще раз обратиться ко мне с подобным поручением". Константин, занимавший первое место между греками как по своему рангу, так и по своему мужеству, решился после такого заявления обнажить свой меч и не дозволять туркам утвердиться на Босфоре. Его обезоружили советы его гражданских и церковных сановников, которые отстаивали менее благородную и даже менее благоразумную систему, чем его собственная: они советовали выказать свою терпеливость в перенесении стольких обид, предоставить оттоманам преступную роль нападающих и ожидать, чтоб случайности фортуны и время предохранили греков от опасности и разрушили крепость, которую Мехмед едва ли будет в состоянии удержать в своей власти в таком близком расстоянии от обширного и многолюдного города. Зима прошла в бездействии: самые благоразумные из греков провели ее в страхе, а самые легковерные в надежде, что опасность минует; меры предосторожности, о которых каждый должен бы был ежеминутно заботиться, откладывались до другого времени, и греки закрывали свои глаза перед висевшей над их головами грозой до той минуты, когда наступление весны и приближение Мехмеда известили их о предстоящей гибели.
Приказания такого повелителя, который никогда не милует, редко остаются без исполнения. Указанная султаном азоматонская местность покрылась 26-го марта массами турецких ремесленников, а материалы для постройки были торопливо доставлены морем и сухим путем из Европы и из Азии. Известь обжигалась в Катафригии; деревья рубились в лесах Гераклеи и Никомедии, а камень добывался из анатолийских каменоломен. Каждый из тысячи каменщиков имел при себе двух работников, и каждый из них был обязан ежедневно исполнять строительную работу в размерах двух локтей. Крепость была построена в форме треугольника; каждый угол был прикрыт укрепленной башней; один из углов стоял на склоне холма, а два остальных стояли вдоль морского берега; для стен была назначена толщина в двадцать два фута, а для башен – в тридцать футов, и все здание было покрыто прочной свинцовой крышей. Мехмед с неутомимым рвением лично торопил и направлял усилия рабочих; каждый из его троих визирей просил, чтоб ему была предоставлена честь довести до конца постройку своей башни; кади соперничали своим рвением с янычарами; самые низкие работы облагораживались убеждением, что они совершались из желания служить Богу и султану, а рвение рабочих усиливал надзор деспота, улыбка которого сулила счастье, а грозный взгляд предвещал гибель. Греческий император с ужасом взирал на успешный ход работ, которому не мог воспрепятствовать; он тщетно пытался смягчить лестью и подарками непримиримого врага, который старался отыскать или создать хотя бы самый ничтожный повод для разрыва. Такие поводы отыскиваются всегда и очень скоро. Нечестивые и хищные мусульмане без всяких колебаний употребляли на постройку крепости развалины великолепных церквей и даже посвященные архангелу Михаилу мраморные колонны, а воспротивившиеся захвату этих материалов христиане получили из их рук венцы мучеников. Константин просил у турок стражи для охраны принадлежавших его подданным полей и жатвы; стража была дана, но главная из данных ей инструкций заключалась в том, что она должна пускать на пастбища мулов и лошадей из турецкого лагеря и должна защищать своих соотечественников в случае, если бы их стали обижать туземцы. Свита одного оттоманского вождя пустила своих лошадей на ночь в поле, покрытое созревшим зерновым хлебом; греков раздражили понесенные убытки и нанесенное им оскорбление, и несколько человек было с обеих сторон убито в шумной свалке. Мехмед с удовольствием выслушал принесенные ему жалобы и отправил отряд с приказанием стереть с лица земли преступное селение; виновные спаслись бегством, но сорок невинных и ничего не подозревавших жнецов были умерщвлены турецкими солдатами. До этого оскорбления в Константинополь свободно входили турки, которых привлекали туда торговые дела и любопытство; при первой тревоге городские ворота были заперты; но император, все еще заботившийся о сохранении мира, отпустил на третий день своих турецких пленников и в своем последнем послании к султану выразил твердую решимость христианина и воина: "Так как ни клятвы, ни договоры, ни изъявления покорности не могут служить обеспечением для мира, то продолжайте вашу нечестивую войну. Я возлагаю мои упования только на Бога; если Ему угодно будет смягчить ваше сердце, я буду радоваться такой счастливой перемене; если же Он отдаст город в ваши руки, я безропотно покорюсь Его святой воле. Но пока Судья земных царей не разрешит нашего спора, я обязан жить и умереть, защищая мой народ". В ответе султана сказывалась его твердая решимость не вступать ни в какое мирное соглашение; постройка его укреплений была окончена, и он поставил там перед своим отъездом в Адрианополь бдительного агу с четырьмястами янычарами для собирания пошлин с кораблей какой бы то ни было нации, которые будут проходить под выстрелами турецких пушек. Один венецианский корабль, отказавшийся подчиниться требованиям новых повелителей Босфора, был потоплен первым пущенным в него пушечным ядром. Хозяин корабля спасся на шлюпке вместе с тридцатью матросами; но их отправили в Порту закованными в цепи; начальник был посажен на кол; его подчиненные были обезглавлены, и историк Дука видел в Демотике, как их трупы были отданы на съедение диким зверям. Осада Константинополя была отложена до следующей весны; но оттоманская армия вступила в Морею с целью отвлечь военные силы Константиновых братьев. В ту бедственную эпоху у одного из этих принцев – у деспота Фомы родился, на радость ему или на горе, сын, который, по словам погрузившегося в скорбь Франца, был "последним наследником последней искры римского могущества".
