Как и в Нью–Йорке, в Агадыре множество свободных художников — искателей приключений — бичей, которые странствуют по свету в поисках свободы и заработка. Многие из них укрывались от повинностей, другие просто слонялись по свету. Анархисты, отщепенцы, просто прожектёры, болтуны, ханыги, вымогатели, бахвалы — им почти нечего было терять… разве что человеческий облик. И они теряли. Они нигде не существовали, они были сами себе неизвестны и обычно себя постоянно забывали. Был ли это рабочий класс? «Гегемон революции», на которых опирались наши классики марксизма? Если бы господин Маркс повертелся бы среди наших работяг «в бытовухе», что бы он тогда сказал про сознание? Что его определяет? Для многих из них реальность утратила смысл, и сохранялась только способность о ней разговаривать: «Людям не нужно знать правду, — она у них внутри, они сами её знают,” — так рассуждали в нашем Агадыре. Но где‑то есть правда никому недоступная… И говорят… и говорят…
В то же время тут у людей, живущих в беспросветном невежестве, вдруг может встретиться психологическая одарённость, стремление к прекрасному и невероятная этическая чувствительность. Как это возможно, и как уживаются жизненные стремления с окостенелостью? Я не могу понять, а может, и не нужно понимать. Тут можно было услышать и бессмысленные, бредовые рассуждения, и вдруг мысли и слова, достойные мудрецов.
Как‑то стены и люди на геологической кухне слушали, как повар Юрка бойко рассказывал о своей возлюбленной, как он был сражён её эффектной внешностью, и как… и что… Шофёр дядя Вася, вовлечённый вместе со всеми в юркины любовные излияния, вдруг спрашивает: «Юрка, неужто у тебя есть чем любить‑то?» — Юрка многозначительно хихикнул. — «Глупый ты, я о сердце говорю, а не о плоти… Суть любви душою понимать надо», — укоризненно и серьёзно сказал дядя Вася. Но где аудитория? Где магнитофоны! На фоне пустых эротических кривляний — такое проникновение (возможно ли?) в суть любви — «чувствовать душою». И как не удивиться несовпадению мест с людьми.
Вот буровой мастер Шмага, считавшийся первым остряком Агадыря, создатель присказок, шуток, о еде, о политике, о чём угодно, вместо тоги, облачённый в перекроенный спальный мешок, стоит как древнегреческий циник, окружённый поклонниками, ротразинув–шими от его слов, на буровой вышке, как на мраморных ступенях Форума, и посмеивается над всем миром. «У них есть карта, а у меня — голова», — подшучивал он над геологами. «Как стемнеет — будем брать». «У нас — не забалуешься «…И долго потом рабочие и буровики повторяют его высказывания, но не обладая мастерством Шмаги, затирают их до банальностей. «Родился — по собственному желанию, умер — по сокращению штатов…» Редкий гость — человек с мозгами, мог тут случайно затесаться, а вот «голов» вместе с «картами» — за скобками, — знаний соединённых с мыслями — попробуй отыщи. А на нью–йоркской стороне, где всё твёрже и жёстче требует соединения, часто ли оно отыскивается?
Биш–бармачить, пить чай, кумыс у гостеприимного казаха Жумаша, юрта которого стояла недалеко от нашего лагеря, для нас было путешествием в каменный век. В самой юрте есть какой‑то родовой, племенной дух, исчезающий повсюду, — очаг посредине, свет откуда‑то сверху, кошма из овечьей шерсти, запах… животные, кумыс. Жумаш принимал геологов по–восточному — «Шолом Алейхем, Разведка! — Большой золото ищите. Мын — хозяин страна. Жаксы (хорошо). Мын траба не едим, жарата биш–бармак». Он восседал на ковре и дальше своего места, казалось, никогда не двигался. — Жена и дочка вокруг него крутились. Был он кем‑то вроде старейшины среди окрестных казахов, и время от времени к нему наезжали местные джигиты. Что они обсуждали? Мы знать не могли. Наши шофера и рабочие «калымили» у Жумаша (он их нанимал за деньги) — перевозили, подносили, строили… В свою очередь через него геологи покупали баранов, что было тогда большой услугой в скотоводческой стране — где все бараны были куда‑то приписаны, их всё время какие‑то коммиссии пересчитывали, и приобрести барана было практически невозможно. Но Жумаша как–будто всё это не касалось, вся советская власть была где‑то, а он себе жил и жил независимо, по–философски, и барана мог для нас достать. «Биш–Бармак — жаксы (хорошо), вода — хорошо, небо — хорошо… — говорил он. — Ай, Ай…я..й. й! Ты — нервный, дикий лошадь — жаман — не хорошо».
