— И ты не боишься таких слов? Хочешь довести всё до какого‑то общего знаменателя, выровнять, обобщить дырки и столицы? Стереть между ними грань? Поднять Ага–Дырь до Нью–Йорка, или опустить Нью–Йорк до Агадыря? — перебил меня мой собеседник.
— Нет, я только хочу посмотреть: что же за гранью? Что рассмотрится глядя из дырки и что с высоты небоскрёба? Предполагает ли абсурд равновесие? И что из всего этого получится в знаменателе? Что останется в остатке? И какой же это будет остаток? Сопоставляют же самые интеллектуальные представления философов о мире с мыслями и действиями самых «последних» прозаических людей. А бесконечная вселенная любви разбивается на осколки, которые падают на всю землю, и на дырки тоже. И почему бы ни рискнуть весело и грустно объединить органически–необъятный Нью–Йорк и маленькое захолустье по тому вечному, что есть в каждом отдельном человеке? А если заглянуть, что твориться у каждого в душе, то как отличить — кто откуда? Может, только для того, чтобы ещё раз убедиться, что «люди везде — ещё люди, и мечутся между Добром и Злом», — как ты сказал.
— Не абсурдно ли сравнивать такие несхожие места — столицу мира — с самой заброшенной среди степей дыркой, о существовании которой никто и знать не знает? — С оттенком иронии и усмешкой придирался мой художник, а сам, казалось, почему‑то хотел, чтобы я говорила на эту тему. — Урбанистический пейзаж — и степь — ошеломительный контраст. Разница в положении между Агадырём и Нью–Йорком так велика, что какое может быть сравнение? Всем известно, что Нью–Йорк около океана, в дельте большой реки — столица мира, а никому неизвестный Агадырь внутри континента среди степей — дырка, которую на географической карте даже точкой нельзя ограничить — не будет видно. И хотя в Агадыре живут люди, и в Нью–Йорке проживает достаточно многообразное человечество, но внешне это два несопоставимых мира. Что ты придумала?
— В современном искусстве существуют абсурдные сопоставления: в инсталляциях, коллажах, тоже наделённых качествами, которые не могут сочетаться, к примеру, у Дюшана в его знаменитом реди–мейд «Велосипедное колесо» — велосипедное колесо, вмонтированное в табуретку. Колесо и табуретка. А у меня будет — небоскрёб и чум. Юрту–чум можно поставить в небоскрёбе и посмотреть насколько переплетаются небоскрёбы с чумами?
И получится литературная инсталляция. Конечно, меж этими поселениями — пласты геологической истории, но и там и тут есть общее: ущербное и любимое. И везде есть небо.
— Безусловно, чтобы где‑то комфортно жить, нужно что‑то там любить, хоть что‑нибудь одно, по крайней мере. Что ты могла любить в Ага–дыре? Ума не приложу.
— Вдыхая первородный дух агадырской степи, я забывала и себя, и родителей, и всё, что ни есть на свете. Сейчас переведу дух и продолжу. А на просторах Нью— Йорка, надышавшись воздухом, нашла потерянное. Кажется, философ Диоген считал, что основа всего — воздух. У греков дыхание есть жизнь. «Пока дышу — надеюсь». И из самого тёплого воздуха возникает душа. «Душой, дыханием твоим живущей…» У меня есть слабость к воздуху, любовь к высоким потолкам, к большим окнам, в замкнутых пространствах — задыхаюсь. В брезенте палатки, нависающем прямо над носом, я прорезала щёлочку, чтоб видеть краешек звёзд, — иначе трудно уснуть. Как‑то среди ночи подошёл баран и фыркнул мне прямо в лицо.
— Одного воздуха недостаточно для жизни и для таких больших сравнений, воздух хорош для живописи, как в картинах Леонардо, рассекающие полосы воздушной дали. А ты хочешь «в гадчайшей, бесспорной дряни отыскивать прекрасное и высокое?»
— Как я сейчас понимаю, Агадырь дал мне нечто, что подготовило меня к Нью–Йорку, хотя тогда знать об этом я не могла. В агадырские времена многое ускользало от меня, не приходило в голову, не придавалось значения ценности тех мгновений и встреч, деталей, фрагментов, которые иногда так ясно оживают. Что‑то «агадырское» будто со мной повторилось и повторяется. И хотя я приняла и полюбила всяческие преимущества американской жизни, и кажется, более или менее уже естественно себя тут чувствую, но в душе я осталась «агадырской», с Востока. Внутри меня управляет язык моего рождения, а в этом языке так свободно меняются местами глаголы и существительные, что от этой «тусовки» — не могу избавиться, — и я в ней, среди говорящего на этом языке народа.
