— Нет, я не трус… я только говорил так, а сам думал в это время, что я не трус… я тебя обманул!
Он исчез, и голос его, в котором звучали слезы и насмешка, растаял вдали, за кустами соседнего сада.
От этого разговора у Марчелло осталось крайне неприятное ощущение. Роберто, отказавшись поддержать его, лишил его отпущения грехов, которого Марчелло добивался и которое было для него связано с этой поддержкой. Тем самым он был отброшен в ненормальность, но при этом показал Роберто, как важно ему покончить с ней. К тому же Марчелло прекрасно понимал, что позволил лжи и насилию увлечь себя. Теперь Марчелло мучила совесть не только из- за убитых ящериц, ему было стыдно, что он солгал Роберто и не признался, зачем на самом деле ему нужна была поддержка приятеля, ему было стыдно, что он выдал себя, схватив Роберто за ухо. К одной вине прибавилась другая, и загладить их Марчелло не мог.
Время от времени, среди этих горестных размышлений, он возвращался мысленно к убийству ящериц, почти надеясь, что оно станет обычным событием, из-за которого не стоит переживать и мучиться. Но внезапно замечал, что сожалеет о смерти ящериц, и вместе с тем к нему вновь возвращалось довольно приятное и именно поэтому вызывавшее омерзение чувство возбуждения и физического смятения, испытанное им во время охоты. Ощущение это было таким сильным, что он засомневался, сможет ли устоять перед искушением и не устроит ли в ближайшие дни новую охоту. Эта мысль привела его в ужас: он не только не мог подавить в себе постыдное желание, он был не способен контролировать себя. В этот момент Марчелло сидел у себя в комнате за столом перед раскрытой книгой в ожидании ужина. Он порывисто встал, бросился на колени на лежащий у кровати коврик, как делал обычно, когда молился, сложил руки и сказал вслух с искренним, как ему казалось, выражением: "Клянусь перед Богом, что никогда больше не трону ни цветы, ни растения, ни ящериц".
Между тем потребность в прощении, толкнувшая его в поисках поддержки к Роберто, не проходила, превратившись в свою противоположность — в потребность осуждения. Роберто, хотя и мог спасти его от угрызений совести, присоединившись к нему, не обладал достаточным авторитетом, чтобы подтвердить основательность мучений Марчелло и навести порядок в царящей у него в голове путанице, вынеся окончательный приговор. Это был такой же мальчишка, как и он сам, Роберто годился в сообщники, но не в судьи. Вместе с тем, отвергая предложение Марчелло, вызвавшее у него отвращение, Роберто сослался на мнение матери. Марчелло подумал, что надо бы и ему обратиться к матери, только она могла бы осудить или простить его, во всяком случае, так или иначе оценить его поступок. Марчелло хорошо знал свою мать и, приняв подобное решение, рассуждал абстрактно, словно речь шла о матери идеальной, такой, какой она должна была бы быть, а не такой, какой была. В действительности он сомневался в удачном исходе своей исповеди. Но делать было нечего, другой матери у него не было, к тому же его импульсивное желание обратиться к ней было сильнее всяких сомнений.
Марчелло дождался момента, когда был уже в постели и мать пришла пожелать ему спокойной ночи. Это была одна из тех минут, когда ему удавалось побыть с ней наедине: за столом или во время редких прогулок с родителями почти всегда присутствовал и отец. Хотя инстинктивно Марчелло не слишком доверял матери, он любил ее, а точнее, восхищался ею, она очаровывала его и смущала, словно старшая сестра, отличавшаяся странностями и капризным характером. Мать Марчелло, очень рано выйдя замуж, и духовно, и физически осталась ребенком. Кроме того, хотя она не была близка с сыном и из-за светских обязанностей занималась им очень мало, она никогда не отделяла свою жизнь от его. Поэтому Марчелло вырос в атмосфере постоянной суматохи, вызванной поспешными выездами и возвращениями домой, примерками платьев, бесконечными и пустыми телефонными разговорами, раздраженными перепалками с портнихами и поставщиками, спорами с горничной, постоянной сменой настроения по малейшему поводу. Марчелло мог входить в комнату матери в любой момент, она не обращала на него внимания, и он с любопытством наблюдал за ее интимной жизнью, в которой ему не было места. Порою мать, словно встряхнувшись от поглощавших ее забот, внезапно испытывала угрызения совести, решала заняться сыном и брала его с собой к портнихе или модистке. В этих случаях Марчелло вынужден был просиживать на табурете долгие часы, пока мать примеряла шляпы и платья, забытый в ее обычном суетливом равнодушии.