Раз, я зашла к нему в юрту одна — брала воду на анализ из его источника. Жена Жумаша хлопотала около самовара. Старик восседал на ковре, как обычно, поджав под себя ноги, и курил трубку. Жестом он пригласил меня присаживаться: «Шолом–Алейхем, кызымка!» Я присела напротив него, но было неловко под праотцовской остротой его взгляда. Подали пиалу с чаем. Я похвалила чай и принялась его отхлёбывать. Жумаш несколько минут с любопытством меня рассматривал, и вдруг спрашивает: «Кызымка, у тебя жених есть?» — «Нет». И самой как‑то неловко, что нет у меня жениха, — по взглядам восточного человека давно пора иметь и мужа и детей, а у меня… и ответной любви нет. «А джигит с бородой?» — слышу лукавый голос. Будто пуля пролетела мимо меня, и я опешила. В это время в юрту заглянул баран и, выпучив глаза, стал смотреть «как баран» на меня, а я на него, ещё отуплённей. Свою любовь я хранила молча. — Никому не признавалась. Скрывала, что «джигит с бородой» — моя боль.
Смотрю в чай и рассматриваю движение чаинок. Говорить ничего не могу. В юрте слышно только сопение барана. Жумаш, после наставлений барану и жене, снова обращается ко мне: «Мын любовь знаю по взгляду — как смотрят». Слова «по взгляду» повисают где‑то на луче, проникающем через щелочку из‑под купола юрты. По взгляду… По лучу… узнаётся любовь. Старик, издавая глотающие звуки, причмокивает: «Кызымка, будет жених, жаксы (хорошо)… Тот с бородой». Выхожу из юрты медленным шагом: До свидания! Хош! Хош! Распахиваю занавеску из бамбуковых стеблей, закрывавшую вход в юрту, от прикосновения шторы позвякивают точно сере— брянные: та… та… та. Выхожу в степь. И во всём движущемся — в стаде, в источнике, в шелесте ковыля будто слышу эхо слов старика: Будет жених… Будет любовь… Джигит с бородой… Жаксы.
А люди слепы на любовь! Наши умники — до самой моей свадьбы понятия не имели о моей любви, на лбу написанной. Геофизические приборы могли улавливать тончайшие аномалии радиации, гравитации, сейсмики, невероятные проникновения в глубины земли, в тайны залегания слоев, а антенн, улавливающих человеческие отношения, не было. Любовь от взгляда, не от прикосновений, как распознать? Может, в будущем придумают улавливатели любви, боли, вранья, глупости, предательства…? И тогда не будет никаких сюрпризов и тайн? Они остануться только в диких степях.
Похоже, что в процентном отношении на агадырскую душу доморощенных философов тут больше, чем в Нью— йоркских предместьях. Это одно из свойств бесконечной земли, связанное с национальным характером — рассуждениями, поисками… исканиями… ленью… Тут не делают вещи и не ищут доллары, а только выращивают отношения. Правда, в Нью–Йорк за последнее время со всего мира нахлынули желающие пофилософствовать, — но в отличие от нашего захолустья, тут искателей–попрошаек обеспечивают социальными суммами для пропитания, чтобы отстали от привычного и не философствовали. Однако из приехавших многие ещё долго продолжают мечтать, рассуждать, хвастать, сохраняют форс, потому что, оказавшись не в своей среде, человек всяческими способами хочет скрыть недовольство собою. И сам себе хочет доказать реальность своего существования.
Попадались в Агадыре и аристократы, если считать не титулы, а любовь к бесполезному за аристократический признак. Подобных аристократов, конечно, в Нью–Йорке несравненно больше, хотя подсчёт их наличия зависит от того, что считать бесполезным. Обращения: «маркиз», «барон», «граф» можно было услышать в Агадыре, но относились они к лошадям, собакам, котам. Идея равенства всех взбудоражила, дворян вывели под корень, но таинственная необычность в именах ещё чудится. Въезжая в Америку, как известно, нужно отказываться от своих титулов, но наши русские аристократы хранят свои наименования. Есть дворянское общество, которое до этого года возглавлялось князем Щербатовым, но после того как он женился на простолюдинке молодой журналистке Ларисе, его отстранили. Князь был блистательный, изыскано–породистый, во всей его наружности было написано — князь. И в его присутствии чувствствовалось, что не все люди — люди. В отеле «Плаза», построенном перед приездом в Нью–Йорк английского короля Якова IV, с мансардами похожими на башни замков Лауры, раз в году проводится дворянский бал, где можно встретить оставшихся представителей знатных родов и даже царских родственников. На бал все должны являться в вечерних нарядах и в полной красоте. Не буду описывать сколько времени я потратила на выбор наряда, как металась по Нью–Йорку в поисках замены забытых украшений, как мужу специально выбирали блестящий вороний смокинг, чтобы скрасить его еврейское происхождение. И вот мы на балу. Вошли в освещённый большой зал. Кресла обиты гранатовым бархатом, столы покрыты зелёным шёлком. Люстры, колонны, дамы со своими фантазиями. Причёски… Поклоны… Кое–какие остатки придворных обычаев — реверансы, улыбки, манеры, хотя не все так любезны, как требует этикет — не отвечают на улыбки улыбками — видимо, самозванцы, но всё равно атмосфера светская.
