Неожиданно зазвонил телефон, и он легко дотянулся до трубки. То была старая приятельница, она знала об операции, но про здоровье не спросила. К тому же она знала, что квартира на Лас-Эрас-и-Пуэйредон не выходит на улицу, только в окошко ванной виден кусочек площади. Тем не менее она сказала: «Выйди на балкон, посмотри, как красиво маршируют солдаты». И повесила трубку. Тогда он сказал жене, чтобы та посмотрела из ванной. Этого надо было ждать — прочесывают город.
«Придется кое-что сжечь», — сказал он и вообразил, как встревожен — но смотрит жена. Несмотря на спешку, он попытался ее успокоить: «У нас ничего запрещенного нет, но, если они придут и увидят то, что можно купить в любом киоске — речи Гевары, или Вторую Гаванскую декларацию (я не говорю о Фаноне, Грамши и Лукаче, их они не знают), или номера «Милмтансии» и «Нотисиас», могут быть осложнения».
Она жгла книги и газеты, поглядывая время от времени на площадь. Пришлось открыть другие окна (они выходили в садик, разделявший два дома), чтобы не задохнуться от дыма и запаха. Длилось это двадцать минут. Он помогал ей: «Смотри, на второй полке, слева, четвертая и пятая книги, это «Эстетика и марксизм» в двух томах. Видишь? Так. А на нижней — «Рассказы о революционных боях» и «Государство и революция».
Она спросила, надо ли жечь «Социалистический кинематограф» и «Маркс и Пикассо». Он сказал, чтобы сперва сожгла другие. «Эти еще ничего. Не бросай пепел в мусоропровод. Попробуй спустить в уборную». От дыма он немного закашлялся. «Глазам не повредит?» — «Может, и повредит. Что ж, надо выбирать меньшее зло. А вообще, не думаю. Они хорошо завязаны».
Телефон опять зазвонил. Та же приятельница: «Ну как? Хорошо маршировали? Жаль, быстро кончилось». «Да, — сказал он, тяжело дыша, — очень красиво. Какая дисциплина, какие краски! С детства люблю, когда маршируют. Спасибо, что позвонила».
«Ладно, больше не жги, сегодня хотя бы. Ушли». Она тоже перевела дух, собрала на совок остатки золы, спустила в уборную, посмотрела, смыла ли ' их вода, и, расслабившись, села на кровать. Он нашел ее руку. «Завтра остальное сожжем, — сказала она. — Помедленней, поспокойней». — «Жалко. Некоторые тексты мне бывают нужны».
Потом он постарался думать о зеленой лошади под дождем. Почему-то она стала караково-черной, а на ней сидел человек в кепи, но без лица. Во всяком случае, он не мог разглядеть лицо на внутренней стенке век.
БЕАТРИС (Времена года)
Времена года — это зима, весна и лето. Зимой бывают теплые шарфы и снег. Когда старики и старушки зимой трясутся, про них говорят, что они дрожат от холода. Я не дрожу, потому что я не старушка, а девочка, и потом, я сажусь у отопления. В картинках и книгах зимой санки, но здесь их нет. Снега здесь тоже нет. Зима тут очень скучная. Дует страшный ветер, он свистит в ушах. Дедушка Рафаэль иногда говорит, что он уедет на зимние квартиры. Лучше бы он ехал на летние, а то он будет дрожать, он уже пожилой. Надо говорить «пожилой», а не «старик». У нас один мальчик сказал, что его бабушка — гадкая старуха. Я ему объяснила, что надо говорить: «гадкая и пожилая».
Еще все очень любят весну. Мама ее не любит, потому что весной аристовали папу. Нет, надо писать «арестовали», через «е», но слово и так, и так очень противное. Была весна, и на папе был зеленый свитер. Весной бывают и хорошие вещи, например, мой друг Арнольдо дает мне свои ролики. Он давал бы их и зимой, но Грасиела говорит, что я расположена к простуде и непременно заболею. У нас в классе больше расположенных нет. Грасиела — моя мама. Еще весной очень хорошо, что цветут цветы.