И греки и турки провели зиму в постоянных тревогах и заботах; первым не давали покоя их опасения, а вторым – их надежды; первые были заняты приготовлениями к обороне, вторые – приготовлениями к нападению; двум императорам предстояло проиграть или выиграть более всех других, и потому каждый из них был глубже всех проникнут тем чувством, которое овладело его подданными. В Мехмете это чувство усиливалось от его молодости и от пылкости его темперамента; он развлекался в часы досуга постройкой в Адрианополе необыкновенно высокого дворца, которому было дано название Jehan Numa[38]; но его серьезные помыслы были неизменно сосредоточены на намерении завладеть столицей цезарей. Он встал ночью с постели перед вторичным бдением и приказал немедленно позвать первого визиря; прибытие посланца, позднее ночное время и близкое знакомство с характером монарха – все это встревожило преступную совесть Калиля паши, который когда-то пользовался доверием Мурада и присоветовал вновь призвать этого султана на престол. При восшествии на престол Мурадова сына визирь был утвержден в своем звании и, по-видимому, пользовался милостивым расположением монарха; но этот опытный государственный человек ясно сознавал, что он ходил по тонкому и скользкому льду, который мог проломиться под его ногами и низвергнуть его в пропасть. За его расположение к христианам, которое, быть может, не считалось за преступление в предшествовавшее царствование, его заклеймили прозвищем Габур Ортахи – молочного брата неверующих, а его корыстолюбие вовлекло его в изменнические тайные сношения с неприятелем, которые были открыты и наказаны после окончания войны. Получив султанское приказание, он обнял жену и детей в страхе, что никогда более не увидит их, наполнил сосуд золотыми монетами, торопливо отправился во дворец, пал ниц перед султаном и по восточному обыкновению поднес ему сосуд с золотом как слабое доказательство своей покорности и признательности. "Я намерен, – сказал ему Мехмед, – не брать назад мои подарки, а осыпать тебя новыми благодеяниями. Я, в свою очередь, прошу от тебя гораздо более ценного и более важного подарка – Константинополя”. Лишь только визирь пришел в себя от такого неожиданного требования, он отвечал: "Тот же самый Бог, который уже дал тебе столь значительную часть Римской империи, не откажет тебе в остальной ее части и в ее столице. Его Провидение и твое могущество служат ручательством за успех, а я сам и все твои верные рабы принесем в жертву нашу жизнь и наше состояние". – "Лала[39], – продолжал султан, – посмотри на мою подушку! в течение всей ночи я от волнения перевертывал ее с одной стороны на другую; я то вставал с постели, то опять ложился спать, но сон не смыкал моих утомленных глаз. Остерегайся римского золота и серебра; в военном деле мы превосходим римлян и скоро сделаемся хозяевами Константинополя с помощью Бога и молитв пророка". Чтоб узнать, как были настроены умы солдат, он нередко один бродил переодетым по улицам, а узнать султана, когда он желал быть незамеченным, было бы очень опасно. Он проводил свое время в том, что чертил план неприятельской столицы и обсуждал со своими генералами и инженерами, где лучше поставить батареи, с какой стороны удобнее идти на приступ городских стен, где следует взрывать мины, к какому месту следует приставлять штурмовые лестницы, а дневные военные упражнения повторяли и объясняли то, что было задумано ночью.
