В генерал-губернаторстве, как тогда называли Польшу, недалеко от Люблина, находились мастерские германского вермахта. Туда-то и был призван отец Нижайшего. У него под началом были в основном поляки, которых в собственной стране называли иностранными рабочими. Отец особо отличился при раскрытии актов саботажа. От его взгляда не ускользали ни подпиленные тормозные провода, ни проколотые уплотнители, ни сточенные грани коленчатых валов. Саботажников он вылавливал целыми партиями. О новых способах покушения на материальную часть германского вермахта он писал в подробных докладных с приложением руководства по наиболее эффективному предотвращению вредительства. И хотя свои письменные сигналы он передавал по инстанции, на них на всех были означены адрес и адресат: Господину генерал-губернатору Гансу Франку, Королевский замок в Кракове. Он слышал, что генерал-губернатор устраивает в Кракове пышные застолья, в то время как в люблинских мастерских на исходе стратегически важные материальные ресурсы.
– Отец не уставал говорить об этом, – заметил Нижайший. Он покачал головой, и в смутном движении его губ промелькнуло нечто вроде иронической улыбки. Видеть, как улыбается Нижайший, доводилось очень редко. Поэтому я так хорошо запомнил тот случай. Он улыбнулся при мысли об отце и сказал: «Это был его подвиг. Об этом он рассказывал постоянно. Мне уже и слушать было невмоготу. Он проставлял на письмах какой-то чудной адрес. В этом выражалась вся отвага его жизни, чего, вероятно, даже никто и не заметил».
В 1944 году отца Нижайшего назначили начальником центральных мастерских «Ост». Незадолго до вступления в Люблин Красной Армии он заминировал и взорвал всю производственную территорию.
После войны отец Нижайшего оказался в числе самых востребованных кадров. Практически не было такого поста в металлообрабатывающей промышленности, которого бы ему не предлагали. Социалистическая партия хотела доверить ему восстановление «Предприятий Германа Геринга» – тогда еще не придумали нового названия; Народная партия уже видела его директором заводов «Штейр». Шли разговоры о том, не поручить ли ему руководство восстановлением завода авиадвигателей или Федеральных железных дорог Австрии. Но всего заманчивее для него была служба на старом поприще – в почтовом ведомстве.
– Не будь войны, он, возможно, дослужился бы до мастера, – сказал Нижайший. – А тут его как управляющего всеми мастерскими Федеральной почтовой связи вводят в главное управление. Прошло еще несколько лет, и он узаконил свои отношения с одной из секретарш.
Из батраков – в высокопоставленные чиновники. Путь отца начертан красным мелом на стене дома в Литцльберге, на берегу озера Аттерзее, куда семья переехала после выхода отца на пенсию. В последние десять лет службы он вкладывал в этот дом все деньги. Каждую пятницу он отправлялся в Литцльберг. А возвращаясь по воскресеньям, все сокрушался на тот счет, что рабочие в новом доме ни черта не сделали и опять устроили себе санаторную неделю. Тяготы юности настолько приподнимали в его глазах достигнутое позднее, что оно казалось ему еще грандиознее, чем просто следствие его железного упорства и исключительной работоспособности. Это была гордость человека, сотворившего себя собственными руками, она заставляла его желать для своего сына такого же, а лучше бы, конечно, еще более высокого положения в жизни.
Когда отец вышел в отставку и поселился на Аттерзее, Нижайший отправился в Креме, где поступил в духовную гимназию при известном монастыре. Едва он кое-как приноровился к монастырской жизни, как отцом уже завладела мысль о том, какое учебное поприще сына предстоит финансировать через восемь лет.
– Придет время, будешь изучать право, это откроет перед тобой все горизонты административной деятельности, вплоть до политики.
Так направлял он своего сына. Все ключевые позиции в его окружении занимали юристы. Но Нижайший хотел стать священником, потом – миссионером и, наконец, прелатом. Его идеалом был аббат ведавшего гимназией монастыря.
Будучи еще учеником младших классов, тринадцатилетним семинаристом, он впервые удостоился особого внимания аббата, который пригласил Нижайшего в прелатские покои, угостил сигаретой и вином и завел разговор о христопродавце Иуде Искариотском.
После его возвращения нам захотелось узнать, кто были его учителя в Америке. Он ответил:
– Аббат из Кремса, и только он, открыл мне глаза. От него во мне возгорелся огонь мысли. А то, чему меня учили в Америке, было уже заложено во мне. Там просто раздували пламя, зажженное в Кремсе.
Аббат производил на Нижайшего столь сильное впечатление, что он стал обожать его и всячески ему подражать. Тогда он и представить себе не мог более достойной жизненной цели, нежели дорасти до такого сана.
