А какая тебе разница, засмеялся Патрокл, если ты считаешь это все просто выдумкой и прихотью избалованного женским вниманием дворника?! Ах, вот как! Ты избалован у меня женским вниманием?! А как ты думала?! Кстати, ты уже придумала, что мы скажем твоему мужу? Мы скажем, низко наклонив голову, проговорила Джанет, что у тебя появились мысли по поводу одного апокрифа и нам нужно его срочно обсудить для включения этого материала в твой диплом! Ты же собираешься когда-нибудь писать диплом?
Все может быть, пожал плечами Патрокл. Впрочем, добавил он, тебе не кажется, что все те предлоги, которые мы с тобой придумываем, весьма неубедительны? Особенно с точки зрения профессора, доктора медицинских наук, а к тому же еще и Щелкунчика? Я не думаю, что он настолько доверчив, чтобы серьезно выслушивать всю эту ерунду об апокрифах, дипломных работах и прочем. Но он же выслушивал все это целых два месяца? А тебе не приходило в голову, что он просто не слушал, что ты говорила ему?
Не слушал? Джанет вдруг поняла, что Щелкунчик действительно просто ее не слушал! Он никогда ее не слушал! Да они же разговаривали друг с другом в последний раз лет пять, а то и семь назад! Тогда она еще была ему интересна и нужна. Но с тех пор все изменилось. Он не нуждался в ней больше. Во всяком случае, как в женщине. Она была ему необходима как подтверждение его социального статуса, его добропорядочности и “нормальности”. Да, подумала она, а ведь моему мужу всегда не хватало той самой нормальности, которая так ценится в известных кругах общества! Он всегда был немного не в себе. Странно, она как будто и без того это знала, но вот только сейчас подумала об этом как о само собой разумеющемся факте!
Так, может, все-таки поедем ко мне? Патроклу явно надоело стоять у самого дома под ветром, в красно-багровом октябре, поправляя продуваемую насквозь вязаную шапочку, осторожно дыша на свои длинные и давно замерзшие пальцы.
Нет, внезапно заупрямившись, сказала Джанет, никуда мы не поедем! Я тебе больше скажу! У нас в баре есть отличное французское шампанское, и мы сейчас с тобой будем его пить! А может, не стоит? Нет, стоит! Стоит! Стоит! Джанет схватила Патрокла за руки и стала прыгать вокруг него, как маленькая расшалившаяся девочка. Мы с тобой напьемся, как две березы, и, когда приедет из клиники мой муж, нам с тобой будет уже совершенно все равно, верит он нам или нет!
Парис и реинкарнация
Парис довольно быстро вырос в высокого статного парня. Лизавета в нем души не чаяла. Юноша был вдумчив и умен, он много ел и много читал. Ведь в медвежьей избушке оказались превосходные книги! Ну, оно и понятно. Лизавета и Потап Абрамович были не простые медведи, но русские интеллигенты, хозяева леса в третьем поколении. У них в избушке было много книг, особенно русской классики. Но больше всего Парису нравился, естественно, Пушкин.
Мама, говорил он вечерами Лизавете, вот ты как считаешь, стоит нам заменить барщину оброком или не стоит? Вот Онегин, тот заменял. А мы что, хуже? Не знаю, сынок, говорила Лизавета, насчет хозяйства — это к папеньке.
Нет, конечно, Парис понимал, что у них на полях работают не крестьяне, а обычные животные, которые повсеместно в лесах водятся, уже не говоря о современных ему русских городах, но ему была охота и пофантазировать немного. А вот что бы, например, было, если бы у них были настоящие крепостные, то есть русские люди, православный народ, богоносец и кормитель!
Скучно тебе просто, сказал как-то Потап Абрамович, по своему обыкновению просматривая в Интернете новостную ленту телевизионного канала “Евроньюс”. Я понимаю. У нас тут лес глухой. До Мытищ на попутке минут сорок трястись. И в друзьях у тебя волки и лисицы. Да ты и с ними, гляжу я, не общаешься. И, кстати, зря, сударь мой. Интересный народ у нас в лесу собрался, презанимательный! Они тут не просто небо коптят, с ними завсегда есть о чем поговорить!