И вот ещё почему. Агадырь для меня место — где я впервые услышала всем известные слова, обращённые ко мне: «Ты — моя милая»; они там повисли на игольчатых стеблях ковыля, и их уже не снять оттуда. Там я узнала лучшее, что есть в жизни. И я не могу исключить Агадырь из существующего, из своей памяти, которая, конечно, отражает утопическую реальность, но я и не стремлюсь к объективности, хотя может быть, без этого не обошлось.
— Как говорят в народе, «взялась за гуж…» абсурдных, парадоксальных сравнений, то давай, сравнивай! Хочешь наверстать утраченное время, оживить исчезнувшее. Посмотрим, что у тебя получится.
И вот, наконец, я оказываюсь в вагоне, идущем без расписания, — время отправки которого возникает неизвестно откуда — в непредсказуемой зависимости от неизвестно кого, — и несущем меня навстречу — неизвестно чему. Этот ходящий наобум, вне расписания, вагон, следующий до станции Агадырь, прицепляют к поезду «Москва–Караганда», и он отходит от платформы. Я еду в этом вагоне, заполненном геологами, геофизиками, студентами. И как каждый, кто отправлялся в юном возрасте в дальнее путешествие, испытываю радостное волнение. Меня взял на практику бывший аспирант нашей кафедры, составляющий описание рельефа Прибалхашья для своей диссертации, но красоты рельефа и науки его мало занимали. Кроме него я ни с кем не знакома, и неслышно лежу на своей полке. В вагоне стоит завидный гвалт. Кроме меня, никто не молчит. Всё многочисленное геологическое общество гудит, разговаривает, шумит, вагон сотрясается от приветствий, смеха, шуток, песен. Все знают друг друга. Мой начальник тоже занят разговорами, расспросами и бесконечно ходит по всем углам. На меня в этом весёлом вагоне никто не обращает внимания, хотя всё иллюзорно, и я украдкой наблюдаю за людьми, но больше смотрю в окно.
Вагон мчится сквозь мелкие холмы, разрезая казахский мелкосопочник. Со всех сторон сизо–зелёный ландшафт — бугристая равнина с ковылью, полынью, осокой… иногда блеснут белые зонтичные цветы. Мелькают окаменевшие русла рек… Могильники с набросанными камнями. Прижавшийся к земле секс–аул, обнимающий отдельные выпуклости сопочек. Заметила слово «секс» в колючем кустарнике, то‑то он такой прилипчивый. Овцы со скачущим пастухом. Редко, как коричневые пятна, мелькнут строения — полуразвалюхи, купола юрт, конусы каких‑то стен. Далеко–далеко на закруглении земли иногда появится дым, то ли от костров, то ли от пожаров, и слегка затуманит горизонт. Вагон толкается, вибрирует, едет и едет через эти однообразные степи, которым конца и края не видно. И чем больше и дольше я смотрю на этот ландшафт, тем меньше вижу что‑либо примечательное. А ведь тут были караванные пути, соединяющие Восток и Запад. Ханские царства. Крики и всплески. Куда всё делось? Призрачная мистика судьбы. И как я тут оказалась? Инстинкт кочевника, чингизхановская кровь заговорила?
В глазах отпечатывается жёлто–буро–сизо–зелёный колорит рельефа — сухой, голой, непокрытой земли. И только впоследствии стану изумляться, как этот цветовой отпечаток степи будет сопровождать меня, куда бы я ни поехала, этот внутренний пейзаж останется со мной навсегда, — навек запечатлится на сетчатке.