Разумеется, пояснил он в разговоре со мной, он, Нижайший, даже не сознавал, в какие дали простирались мысли аббата. После отступничества от Церкви эти мысли как бы вовсе перестали влиять на ученика. Он намеревался окончательно распрощаться со всякой теологией, и лишь позднее, в Америке, до него дошло, что его разрыв с теологией был не чем иным, как последовательным исповеданием мыслей аббата из Кремса. Когда Нижайший вернулся и я стал бывать у него чуть ли не каждый вечер, он как-то сказал: «Знаешь, в чем суть учения аббата из Кремса? В том, что будущность дается только через предательство».
Это дало мне пищу для размышлений. Если бы не его вразумление, я не сидел бы сейчас на Мальорке, а числился бы в списке погибших. Да. Как ваш сын. Нет, черт побери! Нижайший тоже мертв. Я думал, вы хотите знать все. Это был не я. Чем дольше размышляю над этим, тем все более убеждаюсь: это вообще были не наши. Вы хотите поставить точку или можем продолжить?…
Аббат из Кремса, приглашая Нижайшего в прелатские покои выкурить сигаретку и выпить вина, что с годами случалось все чаще, в конце концов дал понять, что поклоняется Иуде Искариотскому. Ведь Иуда – истинный герой христианства. Он принес себя в жертву, дабы свершился искупительный подвиг Христа, который, по словам аббата, стал уже не крепок в духе и, вместо того чтобы добровольно принять крестные муки, дал волю отчаянию в молении о чаше. А посему единственное, что оставалось Иуде, – это наложить на себя руки. Для приверженцев Христа он стал предателем, ненавистнейшим воплощением греха, самого низкого из всех мыслимых. Никого не ненавидят так люто, как предателя, ибо никто, кроме него, не знает столь глубокого сомнения в собственных силах и правильности собственного пути; никто не дерзает так откровенно заявить о своем бессилии и своих блужданиях на ложном пути. Иуда, как неустанно подчеркивал в частных беседах аббат из Кремса, поддержал своими плечами искупительный подвиг. Отрекшись от собственного будущего, он сделал себя орудием христианской истории. Горстки христиан с их революционными идеями, подобно множеству других известных в истории человечества сект, исчезли бы во мгле прошлого, если бы Иуда не послужил толчком к тому, чтобы приверженцы учения Христова крестились не только водой, но и кровью. Великие идеи требуют кровавой дани, иначе они гибнут.
– Толкачи идеи пацифизма, – говорил Нижайший, – в конечном счете вынуждены пустить в ход атомные бомбы.
Это уже не мысли аббата, это, несомненно, их продолжение самим Нижайшим. Он, разумеется, знал, что для меня, как и для прочих, его идеи были своего рода Евангелием, откровением. Но только мне посчастливилось узнать, как они рождались. И сегодня я по-прежнему вижу в этом особое отличие и впредь буду стараться не посрамить учителя.
Потому я и рассказал вам все это. Зарубите себе на носу: Нижайший был не просто какой-то там террорист, которому забавы ради или из ненависти к конкретным лицам вздумалось устроить катастрофу в Опере. В нескольких словах этого не объяснишь. Кремсский монастырь значил для Нижайшего, для его становления гораздо больше, чем обычно думают. Кому в ученические годы привелось вдыхать запах более чем тысячелетней древности и каждое утро слышать песнопения десятого века, тот, может, сам того не понимая, испытывает истинное благоговение перед великими идеями, которые возвышаются над всеми ухабами истории. И какие бы заварухи ни случались в нашей стране за тысячу лет: смена династий и форм правления, потопленные в крови восстания, военные поражения, опустошение деревень, бомбардировки городов, потери целых областей, переименованных на чужеземный лад; какие бы потрясения ни сокрушали все вокруг – монастырь в Кремсе устоял, остался целым и невредимым. В девятнадцатом веке там несколько раз на дню собирались монахи для хорового пения на латыни, то же самое – и в семидесятые годы двадцатого, когда Нижайший был старшим причетником и пользовался особым доверием своего вероучителя аббата. Взгляд на историю с высоты монастырской цитадели был как бы милостиво дарованным правом смотреть вдаль sub specie aeternitatis.[7] И оно было дано Нижайшему, а позднее он научился пользоваться своим неоценимым преимуществом, открывающим новые горизонты мысли, и приобщать к этому нас.
– Истинные идеи, – учил нас Нижайший, – не могут быть поколеблены ни прессой, ни телевидением, ни еженедельными опросами общественного мнения. Они подобны зажженному фитилю. Слабенькое, трепещущее на ветру пламя коптящего огарка в любую минуту может разжечь мировой пожар.