Между всеми орудиями разрушения он с особым тщанием изучал то страшное открытие, которое было сделано незадолго перед теми латинами, и его артиллерия была доведена до небывалого совершенства. Один литейщик – родом датчанин или венгр, – которому приходилось умирать с голоду в греческой службе, перешел к мусульманам и получил от турецкого султана щедрое вознаграждение за свои труды. Мехмед был удовлетворен ответом на первый вопрос, который он поспешил задать этому искуснику. ’’Можно ли отлить пушку для метания таких больших ядер или камней, которые могут разрушить константинопольские стены?” – ’’Мне хорошо известна крепость этих стен", – отвечал литейщик, – но будь они еще крепче вавилонских, я все-таки мог бы противопоставить им машину, способную их разрушить; поставить эту машину и управлять ею будет делом ваших инженеров". На основании этого ответа в Адрианополе была устроена плавильня, был заготовлен нужный металл, и по прошествии трех месяцев Урбан отлил медную пушку громадной и почти невероятной величины: ее отверстие имело, как утверждают, двенадцать пядей в диаметре и она метала камни весом более чем в шестьсот фунтов. Для первого опыта было выбрано порожнее место перед новым дворцом; но в предупреждение пагубных последствий, которые могли произойти от внезапного испуга, жители были извещены прокламацией, что на другой день будет произведен выстрел из пушки. Взрыв чувствовался или был слышен в окружности ста стадий; ядро было выброшено на расстояние более одной мили, а в том месте, где оно упало, оно врезалось в землю на глубину одной шестифутовой сажени. Для перевозки этой разрушительной машины была устроена из прицепленных одна к другой тридцати фур платформа, в которую впрягались шестьдесят волов; с обеих сторон было поставлено по двести человек, для того чтоб поддерживать равновесие и не дозволять тяжелой машине наклоняться на бок; двести пятьдесят рабочих шли впереди, для того чтоб уравнивать дорогу и исправлять мосты, и около двух месяцев было употреблено на ее переезд в сто пятьдесят миль. Один остроумный философ [40] осмеивал по этому поводу легковерие греков и очень основательно заметил, что не следует полагаться на побежденных, которые обыкновенно склонны к преувеличениям. Он рассчитывает, что даже для ядра в двести фунтов потребовался бы заряд в сто пятьдесят фунтов пороха и что взрыв был бы слаб и недействителен, так как даже пятнадцатая часть всей этой массы пороха не могла бы воспламениться в один и тот же момент. Я не сведущ в том, что касается орудий разрушения, и потому ограничусь замечанием, что усовершенствованная новейшая артиллерия предпочитает число пушек их тяжести и быстроту стрельбы грохоту или даже результатам одного выстрела. Однако я не осмеливаюсь отвергать положительное и единогласное свидетельство современных писателей и не нахожу ничего неправдоподобного в том, что непросвещенные и честолюбивые усилия первых литейщиков зашли далее того, чего можно было благоразумно желать. Турецкая пушка, еще более громадная, чем та, которая была вылита для Мехмеда, до сих пор охраняет вход в Дарданеллы, и хотя ее употребление неудобно, однако недавний опыт доказал, что ее действием отнюдь нельзя пренебрегать. Из нее однажды был пущен камень весом в тысячу сто фунтов при помощи заряда из трехсот тридцати фунтов пороха; на расстоянии шестисот ярдов камень разделился на три обломка, перелетел через канал, вспенил поверхность водного пространства и, отскочив в сторону, ударился в противолежащую гору.
В то время как Мехмед грозил столице Востока нападением, греческий император взывал в горячих мольбах к помощи земной и небесной. Но невидимые силы были глухи к его мольбам, а христианство с равнодушием взирало на приближавшееся падение Константинополя, который получил, по крайней мере, хоть какие-нибудь обещания помощи от завистливого и руководившегося мирскими расчетами египетского султана. Между теми государствами, от которых можно бы было ожидать помощи, одни были слишком слабы, другие слишком далеки от театра борьбы, одни считали опасность воображаемой, а другие неотвратимой; западные монархи были заняты своими бесконечными внешними и внутренними распрями, а римского первосвященника отталкивало вероломство или упорство греков. Вместо того чтоб употребить в их пользу военные силы и денежные средства Италии, Николай Пятый предсказал их предстоящую гибель, и его честь была заинтересована в исполнении его предсказаний. Он, быть может, смягчился, когда узнал, что они доведены до последней крайности; но его сострадание запоздало; его усилия оказались слабыми и бесплодными, и Константинополь пал прежде, чем вышли из своих гаваней эскадры генуэзская и венецианская. Даже владетели Морей и греческих островов держались равнодушного нейтралитета; утвердившаяся в Галате генуэзская колония заключила с турками отдельный договор, и султан оставлял ее в обманчивой надежде, что благодаря его милосердию она переживет гибель империи. Множество плебеев и несколько византийских аристократов имели низость покинуть свое отечество в минуту опасности, а корыстолюбие богачей отказало императору в тех скрытых сокровищах, с помощью которых можно бы было добыть целые армии наемных защитников и которые потом достались туркам. Бедный и оставшийся в одиночестве монарх все-таки готовился к борьбе со своим грозным врагом; но если его мужество и стояло на одном уровне с опасностью, его силы были недостаточны для такой борьбы. В начале весны турецкий авангард завладел всеми городами и селениями вплоть до самых ворот Константинополя; тех, кто изъявлял покорность, турки щадили и охраняли, а тех, кто осмеливался сопротивляться, истребляли огнем и мечом. Лежавшие на берегу Черного моря греческие города Месембрия, Ахелой и Бизоне сдались по первому требованию неприятеля; одна Селибрия удостоилась той чести, что ее подвергли осаде или блокаде, а в то время как ее отважные жители были окружены с сухого пути, они отправили в море суда, опустошили противолежащий берег Кизика и продали своих пленников на публичном рынке. Но при приближении самого Мехмеда все смолкло и преклонилось; он сначала остановился на расстоянии пяти миль от Константинополя; затем он двинулся далее с армией, выстроившейся в боевом порядке, водрузил свое знамя перед воротами св. Романа и 6-го апреля приступил к достопамятной осаде Константинополя.