К тому времени, когда я шагнула на агадырскую землю, у меня уже было кое–какое представление об окружающих Агадырь окрестностях. И вот вижу сам Агадырь — поселок без церквей, без мечетей, без синагог, без дворцов, без парков и садов, без петербургских туманных мостов, без проспектов, без названий улиц, всё «без»…, а только со слепленными из глины и досок домами— кибитками. Всё кибитки и кибитки, — никакого характера у посёлка. Ничего не оживляет картину этого безликого места. И конечно, ничего в строениях запоминающегося, ни готики, ни барокко, ни мраморных лестниц. Нет архитектора. Даже вокзала нет. Пустая степь с убого печальными строениями бетонного цвета. И кое–где сплошной штакетный забор с полным отсутствием зелени. Смесь кишлака и посёлка городского типа. Всё перемешано: то совсем грязные запущенные улицы с голодными собаками, роющимися в помойках, то более или менее пристойные строения. Здесь, прогуливаясь, не получаешь культурного образования. Однако при ближайшем рассмотрении замечается больший контраст между кварталами. Вот выделяется улица выбеленными фасадами домиков, палисадниками с живыми цветами — живут сосланные немцы Поволжья; несколько южных улиц тоже отличаются чистотой и белыми ставнями, добротными крышами — поселение ссыльных «самостийных» украинцев, баптистов. В центре вокруг школы и экспедиции — дома местных начальников, «селебрити», клуб, библиотека. Около библиотеки несколько небольших домиков — здесь живут «динозавры» (сейчас они уже вымерли) — сосланные за «недооценку негативного человеческого потенциала» — коммунисты–идеалисты. Я познакомилась с ними. Это были две высланные еврейки, И. С. и Э. М., милые, приветливые, озабоченные. Одна работала в библиотеке, другая в клубе. Они любили людей, коммунистическую идею и были заняты просвещением народа, готовя его к настоящему счастью общей жизни. И если кто‑нибудь из геологов пытался усомниться в строительстве земного блаженства и безнадёжности пролетарского сознания, то они обижались. Высланные, отсидевшие большие сроки в знаменитых Карлагах, жившие среди изношенных жизнью людей, среди выцветших, ободранных стен с двумя железными кроватями и кривым столом, они охраняли свою веру от посторонних вмешательств. Сколько же её нужно иметь, чтобы создавать внутри себя душевный покой? И сколько за неё было выстрадано, и как дорого эта вера досталась, что оторваться от неё было невозможно.
От заброшенного Агадыря не ждёшь никаких откровений и не обманешься. Знаешь все уходящие и приходящие перспективы задолго до того, как их увидишь. Знаешь, чего ожидаешь. А от перспектив всечеловеческого Нью–Йорка ждёшь откровений. Издалека наделяешь его всеми чудесами возвышенной жизни. Нью–Йорк! Америка! Вот он, Бродвей… с бесчисленным множеством представлений, Таймс сквер… с молниями новостей, Метрополитен… блеск магазинов, искромётный поток машин… Эмпайр Стэйт билдинг. Каждый, вступающий на нью–Йоркскую землю, перегружен представлениями об её окрестностях, людях, себе… и преувеличивает и приукрашивает понятия о нью–йоркской жизни. Привозит сюда свои этические оценки, мечты, интересы, загадки и думает, что тут всё похоже на его фантазии. Случается, что ожидаемое не расходится с увиденным, но бывает, что оно совершенно не совпадает с реальностью. Моя встреча с Нью–Йорком была восхитительно–пугающая.
Первый нью–йоркский шофёр такси — «негр преклонных годов», — узнав, что мы русские, оборачивается к нам и зычным голосом чётко произносит: «Пушкин! Пушкин!»
— по–русски, ошеломляя нас. И… добавляет по–английски: «Он — наш!» Слово: Ours! Ours! — он повторяет и повторяет. Машина содрогается от звуков его голоса, и кажется, по улицам–ущельям разносится эхо: Пушкин! Наш! — Чей?
— Ваш? — Наш! — Yours! — Ours! Вы понимаете о чём я говорю? — Не понимаем. Мы в разлуке, с Пушкиным, с домом, мы — беженцы. — Отчего убежали? — Сразу не скажешь. От разного. И даже от соучастия. — Ну, и как удалось скрыться? — От чего‑то — да. Кров. Крыша. Стены. Свобода. Деньги. Законы. Защищают от реальности. А от чего‑то — нет. — От чего же? — От того, что люди называют
— «от себя» — как это ни тривиально–грустно звучит. Тут такси остановилось, негр улыбнулся, вынул из багажника наши пакеты, попрощался, и нашего Пушкина увёз с собой в улицы–ущелья. А мы пошли по Нью–Йорку смотреть, как выглядит настоящая свобода, и рассуждать, что издалека не предполагалось такого сюрприза с Пушкиным. В один момент мне даже показалось, что такси с родственником Пушкина следовало за нами. Но это был обман, потому что все такси были жёлтыми, и все управлялись чёрными родственниками Пушкина.