На первом балу нас, уж не знаю почему, наверно, кого‑то хотели обидеть, усадили за один стол с Никитой Романовым. Ну, думаю, раз такая честь выпала, то посмотрю на царское величие, обращение, буду как можно любезнее, поговорю. Увы, потенциальный наследник престола, хотя до него «дело» вряд ли дойдёт, да и престол упразднили, на вид был, как выражаются в народе, — «из себя весь не видный» — ни царственной осанки, ни величия жестов, ни улыбки. Кроме безумной скуки на его лице, не покидающей его даже, когда к нему обращалась его жена, немецкая принцесса, ничего нельзя было распознать. На реверансы, приветствия аристократов, заискивания окружающих он отвечал безразличным видом. Ни одобрения, ни удивления — ничего — будто никого не видит и ничего его не касается. Как часто имена не связаны с их личностями. Я уже встречалась в Вашингтоне с ещё более дальними наследниками престола — грузинскими князьями Чавчавадзе — и тоже имена звучали загадочнее, чем их носители. Может, лучше выбирать царей? Из кого? Вы ищите справедливость? «…Но нет её и выше». Дайте‑ка, моим агадырским героям — дяде Васе, буровому мастеру Шмаге, шофёру Виктору фраки, сшитые Версачи, да пристегните им бабочку от Доны Каран, да надушите духами Картье, то многих на балу присутствующих они за пояс заткнут. И никто не распознает, что они не графы. Всё же происходит наоборот. Может перед блеском, образованностью, аристократизмом князя Щербатова или княгини Урусовой агадырские чуть померкнут, но я подозреваю, что не только они одни.
Всё перемешалось, растворилось в массах, и всё меньше и меньше остаётся дворянских представителей, князей, принцесс, аристократов. Идеи всеобщего равенства я не разделяю и, можно сказать, имею имперские симпатии, но это только абстрактно, а конкретно — благородство мыслей и духа может попасться у самых неожиданных людей и в самых удивительных местах. Как говорится, «дух живёт, где хочет».
От замысловатых реклам в Нью–Йорке, развешанных в самых неожиданных местах, можно обалдеть. В Агадыре тоже на штакетных заборах висят лозунги, плакаты, всемирные призывы, забористые слова, но тут никому в голову не придёт их читать, или, к примеру, повесить около дома флаг или портрет вождя, по собственной воле. Всерьёз тут ничему не верили ни газетам, ни радио, ни лозунгам, ни рекламам, ни тебе. Советское правление тут принималась естественным образом — его не боялись, как в метрополиях, относились к флагам, демонстрациям, призывам как к данности, и часто с иронией и цинизмом. Наивными тут были только «динозавры». Было время, когда на весь Агадырь вещал говорящий громкоговоритель с однообразным звуком, но один из приехавших геологов забрался на крышу и отрезал все провода. Никто ни из начальства, ни из слушателей не спохватился, что нет всеобщего вещания, все привыкли — не слушать, что там говорят. Весь Агадырь смеялся над Лениным, которого на демонстрации изображал пьяный Колька — слесарь с электростанции. «В поддаче Колька был, вот и забрался на грузовик — чуть не сшибли этот серый броневик — трезвый бы он на такое не пошёл, — говорили агадырские люди. — Здорово шапкой махал, сожмёт её в руке и в небо как ё…нет, — смеху было, для сходства Колька голову побрил, усы с бородкой навесил… и глаза прищуривал… Умора. «Центр» уже тогда «не держал».