В тот вечер он сразу понял, что мать спешит больше обычного. И действительно, Марчелло еще не успел преодолеть свою робость, как она, повернувшись к нему спиной, направилась через темную комнату к оставленной приоткрытой двери. Но он не собирался ждать еще целый день, чтобы выяснить ее мнение, которое было ему так необходимо. Усевшись в кровати, он громко позвал ее: "Мама!"
Он увидел, как она с досадой повернулась на пороге.
— Что случилось, Марчелло? — спросила она и вернулась к кровати.
Она села рядом с ним, спиной к свету, бледная, тоненькая, в черном декольтированном платье. Тонкое лицо, обрамленное черными волосами, было в тени, но Марчелло все же успел разглядеть выражение недовольства, спешки и нетерпения. Тем не менее, охваченный решимостью, он объявил:
— Мама, я должен что-то сказать тебе.
— Хорошо, Марчелло, только быстренько… мама должна уходить… папа ждет меня. — В то же время, подняв руки, она возилась с застежкой ожерелья.
Марчелло хотел признаться матери в убийстве ящериц и спросить ее, плохо ли он поступил. Но спешка матери заставила его переменить планы. Точнее, изменить заготовленную в уме фразу. Ящерицы вдруг показались ему существами слишком мелкими и незначительными, чтобы привлечь внимание такой рассеянной особы. И сам не зная почему, он решил солгать, преувеличив собственное преступление. Он надеялся, что чудовищность содеянного поразит мать — он смутно догадывался, что чувства ее притуплены и бедны. Он сказал с поразившей его самого уверенностью:
— Мама, я убил кошку.
В этот момент матери удалось наконец соединить оба конца ожерелья. Держа руки на затылке, прижав подбородок к груди, она смотрела вниз и то и дело от нетерпения притопывала ногой.
— Ах вот как, — сказала она непонимающе, словно все ее внимание было поглощено ожерельем.
Марчелло повторил неуверенно:
— Я убил ее из рогатки.
Он увидел, что мать с досадой тряхнула головой и опустила руки, держа ожерелье, которое ей так и не удалось застегнуть.
— Чертова застежка! — с яростью воскликнула она. — Марчелло, будь добр, помоги мне надеть ожерелье. — Она села боком на кровать, повернувшись спиной к сыну, и прибавила нетерпеливо: — Но смотри, чтобы застежка защелкнулась, не то оно снова расстегнется.
Говоря, она сидела, повернувшись к нему худой, обнаженной почти до пояса спиной; в свете, падавшем из двери, плечи ее были белы, словно бумага. Тонкие пальцы с острыми ярко-красными ногтями держали ожерелье, обвивавшее нежную шею, оттененную вьющимся пушком. Марчелло подумал, что, как только он застегнет ожерелье, она, наверное, выслушает его с большим терпением. Подвинувшись к матери, он взял концы ожерелья и щелкнул пружинкой. Мать тут же встала и сказала, наклонившись и слегка коснувшись губами его лица:
— Спасибо… а теперь спи… спокойной ночи!
Прежде чем Марчелло сумел задержать ее словом или жестом, она исчезла.
Следующий день был жарким и пасмурным. Молча отобедав с родителями, Марчелло потихоньку соскользнул со стула и через стеклянные двери вышел в сад. Как всегда после еды, он находился в состоянии оцепенения, смешанного с чрезмерной обостренностью чувств и задумчивостью. Ступая осторожно, почти на цыпочках, по хрустящему гравию, под тенью деревьев, где кишели насекомые, он дошел до калитки и выглянул наружу. Ему открылась знакомая улица, слегка идущая под уклон, обсаженная с обеих сторон перечными деревьями, покрытыми пушистой, молочного цвета листвой. В этот час дорога была пустынна и странно темна из-за черных низких облаков, заволокших небо. Напротив виднелись другие калитки, другие сады, другие дома, похожие между собой. Внимательно понаблюдав за дорогой, Марчелло отошел от калитки, вынул из кармана рогатку и склонился к земле. В мелком гравии попадались и более крупные белые камни. Марчелло взял один, величиной с грецкий орех, вставил его в рогатку и стал прохаживаться вдоль стены, отделявшей его сад от сада Роберто. Он решил для себя, что находится в состоянии войны с Роберто, а потому должен с величайшим вниманием наблюдать за плющом, прикрывавшим ограду, и при малейшем движении открыть огонь, точнее, выстрелить из рогатки. В этой игре находили выход и обида на Роберто, не захотевшего стать его сообщником, и звериный, жестокий инстинкт, толкнувший его на это убийство. Разумеется, Марчелло прекрасно знал, что в это время Роберто обычно спал и не мог следить за ним из-за зелени плюща, тем не менее он действовал с такой серьезностью и важностью, словно был уверен, что приятель подстерегает его. Старый, сильно разросшийся плющ поднимался до острых наконечников ограды, и находившие друг на друга листья, большие, черные, пыльные, застыли вяло и неподвижно в тяжелом безветрии. Пару раз ему показалось, что листва едва заметно затрепетала, точнее, он убедил себя в этом, и тотчас, с внутренним удовлетворением, метнул камень в зеленую чащу листвы.