Летом лучше всего, потому что солнце есть, а уроков нету. Летом дрожат только звезды. Люди потеют. Пот — вроде воды. Когда потеешь зимой, это значит, у тебя бронхит. Летом у меня потеет лоб. Летом беглые преступники ходят на пляж, потому что в купальном костюме никто их не узнает. На пляже я преступников не боюсь, а боюсь собак и больших волн. Моя подруга Тересита не боялась волн, она очень храбрая, и один раз чуть не утонула. Какому-то дяденьке пришлось ее спасти, и теперь она тоже боится волн, а собак все равно не боится.
Грасиела, моя мама, часто говорит, что есть еще одно время, осень. Я говорю, может быть, и есть, только я ее не видела. Грасиела говорит, что осенью много сухих листьев. Хорошо, когда чего-то много, хотя это и осенью. Никак не пойму, что за осень, потому что тогда не тепло и не холодно, как же одеваться? Наверное, поэтому я и не знаю, когда бывает осень. Если не холодно, я думаю, что лето, а если не жарко, я думаю, что зима. А на самом деле осень. У меня есть одежда для зимы, для весны и для лета, но осенью она не годится. Там, где папа, сейчас осень, и он мне написал, что очень рад, потому что сухие листья летят к нему сквозь решетку, а он себе представляет, что это мои письма.
ВЗАПЕРТИ (Как там твои призраки?)
Сегодня я долго рассматривал пятна на стене. К этому я пристрастился с детства. Сперва я представлял себе лица, предметы, животных; потом измышлял страхи и даже ужасы. Теперь, на мое счастье, я превращаю их в лица и вещи и ничуть не пугаюсь, хотя и тоскую немного по тем далеким временам, когда страшнее всего были собственные страхи, вызванные пятном на стене. Мы, взрослые, боимся (или извиняем свой страх) по вполне реальным, не призрачным причинам. Кстати, как твои призраки? Подкорми их, не давай им ослабеть. Нехорошо жить без них; нехорошо, когда все у нас — из плоти и крови. Однако вернемся к пятнам. Мой товарищ по камере читал увлеченно «Педро Парамо»[3] но я помешал ему, чтобы спросить, — заметил ли он пятно, наверное от сырости, у самых дверей. «Да нет, а теперь, когда ты сказал, вижу, есть там пятно. А что такое?» Он нахмурился, но ему стало любопытно. Пойми, тут, у нас, заинтересовать может все. Не стоит и говорить, что для нас значит, если мы увидим птицу у решетки или (так было со мной в прежней камере) если подружишься с мышкой и будешь беседовать с ней в тот час, когда люди читают «Ангел господень», а кто и «Бес полуденный», как говаривала Соня, помнишь? Так вот, я спросил товарища, потому что мне было интересно, увидит он лицо, животное или предмет в этом пятне. Он присмотрелся, потом сказал: «Профиль де Голля». Вот это да! Мне казалось, там, скорее, зонтик. Я сказал ему, и он хохотал минут десять. Да, еще у нас хорошо то, что мы много смеемся. Не знаю, очень ли нам смешно, но чувство такое, будто внутри все встало на место, будто есть причина для радости, будто все обрело смысл. Надо бы лечить себя смехом для пользы души и общества; однако, сама понимаешь, веселого здесь мало. Ну например, разве посмеешься, когда думаешь, сколько я вас не