Азиатские и европейские войска расположились вправо и влево от Пропонтиды вплоть до гавани; янычары стояли во фронте перед султанской палаткой; оттоманские линии были прикрыты широкими окопами, и особый отряд окружил предместье Галату, чтоб наблюдать за сомнительною преданностью генуэзцев. Любознательный Филельф, поселившийся в Греции почти за тридцать лет до осады, уверяет, что все турецкие военные силы разных наименований или достоинств не могли превышать шестидесяти тысяч всадников и двадцати тысяч пехотинцев, и нападает на малодушие христианских наций, робко преклонившихся пред кучкой варваров. Этой цифры, быть может действительно не превышали те capiculi[41], или солдаты Порты, которые шли с султаном и получали жалованье из султанской казны. Но паши содержали или набирали в своих провинциях местную милицию; немало земель было роздано с обязательством нести военную службу; надежда добычи привлекла много добровольцев, а звуки священной трубы привлекли толпы голодных и бесстрашных фанатиков, которые, по меньшей мере, оказали ту услугу, что усилили наведенный на греков страх и при первом нападении притупили мечи христиан. По словам Дуки, Халкокондила и Леонарда Хиосского, все военные силы турок доходили до трех или четырехсот тысяч человек; но Франц находился более близко от места действия и был более аккуратным наблюдателем; он определяет эти силы в двести пятьдесят восемь тысяч человек, а эта цифра не превышает ни того, что нам известно по опыту, ни того, что правдоподобно. Флот осаждающих был менее страшен; Пропонтида была покрыта тремястами двадцатью парусными судами, но между ними не более восемнадцати могли стоять наряду с военными галерами, а большею частью это были транспортные суда, на которых доставлялись в турецкий лагерь люди, боевые запасы и провиант. В последнюю эпоху своего упадка Константинополь все еще имел более чем стотысячное население; но эту цифру указывают не списки сражавшихся, а списки взятых в плен, и она состояла преимущественно из ремесленников, священников, женщин и мужчин, лишенных того мужества, какое иногда выказывали даже женщины при защите своего отечества. Я допускаю и почти извиняю нежелание подданных служить на отдаленной границе по требованию тирана; но кто не решается рисковать своею жизнью для защиты своих детей и собственности, тот совершенно утратил ту природную энергию, которой мы вправе ожидать от каждого из членов человеческого общества. По приказанию императора были собраны на улицах и в домах сведения о числе граждан и даже монахов, способных и товых взяться за оружие для защиты их отечества; составление этих списков было поручено Францу, который после тщательного записывания имен со скорбью и удивлением донес своему государю, что число национальных защитников ограничивается четырьмя тысячами девятьюстами семидесятью римлянами. Константин и его верный министр сохранили этот печальный факт в тайне и раздали из арсенала городским отрядам достаточное число щитов, самострелов и мушкетов. Для этих военных сил послужил небольшим подкреплением отряд из двух тысяч иноземцев, находившийся под начальством знатного генуэзца Иоанна Юстиниани; этим союзникам были заранее розданы щедрые подарки, а их вождю была обещана, в награду за храбрость и за победу, верховная власть над островом Лемнос. Крепкая цепь была протянута поперек входа в гавань, которую сверх того охраняли греческие и итальянские военные и торговые суда, а прибывавшие из Кандии и из Черного моря корабли какой бы то ни было христианской нации задерживались для обороны. Город, имевший в окружности тринадцать или, быть может, даже шестнадцать миль, охранялся от всех военных сил Оттоманской империи только небольшим гарнизоном из семи или восьми тысяч солдат. Европа и Азия были открыты для осаждающих, а у греков военные силы и съестные запасы должны были ежедневно убывать без всякой надежды на какую-либо помощь извне.