В «лабиринте сердца Америки» — Нью–Йорке бросается в глаза, что ни вера, ни идея так не разъединяют (или объединяют) людей как деньги. Человек без денег живёт в одних районах, с некоторыми деньгами — в других, со средними деньгами — в третьих, с большими — в слегка спрятанных, с очень большими — в хорошо спрятанных — жизненное пространство тут иерархично. По адресу можно вполне определить доход и положение человека. В Агадыре нет между людьми такого распределения жилья по доходам, нет таких непреодолимых преград в виде богатств, да и спрятаться некуда, и все живут рядом, демократично. Никакой стеной тут не отгородиться, потому что все объединены одной цепью — целью (как раньше говорилось). Тут были иерархии, даже более изощрённые, но не по адресам. За неимением больших денег больше оттенялись «чистые» качества, можно сказать «идеи» — способности и достоинства — быть более или менее приличным, не пить, не хулиганить, шутить. Непьющий мужчина — на вес золота, это был тут капитал настоящий. Если же попадался непьющий шофер, — то за ним гонялись так, как в Нью–Йорке за специалистом, знающим тайны биржевых вкладов и выкладов, и тоже переманивали из одной фирмы в другую. Но думается, что всё‑таки непьющий агадырский шофёр ценился подороже, потому как реже отыскивался.
Конечно, пятая стихия — деньги тоже бушевала в Агадыре — проносящимися смерчами. На ветер пускались деньги, и каким‑то мистическим образом они навсегда исчезали, неизвестно куда, не оставляя никаких следов ни в виде домов, ни в виде накоплений. Тут были работяги, которые трудились целый сезон, не разгибая шеи, а потом спускали весь заработок в два, три дня. Кутить — так уж кутить. Такому свободному обращению с деньгами, пущенными на все четыре стороны, позавидует любой нью–йоркский плейбой! Можно предположить, что в Агадыре больше «свободного хотения» — «по глупой воле пожить». Здесь так проявлялась личность — делать то, что приходит в голову. В Нью–Йорке работают на себя с какой‑то разумной целью, добыть доллары — а в Агадыре работа в большинстве более бессмысленная, малооплачиваемая, вынужденная и потому менее ценная. Канавы, шурфы часто не рылись, ничего в них не добывалось, «подновлялись» и подкрашивались старые, в геологические описания прибавлялась щебёнка, камни, — всё затуманивалось, приписывались часы, — на всех уровнях шёл обман врага — государства — думаю, и сейчас идёт.
Правда, наезжали сюда и разумные люди — рабочие с Кавказа, дагестанцы, осетины, черкесы целыми семьями, они строили дома, школы и хотели заработать деньги, репутация у них была хорошая, и все геологические отряды хотели их заполучить. У нас работал красивый осетин Мурат. Он вёл себя самым достойным образом, без пошлости и слащавости. Его поведение и весь образ совершенно не совпадали со стереотипом грузин, торгующих на рынке. Мне и другим геологам Мурат оказывал маленькие услуги, подтягивал палатку, подносил тяжёлый рюкзак, смастерил для моего пёсика тапочки, чтобы тот бегал по горячим диабазам… В один из дней я и он долго ждали машину. Он был как‑то заметно грустен. Казалось, что он ищет повода поговорить со мной, — наверно, что‑нибудь неправильное в нарядах? А может, что‑то дома случилось? Накануне привозили почту. «А вы по дому тоскуете?» — вдруг спросил он меня. «Не очень, знаю, что со временем там буду». — Ответила я. «А я вот думаю, что у нас сейчас виноград собирают», — сказал Мурат и, помолчав, показал мне вдаль, где возвышался гранитный останец. — «Вон какой орёл сидит на камне. Смотрит одним глазом». Я обернулась, разглядела орла— могильника, сидевшего на острие останца, силуэт которого производил внушительное впечатление, и услышала приглушённый голос Мурата: «У меня брат был. Орёл. Ахметом звали. Потерял разум от любви и ревности. Убил жену–красавицу и её полюбовника. Его к расстрелу приговорили. Кинжалы в нашем ауле джигиты всегда носили, но прокурор показал, что брат намеренно их выследил. Они на берегу Куры сидели. Он подошёл сзади. Они его не видели. Осталось четверо детей сиротами. Перед смертью Ахмет просил у всех прощения. Меня умолял не бросать детей: «Бог тебе за них всё простит и заплатит». Я обещал вырастить. И вот уже пятый год его дети в моей семье. Я его часто во сне вижу». Мурат задумался и потом сказал: «Может, его на «химию» отправили? И он ещё жив?» В те времена существовала легенда, что приговорённых к смерти отправляют на урановые рудники. Но я не знаю было это или не было? Хотя пределов обнажения человеческой природы нет — ни в ту, ни в другую сторону. Ни в сторону любви, ни в сторону ненависти. В каких отношениях безумная ревность с любвью? Или точнее, какие отношения между любовью и обладанием? Любил ли Орёл Красавицу? Или в нём говорил магометанский закон: изменила — надо убить? Бессознательно, по–орлиному, расправился со своей любовью. В кровь и плоть наследственно вошли «орлиные» свойства. И сколько нужно времени и сил, чтобы оторваться от этих свойств, чтобы «затушить в себе потребность самовластия». Сознательное, хрупкое ощущение себя только–только народилось, а миллионами лет на земле владело орлино–бессознательное (так считают учёные, изучающие модели поведения людей).