видел — тебя, Беатрис, Старика? А уж тем более когда прикинешь, сколько времени еще не увижу. Да, тут не до смеха. Думаю, что и не до слез. Кто как, а я не плачу, но и не горжусь такой стойкостью. Я видел многих, которые ревут полчаса и выходят на сушу, очистившись, набравшись духу, словно этот срыв что-то выправил в них. Иногда мне жалко, что я не привык плакать. А может, я боюсь, что мою душу слезы не выправят, а растравят. У меня и так многие винтики еле держатся, незачем рисковать. Кроме того, скажу тебе честно, главное — не в этом. Главное — в том, что мне и не хочется плакать, не плачется как-то. Не думай, что я не страдаю, не тоскую и прочее. Странно и ненормально не страдать в таком месте. Но у каждого своя манера. Я лично побеждаю маленькие срывы тем, что начинаю размышлять. Чаще всего это мне удается, но бывает и так, что не находишь мыслей, которые могли бы помочь. Немножко подправляя классика (кто же это был?), замечу, что есть порывы разума, которые чужды чувству. Расскажи мне о себе, что ты чувствуешь, что думаешь, что делаешь. Как бы я хотел пройти по улицам, по которым ты ходишь, чтобы и в этом мы были с тобой вместе! Жаль, я мало путешествовал. Да и ты сама, если бы не стечение обстоятельств, никогда бы, наверное, не увидела этого города, этой страны. Может быть, иди все нормально (нормально?) в нашей жизни, в нашем браке, в наших мечтах семилетней давности, мы бы и накопили достаточно, чтобы поехать далеко — не в Буэнос-Айрес, или в Асунсьон, или в Сантьяго (помнишь?), а в Европу — Париж, Мадрид, Рим, а то и Лондон. Как это все было давно! Землетрясение вышвырнуло нас на землю, на эту землю. Теперь, сама видишь, если тебе приходится уехать, ты едешь в другую, но американскую страну. Что ж, вполне разумно. Даже те, кто — по той, по иной ли причине — сейчас в Стокгольме или в Париже, в Брешии, Амстердаме, Барселоне, хотели бы оказаться в одном из наших городов. В конце концов, и я не у себя. И я, как вы, тоскую по своей стране. Изгнание — внутреннее ли, внешнее — вот имя нашей участи. Знаешь, эту фразу могут вычеркнуть. Но тот, кто это сделает, должен бы сперва подумать, не изгнан ли он сам из истинной своей страны. Если фраза осталась, ты заметишь, как я понятлив. Сам удивляюсь. Такова жизнь, старушка, такова жизнь. Если же фраза исчезла, не горюй, не так она важна. Крепко тебя целую.
ДРУГОЙ (Один лишь свидетель)
Вот черт, ну и круги под глазами, все повторяет и повторяет Роландо Асуэро, стоя перед зеркалом в проржавевшей рамке. И поделом, больно пью много, продолжает он и со строгим видом выкатывает глаза, но тогда получается явно похоже на психа. Орангутан, говорит Роландо четко и пытается улыбнуться, хотя резинка во рту мешает и голова с похмелья трещит. Орангутанами Сильвио называл вояк, давно, in illo tempore[4], когда жили они все вместе на крошечной вилле в Солисе, незадолго до того, как дела обернулись совсем скверно. Даже и гориллами их не назовешь, уверял Сильвио, самые настоящие орангутаны, да к тому же еще и психованные. И получается — психогутаны.