Древние римляне взялись бы за свои мечи с твердою решимостью умереть или победить. Первобытные христиане обнялись бы и стали бы с терпением и благочестием ожидать мученической смерти; но константинопольские греки воодушевлялись только религиозным рвением, а это рвение порождало только вражду и раздоры. Император Иоанн Палеолог отказался перед смертью от непопулярного намерения соединить греческую церковь с латинскою, а за это намерение снова взялись только тогда, когда бедственное положение его брата Константина заставило еще раз прибегнуть к лести и к притворству. Его послам было приказано присоединить к просьбам о мирской помощи уверение в духовной покорности; он извинял свое пренебрежение к церковным делам настоятельными государственными заботами и выражал православное желание, чтоб в Константинополь был прислан римский легат. Ватикан уже много раз был вводим в заблуждение, но не счел приличным оставлять без внимания эти признаки раскаяния; прислать легата было легче, чем прислать армию, и почти за шесть месяцев до роковой развязки в Константинополь прибыл в звании папского легата русский уроженец кардинал Исидор со свитой, состоявшей из священников и солдат. Император принял его как друга и как отца, почтительно выслушивал и его публичные поучения, и его интимные наставления и вместе с самыми податливыми священниками и мирянами подписался под актом соединения двух церквей в том виде, как оно было установлено на Флорентийском соборе. Греки и латины собрались 12-го декабря в Софийском соборе для жертвоприношения и молитв, причем торжественно поминались имена двух первосвященников – Христова наместника Николая Пятого и отправленного мятежниками в ссылку Патриарха Григория.
Но облачение и язык того латинского священника, который совершал у алтаря богослужение, были предметом скандала для греков, которые с ужасом заметили, что он освящал пресный хлеб и вливал холодную воду в чашу св. Причастия. Один национальный историк со стыдом признался, что ни один из его соотечественников, ни даже сам император, не были искренны в этом соглашении. Для их торопливого и безусловного изъявления покорности служило извинением данное им обещание предстоящего пересмотра заключенных условий, но самым лучшим или самым худшим для них оправданием служило их собственное сознание в вероломстве. Когда их добросовестные единоверцы осыпали их упреками, они шепотом отвечали: "Потерпите немного; подождите, чтоб Бог избавил столицу от великого дракона, который хочет пожрать нас. Тогда вы увидите, искренно ли наше примирение с азимитами". Но терпеливость не принадлежит к числу атрибутов религиозного рвения, а хитрыми уловками двора нельзя стеснять или обуздывать народный энтузиазм. Жители обоего пола и всех сословий толпами устремились из Софийского собора к келье монаха Геннадия, чтобы спросить совета у этого оракула церкви. Святого человека нельзя было видеть, потому что он, как следовало полагать, был погружен в глубокие думы или в мистический экстаз; но он выставил на дверях своей кельи красноречивую дощечку, на которой верующие мало помалу прочли следующие грозные слова: "Несчастные римляне! Зачем хотите вы отрекаться от истины; зачем хотите вы полагаться на итальянцев, вместо того чтоб возлагать ваши упования на Бога? Утрачивая вашу религию, вы утратите и ваш город. О Боже! сжалься надо мной. Я заявляю перед Тобой, что я невиновен в этом преступлении. Несчастные римляне, одумайтесь, не торопитесь и покайтесь. С той минуты как вы откажетесь от религии ваших предков и впадете в нечестие, вы поступите в рабство к иноземцам". Чистые, как ангелы, и гордые, как демоны, девственницы, посвятившие себя Богу, отвергли по совету Геннадия акт соединения и отказались от всякого общения с настоящими и будущими сообщниками латинов, а большая часть духовенства и народа одобрила их решение и последовала их примеру. Из монастыря благочестивые греки разошлись по трактирам; там они пили за погибель папских рабов, опоражнивали свои стаканы в честь иконы Святой Девы и молили ее защитить от Мехмеда город, который она ранее того спасла от Хосроя и от Хагана. В двойном опьянении – от религиозного усердия и от вина – они отважно восклицали: "Какая нам надобность в помощи, в соединении церквей и в латинах? подальше от нас с культом азимитов!" В течение зимы, предшествовавшей взятию Константинополя турками, вся нация обезумела от этих заразительных неистовств, а Великий Пост и приближение Пасхи, вместо того чтобы внушить милосердие и любовь, лишь усилили упорство и влияние фанатиков. Духовники стали проверять религиозные верования своих прихожан и тревожить их совесть; они стали налагать строгую епитимию на тех, кто принял Причастие от