Расскажете такое, папенька! Парис недоверчиво сложил губы. Сами-то вы с ними, поди, не говорите! Все рычите больше и периодически съедаете то одно животное, то другое. Как будто у вас в супермаркет некого послать! Как будто у нас на дворе стоит не двадцать первый век! Как будто не вы мне с детства внушали передовые идеи и направления! Каждый день преподаватели из МГУ к нам в избу ездят, о науках и искусствах, о гуманизме европейской культуры рассказывают! А кто, позвольте мне вас спросить, давеча целую лекцию прочел по буддизму, когда я всего лишь бабочку придавил на клумбе, которая туда-сюда мотылялась как бешеная и нервы мне все измотала?! И после этого вы идете в лес и съедаете дикое и ни в чем не повинное животное, куда это годится?
А ты не больно умничай, сказал Потап Абрамович, невольно покраснев. Мне по статусу своему положено употреблять в пищу живые существа. Иначе как они узнают, кто в этом лесу хозяин? Никак. Мне, безусловно, телятина в красном вине больше импонирует. Или судачок а-ля натюрель. И буддизм я люблю всей своей душою. Если хочешь знать, у меня четвертая ступень посвящения. Я, быть может, как его, рубиновый луч Будды! Ну, вот и не ел бы тогда животных, сказал Парис запальчиво. А я и не ем! Да, конечно! Он не ест! А кто слопал на прошлой неделе маленькую дикую свинью, а потом сам же и грустил, ходил по лесу, оды писал. “Зачем я съел тебя, Наф-Наф, зачем сгубил младую душу…”. А ты бы, гад такой, чужих бы дневников не читал! Потап Абрамович взъярился и отвесил Парису подзатыльник, а когда тот пригнулся и подзатыльник прошел мимо, вдогонку отправил ему свое отцовское наставление с правой.
Юноша рухнул на пол, и в комнате воцарилось напряженное молчание. Ну ладно, ты, жопа в веснушках, не обижайся на меня, не выдержал наконец старик Потап. Он на самом деле души в своем воспитаннике не чаял. Не со зла я тебя приголубил сейчас, не со зла. Сильно болит? Ничто! Вставай, я тебе льда приложу, завтра, в крайнем случае — послезавтра, глаз как новый будет.
Ты пойми, Приамов подкидыш. Нельзя мне никого не кушать. Нельзя! Вся Россия на этом стоит! Сегодня, положим, поддался я уговорам своей совести, завтра во мне буддизм заговорил или дурно понятое православие, а послезавтра что будет? А послезавтра, мил человек, вся власть в лесу рухнет! И что тогда станет с русским лесом? Не знаешь? И никто не знает! А этот вопрос, между прочим, волновал умы ого-го каких людей! Не нам чета были эти люди!
Ты говоришь, демократия… Я ничего такого не говорю, папа. Нет, сынок, ты говоришь — демократия! А что твоя демократия сделает против тотальной реинкарнации животного материала в русских лесах? Это как? А так, мальчик мой, так. Вот возьми, например, зайца Кузьму. Внешне вроде заяц как заяц. Но ведь мало кто знает, что он в прошлой своей жизни был суфлером в театре на Таганке. Как суфлером? Парис удивился и забыл про глаз. А вот так, сынок, а вот так! Нет, обожди, папа. Я понимаю перевоплощение душ, но чтобы суфлер в зайца…
Да ни хрена ты, сынок, не понимаешь! Потап Абрамович даже побурел от прилива чувств. Возьми того поросенка. Ты думаешь, он кем был в прошлой жизни? Не знаю. Вот, не знаешь, а он ведь с самим Ломоносовым во Фрейбурге учился! Да ты что, неужели во Фрейбурге?! Да, вернее, я так думаю. Возможно, это был Марбург, но это не важно, сынок, совсем не важно! Замечательно то, что он наизусть целыми главами цитировал мне “Грамматику” Смотрицкого, “Арифметику” Магницкого, а также “Стихотворную Псалтырь” Симеона Полоцкого! Каково? И много чего забавного о Михаиле Васильевиче рассказывал. Да-м, вот таким вот образом.