В последний раз отдыхали они тогда вместе все четверо: Сильвио, Маноло, Сантьяго и он, Роландо. И женщины тоже с ними, ясное дело супруги, как же иначе. Но супруг было только три: Мария дель Кармен, Тита и Грасиела; он, Роландо Асуэро, всегда был убежденным холостяком, а вводить своих случайных возлюбленных в компанию друзей, имеющих чересчур прочные семьи, — такого желания у Роландо не возникало никогда. Ну а женщин, конечно, волнуют, во всяком случае в те времена волновали, сплетни, моды, гороскопы да кулинарные рецепты, так что мужчины почти всегда располагались отдельно и вели разговор о том, как навести в мире порядок. И чуть-чуть было не нашли способ. Сильвио, например, парень, конечно, замечательный, но ведь до чего же наивен, просто невозможно. Между прочим, он тогда уверял, что никогда не сможет взять в руки оружие, а вот взял же и стрелял, и в него стреляли, теперь Сильвио в фамильном пантеоне семейства жены, которое хоть и пребывает в печали, однако же отнюдь не обеднело. А красотка Мария дель Кармен с двумя малышами торгует в мелочной лавке на Рамблас, в Барселоне, хотя теперь уж не знаю, может, еще где они приземлились. А Маноло, тот был ехидный, язвительный, колкий, в данном случае эти три слова хоть и сходны, но вовсе не синонимы. Скорее всего, Маноло таким образом прятал свою застенчивость. И вот доказательство: чрезмерно язвительным, колким и ехидным он никогда все же не был, а в конце концов оказывался мягким и уступчивым. Нежный, веселый он в альпаргатах, а взор, как море, глубок. За исключением нежный, эти слова танго полностью применимы к Маноло. Сантьяго же хоть и обжора, конечно, да зато человек хороший — вот что главное. И в ботанике знал толк, и в марксизме, и в филателии, и в авангардистской поэзии, да вдобавок еще Сантьяго — живой каталог истории футбола. И не думайте, будто он помнил всего только гол, забитый Пьендибени непробиваемому Заморе да олимпийский жест последнего — ты победил, Гектор! Это все знают, давно, можно сказать, в фольклор вошло. Сантьяго помнил наизусть всю record[5] борьбы, игру за игрой, между Насасси и Домингос[6] (извлекал подробности словно бы из рукава, как фокусник), помнил последние подвиги Перучо Патроне[7], уже в те времена, когда из каждых десяти мячей восемь он посылал прямехонько в голубое небо и тем не менее два остальных чудом увеличивали общий score[8], а чтобы не обвинили его в пристрастии, говорил о Скиаффино, какой он молодец, прямо гений, и ведь как раз в самом трудном — в умении сыграться с партнерами, и еще о каком-то великане по имени Обдулио, который всех себе подчинял, даже рыжего Гамбетту, и это не треп.
А вот сейчас, черт побери, ну и круги под глазами, снова и снова повторяет Роландо Асуэро, уставясь в зеркало в проржавевшей рамке, я предался страданью, испил свои года. Правда, что я предался страданью, но испил не года, а совсем другое. На душе тяжко, вот в чем причина. И почему это, когда время от времени, скажем раз в месяц, устраиваешь роскошную пьянку, думаешь, легче будет, а получается наоборот: чем больше пьешь, тем хуже и даже почти трезвеешь под конец. Почти трезвеешь, потому что кларет («rose» называют его люди, зараженные французской классической культурой) не действует, а впрочем, кларет — вещь шикарная, что говорить. Наверное, приливы тоски связаны с луной, все равно как нездоровье у девок. И ведь что интересно: не только у девок, а и у одиннадцати тысяч дев и даже у любой матери, обидно, верно? В конце концов, лучше быть знаменитым пьяницей, чем безвестным алкоголиком.
Кто придумал эту премудрость? Но правда и то, что безвестные алкоголики всегда оставляют тебя в дураках. Человек напивается или не напивается в силу разных причин: кто по привычке, кто — от безделья, от тоски, от растерянности, а незапятнанная чистота, суровые правила морали здесь вовсе ни при чем. Нечего сказать, хороши их суровые правила морали, думает Роландо Асуэро и хмурится. Начинает заводить часы, да так и застывает, нахмурясь, вспомнив про тех, что распоряжаются к северу от Рио-Браво[9].
Но вот круги под глазами — тут империалисты, к сожалению, ни при чем, тут они не виноваты. «Один лишь свидетель — пламя свечи». А мне вот никто не поможет ни при свидетелях, ни без свидетелей. Будь проклято наше изгнание! В нем все дело. Даже бедняге психоаналитику с нами беда: отказался предъявить список пациентов, у которых подорвана нервная система, и, уж конечно, тех, которые стремятся подорвать существующую общественную систему. Ну и конечно, плохо ему пришлось. У тюремщиков свои методы лечения, и соперников они терпеть не намерены. Один лишь свидетель. Сильвио нет в живых, Маноло в Гётеборге, Сантьяго в тюрьме. Мария дель Кармен, вдова загубленного, торгует в мелочной лавке. А Тита разошлась с Маноло, живет теперь с метисом, очень серьезным человеком (я собираюсь «подружиться» с Эстеве — сом, написала она Роландо год назад), и не где-нибудь живет, а в Лиссабоне. Ну а Грасиела здесь, растерянная и прекрасная, работает секретаршей, и Беатрисита с ней, дочка Сантьяго. А что же он сам, Роландо Асуэро? Черт побери, ну и круги под глазами!