Сразу после выстрела он поспешно нагнулся, поднял еще один камень и встал в боевую позицию, широко расставив ноги, вытянув руки вперед и держа рогатку наготове: как знать, а вдруг Роберто, спрятавшись в листве, невидимый, целился в него, тогда он, Марчелло, весь на виду. Так, играя, он забрался в глубь сада, туда, где проделал в зелени плюща окошко. Здесь он остановился, внимательно оглядывая изгородь. В его воображении дом был замком, ограда, укрытая плющом, — крепостными стенами, а проделанное им отверстие — тайной брешью, сквозь которую легко было проникнуть противнику. Неожиданно он совершенно отчетливо увидел, как листья задвигались справа налево, дрожа и покачиваясь. Да, сомнений не было, листья шевелились, значит, там кто-то был. В ту же минуту он подумал, что Роберто там быть не может, что это только игра, а раз так, он может пульнуть камнем. Одновременно мелькнула мысль, что Роберто за оградой и он не должен стрелять, если не хочет убить приятеля. Потом с внезапной и отчаянной решимостью Марчелло натянул и выпустил камень в гущу листвы. Не удовлетворившись одним выстрелом, он нагнулся, лихорадочно снова зарядил рогатку камнем, выстрелил, за вторым выстрелом последовал третий. Теперь он отбросил сомнения и страхи, не имело значения, был ли Роберто за стеной или нет. Марчелло испытывал только радостное и воинственное возбуждение. Наконец, раздвинув хорошенько листву, он, задыхаясь, бросил рогатку на землю и пролез к самой ограде. Как он предвидел и надеялся, Роберто там не было. Но просветы между прутьями были достаточно широки и позволяли просунуть голову в соседний сад. Движимый непонятным любопытством, Марчелло глянул вниз. Со стороны Роберто плющ не рос, а между стеной и гравиевой дорожкой тянулась гряда с ирисами. Так вот, прямо перед Марчелло, между стеной и вереницей белых и лиловых ирисов, растянулась на боку большая серая кошка. Безумный страх перехватил ему дыхание, потому что он заметил неестественное положение животного: кошка лежала на боку, вытянув и расслабив лапы, уткнувшись мордой в землю. Густая серая с голубоватым отливом шерсть казалась взъерошенной, всклокоченной и вместе с тем мертвой, как перья убитых птиц, которых Марчелло видел как-то на мраморном столе в кухне. Ужас его возрастал: спрыгнув на землю, он выдернул палку, поддерживавшую розовый куст, снова вскарабкался на ограду и, просунув руку сквозь прутья, попытался кольнуть кошку в бок испачканным в земле концом палки. Но кошка не пошевелилась. Внезапно от ирисов на высоких зеленых стеблях, с белыми и лиловыми головками, склоненных к неподвижному серому телу, на Марчелло повеяло смертью, словно чья-то милосердная рука разложила вокруг покойника цветы. Бросив палку и не заботясь о том, чтобы вернуть ветки плюща в прежнее положение, Марчелло спрыгнул на землю. Его обуревал страх, первым его побуждением было бежать и запереться в шкафу, в чулане, где угодно, лишь бы там было темно и безопасно, чтобы скрыться от самого себя. Он испытывал ужас прежде всего от того, что убил кошку, но еще сильнее его пугало то, что накануне он объявил об этом убийстве матери: то был несомненный знак, что таинственным и роковым образом ему предназначено совершать жестокие поступки, влекущие за собой смерть. Но гораздо больший ужас, нежели смерть кошки и вещее предзнаменование о ней, у него вызывала мысль о том, что, убивая кошку, в сущности, он намеревался убить Роберто. Только по воле случая произошло так, что на месте приятеля оказалась кошка. Но в этой случайности был особый смысл: нельзя было отрицать, что от цветов он перешел к ящерицам, от ящериц к кошке, от кошки к убийству Роберто, которое замыслил и желал, хотя и не совершил. Однако убийство было возможно и, вероятно, неизбежно. Итак, подумал Марчелло, он ненормален, и эту ненормальность он ощущал остро, физически, всем существом, он был помечен одинокой и грозной судьбой и отныне вступил на кровавый путь, на котором остановить его не могла бы никакая человеческая сила. Одолеваемый этими мыслями, он в исступлении кружил в маленьком пространстве между домом и оградой, то и дело поднимая глаза к окнам, почти желая увидеть там свою легкомысленную и рассеянную мать. Но теперь она больше ничем не могла ему