священника, давшего положительное или безмолвное согласие на соединение церквей. Совершенное таким священником богослужение сообщало заразу безмолвным и безучастным зрителям церковного обряда; он лишался своего священнического звания за то, что устраивал такое нечестивое зрелище, а к его молитвам или отпущению грехов не дозволялось прибегать даже в тех случаях, когда угрожала внезапная смерть. Лишь только Софийский собор был осквернен латинским богослужением, духовенство и народ стали удаляться от него, как удалялись от еврейских синагог или от языческих храмов, и мрачное безмолвие стало царить под обширными и великолепными церковными сводами, которые так часто оглашались молитвами и благодарственными молебнами среди облаков фимиама и при блеске бесчисленных светильников. На латинов смотрели как на самых гнусных между еретиками и неверующими, а великий герцог, занимавший в империи пост первого министра, как рассказывали, объявил, что ему было бы приятнее видеть в Константинополе чалму Мехмеда, чем папскую тиару или кардинальскую шапку. Эти неприличные для христиан и для патриотов чувства были общими среди греков и сделались гибельными для них; император не пользовался любовью своих подданных и не находил в них опоры, а их врожденная трусость освящалась покорностью перед волей Божьей или химерической надеждой, что они будут спасены каким-нибудь чудом.
В том треугольнике, который образуется внешними очертаниями Константинополя, две стороны, лежащие вдоль морского берега, были неприступны для неприятеля – Пропонтида от природы, а гавань – благодаря искусству. Находившееся между этими двумя береговыми линиями и обращенное к континенту основание треугольника было защищено двойной стеной и рвом глубиною в сто футов. На эту линию укреплений, которая, по словам очевидца Франца, имела в длину шесть миль, оттоманы и направили свои главные нападения, а император, распределив войска и их начальников по самым опасным постам, взял на себя защиту внешней городской стены. В первые дни осады греческие солдаты спускались в ров и выходили в открытое поле, но они скоро убедились, что на одного христианина приходится более двадцати турок и после этой смелой прелюдии благоразумно ограничились защитой городского вала при помощи своих метательных снарядов. И за эту благоразумную решимость их нельзя обвинять в трусости. Нация, действительно, была и труслива, и достойна презрения; но последний Константин достоин названия героя; его отважный отряд добровольцев был воодушевлен римским мужеством, а иноземные вспомогательные войска поддержали честь западного рыцарства. Непрерывное метание дротиков и стрел сопровождалось дымом и треском от стрельбы из их мушкетов и пушек. Каждое из их маленьких огнестрельных орудий пускало в неприятеля зараз по пяти и даже по десяти свинцовых пуль величиною в грецкий орех, и если неприятельские ряды были тесно сомкнуты, а заряд был велик, то один выстрел мог пронзать броню и грудь нескольких врагов. Но турецкие апроши скоро были защищены траншеями или прикрыты развалинами. Опытность христиан в военном деле увеличивалась ежедневно, но их запасы пороха были недостаточны и скоро могли истощиться. Их артиллерийские орудия были незначительны и калибром, и числом, а если у них и было несколько пушек большого калибра, они опасались ставить эти пушки на городских стенах, которые были стары и могли развалиться от производимого выстрелами сотрясения. Мусульмане были также знакомы с этим новооткрытым способом разрушения и пользовались им с той особой энергией, которую вносят во всякое дело религиозное рвение, обильные денежные средства и деспотизм. Уже ранее было говорено о Мехмедовой большой пушке, игравшей в истории того времени важную и бросавшуюся в глаза роль; но по обеим сторонам этой громадной военной машины стояли две другие, почти равнявшиеся ей по величине; длинный ряд турецких артиллерийских орудий был наведен на городские стены; четырнадцать батарей зараз громили эти стены в самых доступных пунктах, а говоря об одной из этих батарей, один писатель употребил двусмысленное выражение, из которого можно заключить, или что батарея состояла из ста тридцати пушек, или что из нее было выпущено сто тридцать ядер. Однако из того, какие были плоды усилий Мехмеда, ясно видно, что артиллерийское искусство еще находилось в ту пору в младенчестве. Под руководством такого начальника, который дорожил каждой минутой, из большой пушки можно было выстрелить не более семи раз в день. Раскалившийся металл лопнул; несколько рабочих было убито, и все восхищались искусством того мастера, который придумал, в предупреждение подобных несчастий, вливать после каждого выстрела в дуло пушки оливковое масло.