В двенадцативековом незыблемом бытии монастыря Нижайший, вероятно, еще в юные годы увидел предтечу своих главных идей, которые сложились позднее, обоснование священного приоритета собственной культуры. Долговечность всего, что хранят библиотеки, зависит не от качества бумаги, но скорее определяется вне книгохранилищ, доказуется огнем и мечом. Без сожжения ведьм и плахи для еретиков культура монашества не сумела бы сохранить свою чистоту.
В то время, когда отец в специальных журналах и в разговорах с бывшими коллегами добывал информацию о том, какой именно университет выбрать для сына, у того в удаленной от мира обители в корне менялись представления о собственном предназначении. Идеи и предписания Церкви уже не привлекали его, броня ежедневного распорядка с бесконечным повторением давно затверженного и отсутствие всякой надежды когда-нибудь сбросить ее день ото дня становились для него все невыносимее, и он понял, что и аббат вынужден жить закованным в ту же броню, даже если он тайно поклоняется Иуде. Неприятие вечного единообразия питает мечту о предательстве, но Нижайший был не из тех слабаков, которые тешатся мечтами вместо того, чтобы перекраивать свою жизнь. Он хотел целиком посвятить себя своим идеям и жить ими – так созрело в нем желание стать писателем. Втолковать это отцу было невозможно.
– Писатель? – ужасался тот. – Нищий сочинитель? Нет, пока я жив, об этом не может быть и речи.
И так же, как когда-то отец пренебрег советами батрацкой голи, Нижайший решил действовать вопреки планам отца. И день ото дня все более укреплялся в своем устремлении. Вскоре начались первые трудности с учебой. Все, что ему давала гимназия, проверялось одним критерием – пригодностью для будущего литературного творчества. А то, что казалось неважным, он отторгал. Табель напоминал мозаику из хороших и плохих отметок. Несколько «очень хорошо» и «хорошо» были вкраплены в длинный ряд «удов» и «неудов». Отец все более напористо требовал подтянуться. И сын подтягивался, только не видел смысла тратить двенадцать лет на зубрежку, чтобы снова забыть зазубренное. Революционную переделку школьной системы он рассматривал позднее как одну из неотложных задач.
– Цель обучения, – говорил он, – нигде и никогда не должна сводиться к затверживанию наспех проглоченных фактов и дат. Суть вовсе не в том, – объяснял он нам, – когда произошла та или иная битва, когда родился такой-то полководец или когда нацепил корону некий монарх (как правило, незначительная личность). Нет. Видит Бог, это не так уж важно.
Но что же важно? Нижайший довольно рано понял, что мир монастыря с тысячедвухсотлетней историей и мир за его стенами утратили былое согласие. Здесь ежедневно освежались чистотой собственного учения и держались так, будто следующую тысячу лет можно одолеть играючи, а там был обречен на гибель весь континент. Яд чужекровия разъедал тело европейской культуры на востоке и юге, и даже Вена, старая культурная столица, все больше становилась чужим городом для коренного населения, как можно было заключить из всех поступающих сообщений.
У Нижайшего уже не было возможности изложить отцу истинные мотивы своевольного решения. Ибо, пока в нем нарастало недовольство интернатской жизнью и монастырской гимназией (хотя он сам еще не дошел до корней своего протеста), отец скончался от апоплексического удара. Неожиданная смерть как будто приостановила духовное развитие Нижайшего. Стремление сменить жизненное поприще ослабело, ибо такая перемена означала бы исполнение отцовской воли.
Теперь аббат был особенно расположен взять под свое крыло Нижайшего. Каждое воскресенье после вечерни тот нажимал на звонок у порога прелатских покоев. Дверь открывалась с помощью электрического устройства, вдоль анфилады из четырех комнат с барочным интерьером и высокими дверями тянулась череда светильников. В кабинете возле письменного стола аббата стояла небольшая вращающаяся этажерка с книгами. На ней же – пепельница и два бокала. И хотя в комнате хватало стульев и пуфов, Нижайший никогда не садился на них. Всякий раз он усаживался в кресло напротив аббата и рядом с вертушкой, курил сигарету, пил прелатское вино и следил за живой жестикуляцией своего наставника.
Точно такая же кубообразная вертушка с книгами стояла возле дивана в доме на Вольлебенгассе. В ней же хранился и недописанный манускрипт Нижайшего. Он ставил на нее рюмку, наливал мне виски, садился напротив и изображал аббата из Кремса.
– Радикальное христианство, – говорил он, рубя рукой воздух, – не боится смерти. Оно ведет в ее лоно. Но радикальное христианство вовсе не склонно к безрассудным авантюрам. Оно взвешивает свои устремления и выверяет путь, которым лучше всего идти к цели. Не бояться смерти вовсе не значит легкомысленно растрачивать жизнь.
[7] С точки зрения вечности (лат.).