помочь, даже если когда-то и была на это способна. Охваченный внезапной надеждой, он снова бросился в глубь сада, пробрался к стене, глянул сквозь прутья решетки. Обманывая себя, он подумал: вдруг кошки не будет на месте. Но она никуда не исчезла, по-прежнему лежала бездыханная, серая, неподвижная, в траурной короне белых и лиловых ирисов. И о смерти явно свидетельствовала жуткая картина — черная цепочка муравьев, протянувшаяся от дорожки через гряду прямо к морде, к глазам животного. Марчелло смотрел и вдруг по какому-то сверхнаитию ему показалось, что вместо кошки он видит Роберто, тоже распростертого среди ирисов, тоже мертвого, а возле его потухших глаз и полуоткрытого рта сновали муравьи. Дрожа от ужаса, Марчелло оторвался от созерцания жуткой картины и спрыгнул вниз. Но на сей раз он позаботился о том, чтобы водворить на место сдвинутый им плющ. Потому что теперь он испытывал не только муки совести и ужас перед самим собой, он боялся, что его увидят и накажут. Охваченный страхом, он в то же время хотел, чтобы все открылось и его наказали, хотя бы для того, чтобы он вовремя остановился на наклонной плоскости, в конце которой, как ему казалось, его ждало убийство. Но родители редко его наказывали, и не потому, что придерживались в воспитании принципов, исключавших наказание, а, как догадывался Марчелло, из равнодушия. Поэтому к страданиям от того, что он совершил преступление и, самое главное, считал себя способным на еще более тяжкие проступки, прибавлялись мучения от того, что он не знал, к кому обратиться, чтобы его наказали, не знал даже, каким могло бы быть наказание. Марчелло смутно понимал, что тот же внутренний механизм, который толкнул его на признание Роберто в надежде услышать что это и не вина вовсе, а дело обычное, что так поступают все, теперь заставлял его обратиться к родителям с иной надеждой — услышать, как они воскликнут с негодованием, что он совершил чудовищное злодеяние и должен понести за него соответствующее наказание. Для него было неважно, что прощение Роберто толкнуло бы его на новые проступки, а теперь он навлекал на себя суровое осуждение. Он понимал, что на самом деле в обоих случаях хотел любой ценой и любыми способами вырваться из кошмарной изоляции, на которую обрекала его собственная ненормальность.
Возможно, он решился бы признаться родителям в убийстве кошки, если бы в тот же вечер за ужином у него не появилось ощущение, что они уже все знают. Сидя за столом, он заметил со смешанным чувством испуга и какого-то непонятного облегчения, что отец и мать в дурном настроении и держатся враждебно. Мать, с выражением преувеличенного достоинства на детском лице, сидела прямо, опустив глаза, замкнувшись в негодующем молчании. Сидящий напротив отец иными, но не менее красноречивыми способами показывал, что раздражен. Отец был много старше матери и часто озадачивал Марчелло тем, что относился к нему и матери, словно к двум детям, и требовал послушания, словно мать приходилась Марчелло сестрой. Отец был худ, его сухое морщинистое лицо отличалось невыразительным, почти неживым блеском выкаченных глаз и частым судорожным подергиванием щеки, только изредка он позволял себе усмехнуться, и то коротко и безрадостно. Многие годы, проведенные в армии, выработали в нем привычку к точности жеста, к строгости манер. Но Марчелло знал, что, когда отец бывал рассержен, строгость и чопорность становились чрезмерными и превращались в странную, сдерживаемую ярость, придававшую особый смысл обыденным жестам. В тот вечер, сидя за столом, Марчелло сразу заметил, что отец с силой подчеркивал, словно желая привлечь к ним внимание, самые обычные, ничем не примечательные жесты. Например, он брал стакан, отпивал глоток и ставил стакан, сильно ударив им по столу. Или пододвигал к себе солонку и, взяв щепотку соли, со стуком водружал ее на место. Схватив хлеб, отламывал кусок, и вновь раздавался удар хлебницей о стол. Вдруг, охваченный внезапной страстью к симметрии, принимался все так же шумно раскладывать приборы так, чтобы нож, вилка и ложка располагались вокруг тарелки под прямым углом. Если бы Марчелло был меньше озабочен собственными переживаниями, он бы сразу заметил, что эти жесты, исполненные столь многозначительной