Идея базового уровня имела особое значение для рассматриваемой теории именно в контексте ее связей с исследованием внелингвистических форм мышления. Базовым уровнем считался такой, понятия которого имеют максимальный объем, совместимый с экономичным, т. е. прежде всего визуальным кодированием. Так, можно визуализировать, пусть в виде весьма обобщенной схемы, идею собаки, но не идею животного вообще. Поэтому для биологических таксономий базовый уровень — это уровень родовых понятий. Именно для этого уровня сторонники теории естественной категоризации и приводили наиболее убедительные примеры прототипической структуры категорий.
Теория естественной категоризации вызвала много возражений[109]. По-видимому, прототипическая структура категорий ничуть не более «естественна», чем повинующаяся принципу необходимых и достаточных условий структура категорий аристотелевской логики. Все же, вероятно, рассматриваемая теория отражает некоторые существенные закономерности нашего мышления, которое образует понятия в разных случаях по-разному. Иными словами, не приходится говорить об универсальной структуре категорий. Скорее, следует изучать их разнообразие. Для целей же данного исследования особенно важно отметить следующее: как и в истории понятий, в теории естественной категоризации присутствует мысль о логическом своеобразии понятий наиболее значимого для таксономии уровня. Такое совпадение важнейших интуиций двух совершенно различных интеллектуальных течений вызывает вполне закономерный интерес и побуждает к сопоставлению. Последнее оказывается тем более заманчивым, что концепция Рош-Лакоффа, как и большинство концепций когнитивных наук, носит весьма статичный характер. Структура категорий и таксономий выглядит в ней как выражение неизменной сущности сознания (или, точнее, мира). Напротив, у Козеллека идея логического своеобразия основных исторических понятий включена в динамическую картину исторического становления современного разума. Но для того чтобы сопоставить основные исторические понятия и термины базового уровня, необходимо избрать и описать кадр такого сопоставления. Этот кадр — семантика социальных категорий.
Прежде чем изложить некоторые элементы семантической теории социальных категорий, следует подчеркнуть, что вся эта теория описывает логические процедуры, используемые для решения лишь одной, строго определенной задачи, а именно создания целостного и законченного описания социальной структуры общества с позиции внешнего наблюдателя. Для описания логических процедур, используемых субъектами для повседневной классификации социального мира, нужна другая теория. Главный тезис моей теории состоит в том, что описание общества «извне» основывается на двух различных логических процедурах, а именно на герменевтике социальных терминов и эмпирическом упорядочении множества[110].
Описание социальной структуры неизбежно является интерпретацией предшествующих описаний. Поэтому речь идет о герменевтической процедуре. Цель описания обычно состоит в том, чтобы представить общество разделенным на социальные группы. Этим группам, естественно, приходится давать имена. Присвоение имени, по-видимому, чаще всего предшествует описанию и в каком-то смысле направляет его. Прежде чем стать текстом, описание в своих главных чертах формируется в воображении исследователя. Это формирование происходит прежде всего вокруг имен социальных групп, которые выступают как когнитивные точки, служащие для фиксации отбираемой информации. Информация эта, следовательно, оказывается значением имен социальных групп. Поэтому описание социальной структуры можно считать развертыванием значения социальных категорий, их интерпретацией, иными словами — герменевтикой социальных терминов.
В этом контексте особое значение приобретает семантическая структура социальных категорий, ибо она, по-видимому, и отвечает за логику описания социальных групп. Эта структура представляется мне биполярной, что отражает тот факт, что сами категории порождены взаимодействием двух различных логических процедур.
Имя социальной группы служит, с одной стороны, фиксатором референции — rigid designator, по терминологии Саула Крипке[111], с другой же стороны, оно отсылает к описанию социальной группы, иначе говоря, к своему значению. По-видимому, употребление имени всегда означает фиксацию референции. Что касается отсылки к описанию, то теоретически возможны три варианта: отсылка к полному описанию, отсылка к сокращенному описанию и фиксация референции без отсылки к описанию. В последнем случае имя употребляется как чистый деиктический акт, как семантическая пустота. Вероятно, в огромном большинстве дискурсивных ситуаций мы встречаемся со вторым вариантом: имя фиксирует референцию и отсылает лишь к части своих коннотаций, необходимой для того, чтобы понять конкретное высказывание. Отсылка к полному описанию и чистый деиктический акт выступают, скорее, как логические пределы семантической структуры имени и в определенном смысле сливаются на семантическом горизонте. Но это означает, что повседневный опыт речи, использующей ограниченное количество коннотаций слов, развивает в нас прежде всего аналитическую интуицию, так что имя, указывая на вещь, одновременно начинает ее логический анализ.