Первые выстрелы делались наудачу, и от них было больше треска, чем вреда; но один христианин научил турецких инженеров наводить пушки на две противоположные стороны выдающихся углов бастиона. Несмотря на все несовершенства стрельбы, тяжесть снарядов и частое повторение выстрелов несколько повредили стены, а турки, доведя свои апроши до края рва, попытались засыпать эту глубокую пропасть и проложить дорогу для приступа. Они стали туда наваливать фашины, бочки и древесные пни, а рабочие трудились с таким рвением, что передние из них и самые слабые падали в пропасть и были немедленно засыпаны. Осаждающие старались засыпать ров, а осажденным приходилось очищать ров от всего, чтоб было туда навалено, и после продолжительной борьбы они уничтожали ночью то, что было сделано неприятелем в течение дня. Для Мехмеда главным ресурсом было подведение мин; но почва была камениста; в таких попытках его постоянно останавливали христианские инженеры, подводившие контрмины, а в ту пору еще не было найдено средство наполнять эти подземные проходы порохом и взрывать на воздух целые башни и города. Осада Константинополя отличалась от других осад тем, что она производилась при помощи и старой артиллерии, и новой. Рядом с пушками употреблялись в дело механические орудия, метавшие камни и стрелы; против одних и тех же стен были наведены и пушки, и тараны, а изобретение пороха не сделало излишним употребление жидкого и неугасимого греческого огня. Турки подвозили поставленную на колесах громадную деревянную башню; этот подвижной магазин военных снарядов и фашин был прикрыт тройным рядом воловьих кож; находившиеся там солдаты могли безопасно стрелять в неприятеля из амбразур, а в передней стороне башни было сделано три двери для вылазок и для отступления солдат и рабочих. По лестнице можно было взбираться на верхнюю площадку, а с этой площадки можно было при помощи блоков поднимать до одного с ней уровня штурмовую лестницу, которая могла служить чем-то вроде моста и которую можно было прицеплять к неприятельскому валу. При помощи этих различных приспособлений, из которых некоторые были столько же новы, сколько пагубны для греков, башня св. Романа была наконец разрушена; после упорной борьбы турки были отражены от бреши и были принуждены прекратить нападение по причине темноты; но они надеялись, что на рассвете возобновят нападение со свежими силами и с решительным успехом. Император и Юстиниани воспользовались каждой минутой этого перерыва, еще не отнимавшего у них последней надежды; они провели ночь на этом месте и торопили окончание работ, от которых зависело спасение церкви и города. На рассвете нетерпеливый султан увидел с удивлением и с досадой, что его деревянная башня обращена в пепел, что ров очищен и по-прежнему непроходим и что башня св. Романа по-прежнему крепка и цела. Он оплакал неудачу своего замысла, и из его уст вырвалось нечестивое восклицание, что даже тридцать семь тысяч пророков не могли бы уверить его, что неверующие способны совершить такую работу в такой короткий промежуток времени.