Нью–Йорк. Ошеломляющий, абстрактный, фантастический город, монструозный, многодонный, манящий. Захватывающий. «Клокочущий кипяток в сосуде.» Небоскрёбы стеклянные, совершенные по пропорциям, как гигантские кристаллы… хризобериллов, чёрных турмалинов, яхонтов, голубых сапфиров… дымчатых топазов, изумрудов, продолжаются в облаках. Свет рассеивается и отражается от ювелирно гравированных поверхностей металла, стекла, и эти гиганты окрашиваются в фантастические цвета, «чтобы показать всё не в настоящем виде». Сигрим–билдинг. Крайслер–билдинг… Внезапно лицом к лицу столкнёшься с Небоскрёбом, посмотришь, как разворачивается твоё отражение в его зеркалах, раздваивается, разделяется, умножается, уменьшается и ускользает. И уже сомневаешься — есть ли где‑то что‑то вместо самого себя? На верхах небоскрёбов чувствуешь себя ближе к небу. Тут пристраиваются тучи и ночуют. Тут можно глотнуть воздуха, замереть и не слышать шума улиц, не ощущать безмолвной суеты. Сверху люди кажутся не тем, чем есть — точками… точками и запятыми. А если взлететь над бездной Нью–Йорка, то небоскрёбы с высоты могут показаться монументами — надгробьями громадного немого кладбища — на некоторых из них читаются эпитафии. Из гиганта Крайслера вылезают химеры и повисают над улицей. Эмпайр — имперский небоскрёб — одно из чудес света — символ Нью–Йорка — телевизионной иглой врезается в небо, чтоб шокировать небожителей. Одобряет ли Всевышний то, что мы тут делаем?
Неожиданно открывается, что отдельные кварталы Нью–Йорка по безликости, нагромождению складов, заплёванности, накиданности железяк, могут соперничать с Агадырскими коробками — и тоже не вызывают никаких ассоциаций с возвышенным. Незапоминающаяся наружность характерна не только для Агадырских построек. Вокзал в Нью–Йорке есть, громадный; глядя на это здание со стороны улицы, трудно догадаться, что это вокзал: классический фасад, над центральной аркой фигуры Меркурия, Геркулеса и Минервы. Главный зал освещают красивые люстры, на подсвеченном потолке — знаки Зодиака. Опускаешь глаза — толпа, вокзальная толкотня, сутолока, суматоха — люди захватили всё пространство. Полное отсутствие вокзала в Агадыре не вызывает ничего, и соответствует твоим ожиданиям.
Агадырь. Пыльный, замызганный, маленький посёлок, непривлекательный, бывшее место ссылки политических, религиозных, разных национальных меньшинств, выходящих за пределы линии дозволенного. С точки зрения нью— йоркского обитателя увидеть в Агадыре — у шофёра Виктора в машине — портрет Хемингуэя тоже — впечатляющий сюрприз. Хотя некоторые из них, конечно, не узнают своего соотечественника, — Стейнбека в Америке никто не узнавал, когда он путешествовал с Чарли и искал Америку. Но в агадырских местах вряд ли американский турист появится. Но… не скажите, за последнее время — тут открыли нефть, золото и множество редких металлов. А увидеть в Агадыре на обеденном столе фарфоровый саксонский сервиз? А? В доме шофёра Ганса — из поволжских сосланных немцев — семья обедает, будто в старинном замке — за сервированным столом.
Прозрачные, изящной формы тарелки, супницы, салатницы, украшенные живописью, соединённой с позолотой, стоят на столе. Выбеленное до блеска чистое пространство, увешанное гобеленами со сценами из средневековой жизни — я их обожаю. «Всё чин–чинарём, как в капиталистическом мире, — произносит шофёр Виктор, — воспитание у них такое, вот только Гитлер им всё подпортил». И что про всё это подумать? — Думать уже нечего — они сейчас покинули то место.
Вокруг Агадыря степь на сотни километров. В агадырской степи верхом на лошади — ближе к горизонту, с которым никак не слиться, можно тоже глотнуть сухого воздуха, поднести к губам уздечку, слушать как поёт дыхание лошади и мчаться, мчаться… к горизонту. На горизонте люди тоже кажутся точками. И нет границы осязания — везде ты наедине с воздухом. И там и там страх бесконечности. Только пейзаж другой.