Не может быть, папа!
У нас может! Если хочешь знать, тут половина леса смотрит на меня своими проникновенными глазами, а я вижу за этой шерстью, за этими перьями, когтями и клешнями Толстых, Розановых, Мейерхольдов, Бердяевых, Солженицыных. Вчерась подходит ко мне котик маленький шелудивый, копеечку просит на сахарок. Всмотрелся в его глаза, мать его, так и есть — Ума Турман!
Обожди, как — Ума Турман, даже привстал с места Парис. Этот же персонаж еще живой?! Или нет?! Я что-то даже растерялся.
И немудрено! Немудрено растеряться, сынок! А что у меня с ежиком давеча приключилось?! Вот уж что я тебе сейчас расскажу. Вот это так случай, действительно. Как было дело вообще. Иду, значит, вчера мимо заброшенных общаг на пятом километре, а уже холодать же стало. Осень, как-никак. Смотрю, а на старой детской площадке ежик на качелях качается. И они такие поржавевшие-поржавевшие все. И скрипят. Далеко слышно. А кругом же пустырь, начинает темнеть, луна висит прозрачная, молодая, рыжая, и ежик на качелях — у-у, у-у, у-у. Перфоманс какой-то, ей-богу. Просто мороз по коже. Я, честно говоря, по делам спешил, нужно было в налоговую попасть, порешать кое-какие вопросы, а потом срочно бежать обратно в лес на сходку зверья по одному довольно значительному поводу. Но он сидел на качелях на этих такой маленький, такой одинокий, что сердце мое сжалось, в груди что-то, как в юности…
Ага, знаю, сказал Парис, “О, как горит на кленах медь, как юность чувствует медведь, как он прекрасен и космат, пьет мед любви, пьет мед утрат…”.
Вот гад! Ты зачем читаешь что не тебе писано?! Да ладно тебе, батя, хорошие ведь стихи! Да? Тебе нравится? Ну конечно! Немного Есенина напоминает, а вообще хорошо, широко, приволье чувствуется наше российское! А ты не стебаешься? Когда?! Да вот прямо сейчас! Не потешаешься ли ты, случаем, над стариком-отцом? Да ну что ты, папа! Я уж лучше бы промолчал, ей-богу! У меня и так один глаз уже ничего не видит! В этих условиях, согласись, не до насмешек! Ты лучше про ежа расскажи дальше.
Ага. Ну, значит, я к нему. Говорю, привет, ежище, как твое ничего. А он так глянул на меня загнанными глазами и лапкой слабенько махнул. Мол, так себе дела, и вообще, шел бы ты, Потап Абрамович, своей дорогой, и без тебя тошно. Тут я понял, что с ежом что-то совсем нехорошо. Говорю, брат, что с тобой?! Расскажи мне как твоему старшему товарищу, что с тобой в жизни приключилось?!
Он говорит, а что рассказывать, Потап Абрамович. Снятся мне русские сезоны в Париже, просыпаюсь — вся подушка мокрая от слез. Не может быть! Если бы не могло! Да-да, Потап Абрамович, знаменитые русские сезоны! 1913 год, фейерверк талантов, Дягилев, Рерих, Бенуа, Борисов-Мусатов, Врубель, Бакст, Добужинский, Коровин, Сомов, Серов! А чего стоят Мусоргский и Шаляпин?! Это же плеяда! Это же слава российская! Во сне, как в шоколаде, плаваю, а проснулся — ночь, Россия, средняя полоса, бок жена своими иголками колет!