Великодушие христианских монархов оказалось и сдержанным, и запоздалым; но лишь только Константинополю стала грозить опасность осады, Константин завел с владетелями Архипелага, Морей и Сицилии переговоры о присылке самых необходимых подкреплений. Еще в начале апреля пять больших кораблей, снаряженных и для торговли и для войны, были готовы отплыть из Хиосской гавани, но их задерживал ветер, упорно дувший с севера. На одном из этих кораблей был вывешен императорский флаг, а остальные четыре принадлежали генуэзцам; они были нагружены пшеницей и ячменем, вином, оливковым маслом и овощами, а важнее всего было то, что на них были посажены солдаты и матросы для обороны столицы. После утомительного ожидания наконец подул с юга легкий ветерок, а на другой день поднялся сильный ветер, который и пронес этот флот через Геллеспонт и Пропондиту; но город уже был окружен и с моря, и с сухого пути, а стоявший у входа в Босфор турецкий флот растянулся от одного берега до другого в форме полумесяца для того, чтоб перехватить этих отважных греческих союзников на пути или, по меньшей мере, для того, чтоб отразить их. Читатель, у которого в памяти географическая карта Константинополя, поймет и оценит по достоинству величие этого зрелища. Пять христианских кораблей подвигались вперед при радостных возгласах экипажа со всей скоростью, какая была возможна при совокупном действии парусов и весел, а у неприятеля, на которого они намеревались напасть, было триста судов; городской вал, лагерь и берега Европы и Азии были усеяны бесчисленными зрителями, с тревогой ожидавшими результатов прибытия этих важных подкреплений. С первого взгляда могло показаться, что исход борьбы не подлежит никакому сомнению; на стороне мусульман было неизмеримое превосходство военных сил, и благодаря своей многочисленности и храбрости они неизбежно одержали бы верх, если бы была тихая погода. Но их флот, построенный на скорую руку и кое-как, был создан не народным гением, а произволом султана; когда турки находились на вершине своего могущества, они сознавали, что если Бог предназначил им владычествовать на земле, то он предоставил владычество на морях неверующим, а ряд поражений и быстрый упадок их могущества засвидетельствовали основательность этого скромного сознания. За исключением восемнадцати довольно сильных галер их флот состоял из открытых шлюпок, которые были плохо построены и дурно управлялись, были наполнены солдатами, но не имели пушек, а так как мужество зараждается в значительной мере от сознания силы, то самые храбрые из янычаров могли превратиться в трусов, когда им пришлось бороться с незнакомой для них стихией. В христианской эскадре пять больших и высоких кораблей управлялись искусными кормчими, а их экипаж состоял из итальянских и греческих ветеранов, издавна научившихся преодолевать трудности и опасности мореплавания. Они старались топить или разгонять слабые суда, преграждавшие им путь; их артиллерия громила все, что показывалось на поверхности волн; они обливали греческим огнем, тех противников, которые осмеливались приближаться к ним с целью абордировать их, а ветер и волны обыкновенно берут сторону тех моряков, которые всех искуснее. Во время сражения императорский корабль едва не был взят неприятелем и был обязан своим спасением генуэзским кораблям, а турки, напавшие сначала издали, а потом на более близком расстоянии, были два раза отражены со значительными потерями. Сам Мехмед стоял на берегу верхом на коне; он возбуждал в своих подданных мужество своими возгласами и своим присутствием, обещанием наград и тем, что наводил на них еще более страха, нежели неприятель. Выражениями своего гнева и даже своими телодвижениями он как будто старался подражать сражавшимся, и, точно будто считая себя властителем природы, пришпоривал своего коня, бесстрашно и безуспешно пытаясь устремиться на нем в море. Его упреки и раздававшиеся из лагеря возгласы побудили оттоманов предпринять третье нападение, которое было еще более для них гибельно и более кровопролитно, нежели два первых, и я должен привести свидетельство Франца [42], который утверждает со слов самих турок, что они лишились в этот день более двадцати тысяч человек. Они в беспорядке укрылись у берегов Европы и Азии, между тем как христианская эскадра с торжеством и беспрепятственно проехала вдоль Босфора и стала безопасно на якоре внутри загороженной цепью гавани. В самоуверенности от победы христиане хвастались, что против них не устоят все военные силы турок, а турецкий адмирал, или капитан-паша, получивший тяжелую рану в глаз, находил для себя некоторое утешение в том, что выдавал эту рану за причину своего поражения. Балта-Оглы был ренегат из рода болгарских князей; его военные дарования были запятнаны непопулярным пороком корыстолюбия, а неудача считается за достаточное доказательство вины и под деспотизмом монарха, и под деспотизмом народа. Его высокое звание и прошлые заслуги не предохранили его от Мехмедова гнева. Четыре раба разложили капитан-пашу на земле в присутствии султана и дали ему сто ударов золотым прутом; он был осужден на смертную казнь и восхищался милосердием султана, который удовольствовался более легким наказанием – конфискацией и ссылкой.
[35] Азимитами называли тех, кто употреблял при св. причащении пресный хлеб, и я вынужден взять назад или видоизменить похвалы, с которыми отзывался о возрождавшейся в то время философии.
[36] Дон.
[37] Проклятый.
[38] Всемирная сторожевая башня.
[39] Наставник.
[40] См. Voltaire, Hist. Generale, гл. 91, стр. 294, 295. Он стремился в литературе к всемирному владычеству и, будучи поэтом, старался приобрести репутацию астронома, химика и пр. и выражаться соответствующим языком.
[41] Императорские войска назывались Capiculi, а провинциальные – Seratculi. Название и организация турецкой милиции большею частью существовали до изданного Сулейманом II Canon Nameh; из этого постановления и из собственных наблюдений граф Марсильи извлек те сведения, которые помещены в его описании военного положения Оттоманской империи.
[42] Хотя и не могу вполне ему верить. – Авт.