После долгого скитания по степи, едешь–едешь — безлюдье, нет границ. И вот на линии горизонта покажутся точки огней Агадыря, смешавшиеся с горизонтом, — от них не отрываешь взгляда. И вдруг из ничего на горизонте возникает призрачный замок. Подступает лёгкий холодок, волнение, будто собираешься выходить из долгоплавающего корабля на землю. И с этого расстояния Агадырь становится ещё какой для тебя Столицей мира! И вот уже огни рассыпаются вдоль линии горизонта, и через несколько мгновений обступают тебя, и горизонта уже не видно. Экспедиционная гостиница — пятизвёздочный отель — нью–йоркский отель «Плаза», фешенебельный «Маркиз». Тут можно напиться холодной воды из жестяной кружки, привязанной на цепи, уснуть на нормальной железной кровати, посмотреть в книгу… и вдруг насладиться тем, что значит свет электрической лампочки. Какие там голые стены в столовой, без зеркал, картин, пятнисто–засаленые занавески — (салфеток нет — занавески их заменяют) и пыль, и сараюхи, и клозеты — неважно, настолько неважно. Всё проходит через чистилище твоей сетчатки, по касательной твоего сознания. Этого нет… Этого не было… Есть только твои эмоции: кто встретился? как тебе кивнули? что тебе сказали… Сердце взлетает, опускается — я хочу, чтобы меня полюбили… Только это и есть… Только внутри.
Реальность, как говорят философы, отражает твоё психологическое состояние, и, сравнивая нью–йоркский фешенебельный отель «Маркиз», его 37–этажный атриум с льющимся сверху светом, ресторан с вращающимся полом, фасад с многоцветными рекламными панно и экспедиционную голую гостиницу в Агадыре — можно ли представить более ошеломительные различия?! — приходится признать твоё психологическое состояние странным — единственная точка пересечения, что и там, и там ты была. Но где ты была? В своём воображении, в своей версии мира, Агадыря, маркиза?
От сияния степи и лиловости дорог в агадырской степи останавливаешься и замираешь — прислушиваешься к молчанию вечности. До горизонта тут ни возвышенностей, ни утёсов, а в небе ни единого облачка. Один на один со степным бесконечным воздухом. Теней нет. В Нью–Йорке замираешь от стоэтажных стен, надвигающихся на тебя, и прислушиваешься к грохоту… И до горизонта — одни каменные стены — человеческие постройки. Тут один на один с человечеством. И там и там — несоответствие тебя и пейзажа. Где страшнее?
В Агадыре нет движения, тишина бездорожья, нет нагромождения небоскрёбов, Ролс–Ройсов и Лимузинов не попадается, но есть Бобики и лошади. А в Нью–Йорке не найдёшь таких дорог, чтоб машину скрывало в ухабах вместе со всеми обитателями, не увидишь, как колдуют над починками. Не услышишь: «Джон, подсасывай бензин!» В агадырских ухабах, ямах можно долго сидеть и размышлять о дорожных несовершенствах, как загадках жизни… Нью–йоркские дороги гладкие, как внутренняя тоска, — нет времени для размышлений, и несёшься без оглядки в воздушные ущелья. Здесь всё несётся с бешеной скоростью. Движется, движется, движется день и ночь. Политика, мода, мнения, деньги. «Некогда остановиться и понюхать розы» — так говорят некоторые нью–йоркцы. И зачем их нюхать? Нужно успеть всё рассчитать. Акции, фонды, проценты. Включаешься в это непривычное движение. И гонишься за всем несущимся так, что тень отрывается от тебя и бежит отдельно, и даже становится больше тебя. И мысли не успевают за бегущей тенью и превращаются тоже в тень. И кругом — тени — и твоя тоже. Хочется добавить, что это только метафора.
Агадырь кем только не населён! Русскими, немцами, чеченцами, корейцами, евреями, казахами, украинцами… Какого только народа тут не было! Мириады лиц, биографий. Все национальности имели здесь своих представителей. Ну, чем не Нью–Йорк?! Вся многоцветность мира. Нью–Йорк перешибает, правда, по общей многочисленности, плотности населения в воздухе и по количеству разноцветного населения. Сплошного народа нет, конечно, ни там, ни тут, везде целый спектр характеров, личностей, встречающихся в любых условиях, партиях, ассоциациях. Среди них кого только нет.