Уроженцы нашей благословенной и проклятой земли — в самом деле — народ мрачный. Ему, Роландо — почему не сказать правду? — нравятся здешние люди, улыбчивые, особенно женщины. Только бывают иногда дни и ночи, когда не очень-то они нравятся. Хочется, чтоб тебя понимали с полуслова. А приходится все растолковывать, да и слушать тоже. В постели со своей землячкой всегда лучше, и вот по какой простой причине: ежели ты в настоящую минуту (бывает же такое состояние, особенно после спешки, волнения, суматохи) не расположен к длительной беседе, ты можешь произнести или услышать всего лишь одно коротенькое словечко, и оно будет понятно, исполнено глубокого смысла, в нем светятся знакомые образы, общее прошлое и бог весть что еще. Ты не должен ничего объяснять, и тебе ничего не объясняют. И не надо душу выворачивать, плакать в жилетку. Руки знают, что делать, без слов: они достаточно красноречивы. И полуслова тоже, но только если ты понимаешь, что за ними таится. Все языки мира вмещают этот единственный в мире язык, повторяет снова и снова Роландо Асуэро, а потом опять заводит упорно и мрачно: черт побери, ну и круги под глазами.
В ИЗГНАНИИ (Вежливая просьба)
Около шести часов вечера, в пятницу, двадцать второго августа тысяча девятьсот семьдесят пятого года я сидел в квартире на улице Шелл в районе Мирафлорес города Лимы и читал, не предвидя никаких особых забот. Вдруг зазвонил внизу звонок, и чей-то голос осведомился, дома ли сеньор Марио Орландо Бенедетти. Это уже пахло дурно, посколько второе мое имя фигурирует лишь в документах и никто из друзей меня так не называет.
Я спустился, какой-то тип в гражданском предъявил удостоверение Полицейского управления и сказал, что хочет выяснить кое-что относительно моих бумаг. Поднялись наверх, тип заявил, что, согласно их сведениям, срок моей визы истек. Я показал свой паспорт с отметкой о продлении визы в положенный срок. «Тем не менее вам придется пойти со мной. Начальник хочет побеседовать с вами. Через полчаса вы вернетесь», — прибавил он. Это было неосторожно с его стороны, ибо после такого заверения я уже почти не сомневался, что меня вышлют. Полицейские всего мира говорят на одном языке.
В продолжение того недолгого времени, что мы ехали в Центральное полицейское управление, тип с упорством и наивностью, достойными худшего применения, ругал правительство, надеясь, видимо, заманить меня в ловушку и ожидая, что я пойду на приманку и тоже начну ругать перуанский переворот. Я хвалил — осмотрительно, но твердо.