По эту сторону океана, когда молодая симпатичная женщина топит своих детей из‑за любви к мужчине, (он не хотел чужих детей) что захватывает её? Почему «орлиные» порывы пересиливают в ней все другие? Реакция на отчуждение и одиночество? Она выросла не в диком бедном крае, не в Агадыре, где могут убить из‑за бутылки кефира, или портянки как в «Мёртвом доме», а в совершенно других практических условиях, в цивилизованной атмосфере с протестантской моралью. Эта женщина не может нарушить правила морали на публике — «бросить» детей на мужа, а без публики, внутри, в подполье — стихийное, безобразное, страшное, беспредельное. Там хаос. А вот молодая американская учительница, подговорившая своего возлюбленного— ученика убить её мужа, — тоже не может «позориться» (развестись) перед обществом. У них с мужем даже делить нечего: ни детей, ни денег. Сила чего? Сомнений, волнений? Что внутри? — Холодное, злое, ядовитое. А что снаружи? — Благообразное, вежливое, приятное. Что это? Способность мимикрировать, притворяться — на людях, произносить, защищать справедливость, стоять за правду, осуждать других? Человек это может как никакое другое животное. Но здесь ещё и другое — как сказал поэт, «полный провал» в сознании. Что в детстве запрещали — нарушать общепринятое на виду — это в сознании, а рядом — провал, в словах не сказано, — это в бессознательном. А как поразительна знаменитая история с Лизой Бёрден, которая убила отца и мачеху из‑за наследства, но была оправдана протестантской общиной своего поселения — «Разумеется, среди нас не может быть плохих; раз Лиза говорит, что не убивала, значит, этого не было», (она ведь не врёт, что купила яд, что точила топор…) Эти бесчисленные американские истории из серии: «Плоды воспитания» с эпиграфом: «Соврать не может, а убить может». Поединки страстей и морали, в которых побеждают перепутанные зависимости нравственных оценок, и выбор: убийство. Понятие «выбор» тут, наверно, неправильное слово — если окна сознания полностью закрыты, то в кромешной темноте ничего не видно, идёшь на ощупь и проваливаешься в первую яму, без всякого выбора. Ведь если сохраняется рассудок, то нельзя же выбрать для себя провал, бессмыслицу? Хотя кто знает? Может быть русским это трудно понять, потому что в Россини не было Протестанства, возложившего на человека непосильную ответстеннось идеала? Ведь «русский может быть святым, но не может быть честным» — по словам русского философа. Как не раскидывай, и с компьютером и без, столько ещё загадочных вопросов про поведение людей. И в агадырской пустыне и в непустынных нью–йоркских лесах жизнь изощрённей и утончённей, чем кажется с первого взгляда, и лесной человек тут ничуть не лучше, чем пустынный.
И хотя деньги — как известно, один из главных правителей мира, и под защитой денег происходит и соединение и разъединение людей, — но вдруг подумаешь, что далеко не всё определяется материальным опытом, сколько ещё «правителей» в мире, и какие между ними сражения! И внутри и вовне. С одной стороны, «разум и совесть» и с другой — «психология и натура». И… «жизнь как езда на велосипеде, — не помню кто это сказал, — качнёшься в одну сторону — упадёшь, качнёшься в другую тоже».
В Агадыре, как и в отдельных кварталах Нью–Йорка, вечерами ходить небезопасно. Агадырь в миллион раз меньше, но во сколько раз он страшнее? Не знаю, можно ли определить единицу страха? Хотя в агадырских владеньях часто не денег от тебя добиваются с кулаками, а просто так — не нравится, что на дороге попался. Раздражает непривычный вид, чужой, другой, опасный, не свой. Выйдя за границу геологически–официального пространства, ты сразу делаешься мишенью всевозможных фантазий. Тут ни с того ни с сего могут запустить в тебя камнем, не считаясь ни со свой, ни с чужой жизнью. Не только наплевать на деньги, но и на человека, — понятия, что собственная жизнь и жизнь другого — уникальна, священна — в общем сознании не водятся. Демократической традиции уважения индивидуума тут нет и в помине. Это такое отличие между моими «поселениями» — что над их сопоставлениями, конечно, можно только посмеяться. Я и сама чувствую нелепость моих сравнений. И географически и метафизически.
— И почему же ты всё‑таки продолжаешь? Хочешь отрешиться от бытия, определяющего сознание? — иронично спросит мой оппонент. — Или пытаешься постигнуть: как всё‑таки возникает последнее? Не слишком ли парадоксальны рассуждения?