и патетической энергии, предназначались не ему, а матери. Та, действительно, при каждом стуке, высокомерно вздохнув, с достоинством замыкалась в себе и вздергивала брови, демонстрируя выдержку. Но Марчелло, ослепленный своими заботами, был уверен, что родители все знают: разумеется, Роберто, известный трусишка, выследил его. Марчелло хотелось, чтобы его наказали, но, увидев родителей в гаком гневе, он вдруг почувствовал внезапную дрожь, зная, что в подобных обстоятельствах отец способен на припадки ярости. Подобно тому, как проявления любви со стороны матери были нечастыми, случайными, явно продиктованными скорее укорами совести, нежели материнскими чувствами, так и строгость отца бывала неожиданной, неоправданной, чрезмерной и вызванной желанием наверстать упущенное за долгие периоды бездействия, а не серьезными педагогическими намерениями. Жалоба матери или кухарки вдруг напоминала отцу, что у него есть сын, и он начинал орать, неистовствовать и бить мальчика. Побои особенно пугали Марчелло, потому что отец носил на мизинце камень в массивной оправе, и во время наказаний, неизвестно каким образом, камень всегда поворачивался к внутренней стороне ладони, и к жестокому унижению от пощечин прибавлялась еще и острая боль. Марчелло подозревал, что отец специально поворачивал перстень, но уверен не был.
Оробев и испугавшись, Марчелло в спешке начал изобретать какую-нибудь приемлемую ложь: это не он убил кошку, а Роберто, в самом деле, кошка ведь находилась в саду Роберто, да и как бы он мог ее убить через плющ и ограду? Но потом он внезапно вспомнил, что вчера вечером сам признался матери в убийстве кошки, которое действительно произошло на следующий день, и понял, что всякая ложь исключалась. Как мать ни была рассеянна, она, конечно, сказала отцу об их разговоре, а тот, разумеется, сразу же установил связь между признанием сына и обвинением со стороны Роберто, таким образом, отвертеться не было никакой возможности. При этой мысли, кидаясь из одной крайности в другую, Марчелло вдруг вновь захотел, чтобы его наказали, причем как можно быстрее и решительнее, но каким должно было быть наказание? Он вспомнил, как Роберто однажды говорил ему о пансионах, куда родители помещают строптивых детей, и с удовольствием обнаружил, что ему очень хотелось бы такого наказания. В этом желании подсознательно сказалась усталость от беспорядочной, лишенной любви и ласки жизни в семье. Марчелло надеялся, что таким образом ему удастся успокоить свою совесть и его состояние улучшится. Мысль о пансионе сразу вызвала в его воображении картины, которые должны были бы наводить уныние, но ему, напротив, были приятны: строгое холодное серое здание с окошками, забранными железными решетками; ледяные голые комнаты с высоким потолком и белыми стенами, где выстроились в ряд кровати; пустынные коридоры, темные лестницы, массивные двери, неприступная ограда — словом, все, как в тюрьме, но для него такая обстановка была предпочтительнее, чем зыбкая, томительная, невыносимая свобода отчего дома. Даже мысль о том, что придется носить полосатую форму и ходить с бритой головой, что было унизительно и почти противно, — даже эта мысль казалась Марчелло приятной в его нынешнем безнадежном стремлении к порядку и нормальности, какой бы она ни была.
Погрузившись в свои фантазии, Марчелло смотрел уже не на отца, а на ослепительно белую скатерть. Ночная мошкара, влетев в распахнутое окно и ударившись об абажур лампы, падала на нее. Потом он поднял глаза и как раз успел увидеть прямо за спиной отца, на подоконнике, силуэт кошки. Но животное, прежде чем он разглядел, какого оно цвета, спрыгнуло вниз, пересекло столовую и скрылось на кухне. Хотя Марчелло не был ни в чем уверен, сердце его наполнилось радостной надеждой, что это та самая кошка, которая несколько часов тому назад лежала неподвижно среди ирисов в саду Роберто. Он порадовался такой своей реакции, ибо надежда означала, что в сущности жизнь животного была для него важнее, чем собственная судьба. "Кошка!" — громко воскликнул он. Бросив салфетку на стол и выпростав из-под стула одну ногу, он спросил:
— Папа, я поел, можно мне выйти из-за стола?
— Оставайся на своем месте, — с угрозой в голосе ответил отец.