Первый раз, когда приснилось, такая тоска на меня нахлынула, такая боль сердце мое сковала, что слова не мог вымолвить! Моя ежиха проснулась и спрашивает, мол, что с тобой, мой ежище-матершище?! Ты, мол, часом, не заболел? И что мне ей сказать?! Что, скажи мне, Потап Абрамович, ответить своей супруге?! Говорю, спи, мать, детей побудишь. Бреду себе в сени, достаю спрятанную как раз для таких случаев бутылку водки, плавленый сырок и иду на улицу. Благо, сам знаешь, сейчас листопад начался, осень, с неба звезды и листья падают.
Сел за сарайчиком на пеньке старом, сочинил себе холостяцкую походную закуску, а сам до спазмов в горле вижу перед собой лицо Вацлава Нижинского! Вот, думаю, значит, я с самим Нижинским танцевал в Париже в “Весне священной”! Вот, значит, какие ежи плодятся на земле русской нынче! Вот, значит, как судьба, понимаешь, карма российская надо мной посмеялась — из князи в грязи, то есть прямиком в ежи!
И мало того что я его вижу, ну вот так, Потап Абрамович, как будто тебя сейчас! Но я, к тому же, его и чувствую как-то изнутри. И будто небо это октябрьское на меня стало рушиться! Смотрю на свои лапы ежиные, на иголки свои, на тело смешное, и вдруг меня пронзает простая до ужаса мысль. То есть, Потап, не такая мысль, как мысль, а так, будто издалека что-то в меня глянуло, увидело, ужаснулось и сказало — Вацлав, как ты мог стать ежом?! Как ты мог?! Ты, танцор, которому аплодировала вся Европа! Ты священный клоун Бога, как ты докатился до этой жизни?! Налил я себе водочки, выпил и заплакал. Потом сразу налил еще и еще. Потом пошел осторожно в кладовую.
Это еще зачем, вешаться, что ли? Да нет, замахал лапками ежик, я на самоубийство не способный! Слабый я духом для самоубийства. Да и что во мне вешать, ты всмотрись в меня внимательно! Куда эту веревку мне приспособить, чтобы это что-то подвесить? А подвесишь, ну и что? Ну и будет оно качаться на ветру, мое смешное и дурацкое тело, пока жена не придет и не снимет. Да ты, поди, уже вешался, что-то очень подробно рассказываешь? Было дело?
Да что ж, секунду поразмышляв, махнул рукой ежик, было! Одна глупость получилась. Жена уехала с детьми к теще в Москву. Я купил мыла, намылил веревку и полез к люстре. Привязал веревку, вервие простое лохматое к люстре, ну и стал вдевать себя в нее. Ежик замолчал и посмотрел на медведя. Интересная история, сказал Потап. И что было дальше? А что дальше. Волновался сильно. Понимаешь, Потап, веревку привязываю, а сам думаю, вот сейчас через пять минут меня не станет! Понимаешь?! Меня, вот такого нелепого лесного жителя, больше не будет! А что будет? Неизвестно! И вот эта неизвестность, Потап, меня испугала больше всего!
Ну я, чтобы не бояться, стал думать о Боге. Думаю, вот умру я и уже через какое-то время увижу Его! Во славе на облаках, окруженного сонмом Ангелов, прекрасного, светлого, вечного, доброго и справедливого! Боже, скажу я ему, здравствуй! Вот я, твой несчастный убогий ежик, пришел к тебе. Прости меня, падлу такую! Скверно жизнь прожил, во грехах, в лености время жизни своей сгубил! Ни картины не написал прекрасной, ни стиха не сочинил, ни фильм не снял! И себя, и семью свою мучил только всю жизнь экзистенциальной русской тоской и периодическим пьянством! Прости меня, Боже мой, помилуй! Не прогоняй меня во тьму внешнюю, не надо, Боже мой, не надо, прошу тебя, я ведь так тебя люблю, на самом деле! Ты мой Творец и ты мой Отец, и ты мой Судия праведный и безгрешный! Прости меня, ежа своего, гнусного и подлого!