Кажется, меня занесло дальше цели моих первоначальных замыслов, да я их полностью и не осознаю.
И в Нью–Йорке есть своя разнообразная шпана: помимо всегда–бессмыссленной, тут водится и более цивилизованная и целенаправленная, но тоже может прирезать. Здесь больше возможностей для воображения, потому и хулиганство и жульничество более изощрённое. В Агадыре воры незначительней — украдут бутылку водки, три рубля… буханку, — негде развернуться. В нью— йоркских предместьях оперируют другими масштабами: банки, кредитные карты, машины, миллионы — воровство настоящее, похищения приличные. В Нью–Йорке каждый имеет какой‑то внушительный вид, на работу ходят в костюмах за пятьсот долларов с галстуками, и ты теряешься, кто есть кто, и не знаешь от кого чего ожидать — кто продаст? и кто купит? Лица часто лишены индивидуальности, все на одно лицо. Идут такие представительные господа, а они способны на многое из‑за наследств, страховок, могут жён своих прикончить и соседей, если под руку попадутся. Да, и дамы не отстают от мужчин, как я уже говорила, тут возможны такие ужасы, на мой взгляд ничуть не уступающие «нашим мужикам»: Раскольникову, Смердякову… «Преступление и наказание» — для нью–йоркских людей тоже понятная книга. Если взглянуть в телевизор, то обнажится такой поток преступлений, что можно решить, что грабят почти все. И почему? Есть какая‑то непостижимая причина? Тут труднее определить по внешнему виду грабителя, насильника, обманщика. Начинаешь не верить в связь между внешностью человека и его поступками. Для распознания изысканных обманщиков нужны тончайшие приборы — улавливатели, но неизвестно когда их изобретут, потому как вряд ли конгресс в ближайшем будущем одобрит деньги на подобные изобретения. В Агадыре есть преимущество — не обманешься внешним видом — там страсти на лицах полностью написаны, только умей читать, — и не пойдёшь на свидание с неопознанным. Внешняя наглость не всегда соответствует внутренней и наоборот. Может, это абсурдно?
Многие из агадырчан не знают про другую жизнь, чем та, которой они живут, и даже знать не хотят, думая, что всё на земле одинаково–однообразно. В Нью–Йорке так всего предостаточно, и многие ньюйоркцы тоже никакого понятия не имеют про другие жизни и страны. Про Россию услышало американское население, когда запустили спутник, про Вьетнам, когда стали воевать… Зависит ли неудивление и нелюбопытство от материальной нищеты? Или духовная нищета зависит от места? Так и живу в недоумении. Что же определяет сознание помимо бытия?
По весне в Агадырь наезжают геологи и сразу начинают беспокоиться: где найти хорошего повара на сезон? В Нью–Йорке тоже каждый день людей, волнует тот же вопрос: где хорошо поужинать вечером? Но радость, доставленная биш–бармаком, приготовленным на углях в степном воздухе, когда испытываешь «архетипное» наслаждение от происходящей трапезы, может ли соперничать со всеми кухнями бессолевой диеты? Биш— бармак, пожалуй, выигрывает. Конечно, в Нью–Йорке за Деньги (с большой буквы) тебе и пустыню могут организовать со всеми вытекающими бишбармаками, но… Надо ли говорить, что в Нью–Йорке «главный напиток» — кока–кола, и я ею увлекаюсь (попробовала первый раз по приезде в Америку), она помогает пищеварению, а степной кумыс излечивает дыхание. Удавалось ли вам пить кумыс, ударяющий в голову, как потустороннее шампанское? До сих пор вкус его кружит сознание. Кому ни скажу, — никто не верит, что напившись кумыса, искусно приготовленного из молока степной кобылицы до образования янтарной кислоты в бродящем напитке, можно «улететь в астрал». — Раствориться в невесомости и не чувствовать человеческой реальности. И не нужно курить галюциногенную смесь или поглощать какую‑либо гадость. Почему ещё не приспособили «астральщики» такой полезный напиток для выходов за пределы сознания?! Может потому, что улетающий напиток совсем не просто приготовить. Кобыла должна питаться не только шёлковым ковылём, вобравшим в себя прямые солнечные лучи, и гулять на свободе без узды, но чтобы и почва под ковылём была свободная, чтоб дышала вечностью и чтоб лежала на докембрийском фундаменте бывших океанических пространств. Докембрийский фундамент в Нью–Йорке есть — обнажается прямо на Пятой авеню, в Центральном парке, есть и древняя океаническая поверхность, есть и лошади, стоят прямо у парка, но тут их водят под уздцы — они зарабатывают деньги — возят по улицам кибитки с туристами. В Агадырь туристов не возят, но в них ли дело? В Нью–Йорке есть всё, и столько кочевников, однако, нет кумыса и никаких памятников древности, (если не считать возникновение отдельных обычаев) а в Агадыре есть: древние валы и курганы. Посреди степи на холмиках стоят камни необтёсанные, угловатые, один на другом, такие первобытные колонны, прибитые неизвестно чем, символизирующие древние захоронения. Один холмик при нас раскопали, он оказался в центре разработки серебряной аномалии, — каких только мы не строили догадок! — клад серебряной утвари, кольца, серьги… В разрытом кургане оказался только голый женский череп с остатками бусинок и тоненьким железным ободком — хотели любому желающему подарить, но никто не позарился. Больше никакие курганы мы не разрывали — пусть остаются с тайнами. В Нью–Йорке тоже лучше разрывать не курганы, а свои способности, и совсем замечательно обнаружить в себе присутствие индейской крови, хотя бы капельки. Капля крови может отразиться вселенной монет — тебе разрешат построить казино. Легендарные туземцы так научились одушевлять монеты, что почти все резервации Апачей, Херачей покрылись движущимися, звенящими потоками денежных рек. Если бы вдруг тут очутился античный человек, то что бы он мог подумать про нью— йоркские пейзажи? Кто это там? Варвары? Инопланетяне? А в степи может встретиться всадник.