В Центральном полицейском управлении после получасового ожидания меня принял инспектор. Он тоже начал с разговора о просроченной визе, и я снова показал паспорт. Тогда он заявил, что я зарабатываю в Перу деньги, а это запрещено лицам, въезжающим в страну в качестве туристов. Я отвечал, что мой случай — совершенно особый, поскольку с дозволения министерства иностранных дел и министерства труда газета «Экспресса» заключила со мной договор, каковой находится в настоящее время на рассмотрении в министерстве труда, о чем известно и в министерстве иностранных дел на самом высоком уровне. Услыхав о самом высоком уровне, инспектор несколько растерялся, однако чиновник, сидевший за соседним столом и занимавший, по всему судя, более высокий пост, сказал громко: «Не спорь с ним! Он всегда найдет подходящие доводы. Переходи сразу к сути дела». И повернулся ко мне: «Перуанское правительство желает, чтобы вы покинули страну». Я, естественно, спросил: «Можно узнать почему?» «Нет. Нам самим это неизвестно. Министр отдал приказ, мы исполняем», — «Сколько времени в моем распоряжении?» — «Если б была возможность — десять минут, но, поскольку такой возможности нет, мы не в состоянии отправить вас сейчас же, я вынужден сказать вам: уезжайте как можно скорее, через час, два». — «Могу я выбрать страну, куда поехать?» — «А куда бы вы хотели? Учтите, что дорогу мы вам оплачивать не будем». — «В Аргентине моя жизнь подвергалась опасности, меня преследовали фашистские молодчики из AAA [10], на Кубе же я когда-то работал два с половиной года, там мне легче будет устроиться, так что я хотел бы знать, могу ли я выехать на Кубу?» — «Нет. Сегодня самолета на Кубу нет, а вы должны уехать немедленно». — «Ладно. Тогда скажите, какой выбор есть у меня на деле». — «Вот какой: либо мы доставим вас наземным транспортом к границе Эквадора, либо вы самолетом, вернетесь в Буэнос-Айрес».
Я стал лихорадочно соображать: перспектива примчаться ранним утром в военном грузовике на границу страны, которую я тогда совсем не знал, мне вовсе не улыбалась, и я сказал: «Поеду в Буэнос-Айрес. В Эквадоре я никогда не был». Пришлось подписать декларацию, где был вопрос о том, каким образом получаю я вознаграждение от «Экспрессе». Я отвечал, что через сберегательную кассу, и снова вынужден был упомянуть о договоре, о министерстве труда и т. д.
Вернулись ко мне в квартиру. Сначала на сборы дали мне всего четверть часа, потом час, но, пока они звонили по телефону и добивались места в самолете на Буэнос-Айрес, у меня оказалось довольно много времени; разрешили взять только один чемодан, так что многие вещи пришлось оставить.
Инспектор сообщил (теперь со мной обращались вежливее), что меня не выдворяют и не высылают, а потому в паспорте печать «выслан» не поставят. Он объяснил, что для высылки нужен правительственный декрет, а в данном случае декрета не было. Следовательно, меня всего лишь «вежливо просят выехать как можно скорее». Я спросил, что было бы, если бы я не согласился на эту вежливую просьбу. «Вам все равно пришлось бы уехать». Я сказал, что у меня на родине в таких случаях говорят: «что в лоб, что по лбу».
Я попросил разрешения позвонить кое-кому в Лиме. Не позволили. Лишили, следовательно, всякой возможности общения. Зато разрешили звонить в другие города. Тогда я позвонил брату в Монтевидео и просил передать моей жене — пусть едет в Буэнос-Айрес, там встретимся. Попытался также дозвониться двум — трем знакомым в Буэнос-Айресе, но связи не было. Я хотел, чтобы кто-нибудь встретил меня в аэропорту Эсеиса. Потом попросил, чтоб дали возможность поговорить хотя бы с хозяйкой квартиры. Разрешили, но с условием, что я скажу ей, будто сам решил вдруг покинуть Перу и потому оставляю квартиру. Я заявил, что такого говорить не стану, потому что эта дама всегда хорошо ко мне относилась. И потребовал, чтобы они сами ей позвонили. Сказали — нет.
[3] «Педро Парамо» — роман известного мексиканского писателя Хуана Рульфо (р. 1918).
[4] В то время (лат.).
[5] Летопись (англ.).
[6] Известные в Латинской Америке футболисты.
[7] Известные в Латинской Америке футболисты.
[8] Счет (англ.).
[9] Рио-Браво-дель-Норте (Рио-Гранде) — река, являющаяся границей между США и Мексикой.
[10] «Тройное А» — фашистская организация в Аргентине.