Без узды в Агадыре гуляют не только лошади, но и собаки — бегают на свободе, — голодные, ободранные, сексуальные — компаниями, гаремами. В Нью–Йорке всё собачее население на коротких поводках, обузданное — сытое–пресытое, холёное, асексуальное — то есть почти все — сторожа гаремов. И если собак спросить: где им больше нравится? Они нам не ответят.
В Агадыре и его предместьях, в казахских юртах, есть ещё один напиток, не встречающийся в Нью–Йорке, по крайней мере в общественных заведениях, — это чай. Агадырский чай готовится из родниковой воды, в самоварах, на углях саксаула, паром, с нежным томлением, под ватным покрывалом, — в результате — глубокий, цвета прозрачного шоколада, будоражащий напиток. Наслаждаешься нежным касанием этой жидкости, проникающей в тебя. Если же в этот чай добавить сливки, то тогда он несёт не только вкус и очищение, но и энергию, и тогда не нужен ни обед, ни ужин, — только объятия. Где же испить такого чаю?
Желание соблюдать тайну друг от друга, секреты от всех, родителей, окружающих появляется где‑то в детстве, и потом используется любой повод, чтобы прикоснуться к таинственному. Самое загадочное, что тайны существуют. И повзрослев, стремление к загадочности, к избранности принимает разнообразные формы: от братств, орденов, секретных обществ, масонов, партий с тайными знаками, ритуалами от секретных оккультных сект до клубов «любителей кошек с голубыми глазами». Церемонии вступления в общества объяты таинственностью, посвящённые (особенно в отдельные студенческие братства) должны полежать в гробу, выпить крови из черепа по имени Йорик, обнять скелет в шкафу… и затем стать членами обществ с такими чарующими названиями:
«Череп и Кости», «Орден рубиновой розы и Золотого креста», но есть названия и понейтральней. Ощущение элитарности придаёт жизни своеобразную прелесть, и часто становится смыслом существования. В Нью–Йорке каких только нет избранных, объединяющихся в закрытые частные клубы, любителей не только кошек, собак, лошадей, но и людей. Благотворительные, поощрительные, развлекательные. Отдельные клубы окутаны тайной, иные из них таинственней других. Что там делают? Прежде всего на фоне демократического равенства ощущают себя не такими как все, богаче, умнее, избранее, загадочнее, играют в игры, карты, выпивают, курят сигары, беседуют, кушают. Кто‑нибудь говорит что‑нибудь интересное на таких ужинах? В эти избранные клубы на беседы и кушанья без рекомендаций и огромных денег не попасть, в отдельные из них даже женщин не допускают — мужчины ещё пытаются отстаивать островки независимости, катастрофически исчезающие от феминистических волн. Помещения некоторых клубов иногда сдаются под свадебные церемонии. Так, в венецианском дворце мавританского стиля «Кадора», скопированном из Италии и перевезённым в центр Бруклина, был и есть закрытый клуб — только для мужчин. Оригинал этого дворца на Большом канале Венеции, построенный венецианским купцом, одно время принадлежал князю Трубецкому, подарившему его своей возлюбленной; она дворец перестроила и перекроила так, что правительство Италии боясь, что от дворца мало что останется, откупило дворец и устроило там музей. Подражая своему европейскому варианту, нью–йоркская копия дворца тоже подверглась нападкам его владельцев. Нижние барельефы мозаики залепили какими‑то плакатами, недоступными разумению, чудовищными трафаретными тропическими картинами, на деревянных панелях разместили несметное количество портретов, не отличающихся один от другого, ни выражением, ни одеждой, — видно, членов клубного правительства. Первоначальный вкус, правда, ещё сохраняется на потолках, мраморных лестницах и канделябрах — трудно что‑либо развесить на потолке, хотя со временем, может, и исхитрятся. Незатронутыми оставались и зеркала в золотых рамах с барельефами. Нам удалось побывать в этом дворце на свадьбе Данички (отец невесты член этого клуба.) Для свадьбы дворец был украшен цветами; белые живые лилии, сплетённые с воздушным техасским мохом, свисали по стенам, букеты солнечных роз целовались с висящими амурчиками, сглаживали и скрывали варварские вмешательства, однако морды тигров, гусей, висевших вниз головой и носы людей всё‑таки высовывались из‑под свадебных декораций. Большей частью таинственные предметы при ближайшем знакомстве превращаются в маленькие и скучные. В детстве читала, что далеко в море жили красавицы–сирены, но если человек схватит одну из них и повлечёт на берег, то не увидит красавицы, а увидит лишь скользкое чудо — морскую медузу; было бы лучше, наоборот, медуз превращать в принцесс.
И в Агадыре есть тайные общества, неофициальные — религиозные братства, вступить в них можно тоже только избранным, — тем, кто ищет истину. Молоденькая дочка нашей поварихи Лиды к одному из них принадлежала. Лида исканий дочери не одобряла, всячески хотела извлечь дочку из поисков, она боялась за девочку и привлекала нас, геологов, на помощь. «Посмотрите и послушайте, что они там делают? Не опасно ли? Ведь за это пение в тюрьму сажают. А моя Верочка повадилась ходить на эти собрания», — сожалела Лида, пытавшаяся защитить дочку от социальной реальности. Одним вечером она, договорившись со сторожем, тихонько провела нас на собрание этого общества. Мы вошли в помещение сарайного типа, убранное ветками то ли калины, то ли кротебуса, с рядами скамеек и столом, покрытым вышитой скатертью. Человек тридцать или сорок сидели на скамейках, держа в руках горящие свечи и листки бумаги. Они молились. Большинство молодых, чисто одетых людей, мужчины в пиджаках. Самый Главный, постарше всех остальных, видимо из украинцев, руководил всей процедурой. Сначала все пели вполголоса псалмы, гимны, а потом стали читать отрывки из Библии, «осветляющие мрачную неправду жизни» — так сказал их проповедник. Он призвал всех жить в мире, быть добрыми, справедливыми. Раскрытая Библия была старая, старая, пожелтевшая, истрёпанная, зачитанная, с полу–стёртыми страницами. На толстой коричневой обложке заметны были даже выемки, видимо, от касаний. Сколько же людей оставили на ней свои прикосновения? И какие пути она прошла, чтобы тут оказаться? Псалмы же были переписаны от руки на клетчатых, тетрадных листочках. Пелись и собственные стихи, сочинённые поэтами этой секты… несколько раз пропелись строчки: «…C вашим сознанием ждёт он свидания — имя ему — Христос!» — Изумляло и это пение, и вся трогательно–наивная атмосфера. Звучавшая тоска в пении, в гимнах, во всей обстановке, постепенно превращалась в какое‑то другое чувство, — и уже не было ни степного, грязного посёлка, ни ненависти, а только возвышенно–приподнятая грусть. Казалось, что всё действие происходит где‑то в древнем Риме, в катакомбах, во времена зарождения веры и преследования христиан. Вот–вот кто‑то спросит: Что ты тут делаешь? Куда идёшь ты? Камо грядеши. Мы молча вышли из сарая. И до слуха донеслось лишь: «Во имя Отца…» А один из наших молодых техников, Саша Бабкин, остался — обаяние молитв, вместе с красотой Лидиной дочки подействовали на него так, что он сделался членом этого братства. Оказалось, что существует ещё сила, способная увлечь людей от всей суеты, мельтешения, денег, коммунистических идей. Вот такой результат имело наше посещение тайной агадырской протестантской общины. Девочку, конечно, мы и не пытались отбить. Что могли мы предложить ей вместо её желания заполнить пустоту?
В Нью–Йорке тайной, бескорыстной самодеятельности я не заметила — только для массовых тиражей, реклам, или за большие деньги — слишком высоко тут ценится поэзия, философия, мудрость, что никаких денег не хватает их поддерживать, и они потихоньку исчезают из употребления.