Однако скрытый в имени деиктический акт, фиксирующий референцию, вовлекает нас в область совсем другой логики, нежели аналитическая логика коннотаций. Категория репрезентируется здесь не описанием свойств, а образом множества, сгруппированного вокруг зафиксированной ее именем когнитивной точки. Этот образ опирается уже не на опыт слов, а на опыт вещей, точнее, на опыт интуитивной группировки предметов, не называемых при этом именами категорий. Классифицируемые эмпирически предметы — в том числе и индивиды — выступают для нас как синтетические образы, и в то же время как семантические пустоты. При такой классификации как бы отключается языковая интуиция: мы не просто абстрагируемся от категориальных имен классифицируемых объектов, но и группируем их в категории, которые не имеют имен и, следовательно, выступают в качестве семантических пустот более высокого порядка. В нормальном случае, сформировав такие группы, мы затрудняемся дать им имена, поскольку не узнаем в этих эмпирических объединениях интеллигибельные категории нашего понятийного аппарата[112]. Но если мы и назовем эти синтетические категории известными нам именами, то окажемся обречены впоследствии на логические трудности: ведь даже будучи в состоянии употребить имя лишь для фиксации референции, мы не в состоянии лишить его аналитического потенциала, который постоянно будет возвращать нас к аналитической логике коннотаций.
Разные имена, однако, в разной мере пригодны к употреблению в качестве семантических пустот. Некоторые имена в такой степени связаны с частью своих коннотаций, что, хотя и отсылают к образу множества и к полному описанию как к своему семантическому горизонту, все же могут быть употреблены только в контекстах, актуализирующих их немногочисленные основные коннотации. Так, говоря écuyers, мы понимаем, что речь идет о мелких дворянах, обычно владевших незначительными сеньориями, иногда отправлявшихся на войну, едва умевших читать и писать и т. д. Иначе говоря, мы понимаем это слово не просто как низший дворянский титул, но и как знак, отсылающий к категории индивидов, характеризовавшихся многомерным социальным статусом. Но мы едва ли употребим этот титул в контексте, например, экономических отношений, складывавшихся в мелких сеньориях, хотя значительное большинство последних принадлежало именно экюйе, так что сказать так было бы довольно точно. Мы скорее скажем — мелкие дворяне, petits nobles. Но слово дворянин, noble, совершенно того же регистра, что и слово écuyers. Оно также указывает прежде всего на место человека в сословной иерархии. В чем же разница?
Разница в том, что слово noble выступает как понятие родового уровня социальной таксономии, а эти слова, видимо, применимы в гораздо более разнообразных контекстах, поскольку обычай их употребления привел к частичному притуплению заложенной в них аналитической интуиции. Не случайно Жак Рансьер называет их словами-вездеходами[113]. Но притупление аналитической интуиции облегчает превращение слов в семантические пустоты. Именно вокруг таких терминов, по-видимому, и организуются социальные таксономии, именно они, эти родовые понятия, и являются аналогом понятий базового уровня биологических таксономий. От их семантических структур зависит логика описаний социальной структуры, в то время как термины видового уровня позволяют не столько построить эти описания, сколько сделать их более подробными. Терминами видового уровня члены базовых категорий обозначаются в специфических частных контекстах, от которых мало зависит общая логика изложения.
Иными словами, дискурс социальной истории организуется вокруг понятий, в которых достигает апогея конфликт аналитической логики интерпретации значений и синтетической логики эмпирического упорядочивания множества. Но эти логики предполагают различную структуру категорий. Аналитическая логика делает для нас более естественным принцип необходимых и достаточных условий, синтетическая логика склоняет нас, скорее, к формированию прототипических категорий. В повседневной практике наш здравый смысл довольно легко примиряет обе логики, вовремя подсказывая нам, где следует остановиться, чтобы не быть слишком логичными в терминах одной из них, ибо это немедленно приведет к слишком грубому нарушению другой. Именно поэтому большинство описаний социальных структур, которые созданы историками, при первой же попытке логического анализа заставляют вспомнить знаменитую классификацию животных Борхеса. Однако такая картина нашей обычной классификационной деятельности в социальной истории была бы неполна без определенного динамического момента. Дело в том, что в разные периоды в реконструкциях социальной структуры происходит некоторое перераспределение ролей между двумя логиками. То одна, то другая из них выдвигаются на передний план. И период, который Козеллек называет Sattelzeit, является характерным примером переориентации сознания, приведшей к изменению соотношения двух логик.
Итак, применительно к социальным таксономиям в качестве базового уровня выступает уровень понятий, обозначающих большие группы или классы общества. Их семантическое своеобразие, отличие от остальных социальных терминов состоит в их повышенной способности конвертироваться в семантические пустоты. Именно поэтому можно сказать, что в этих терминах достигает апогея противоречие двух логических процедур, подлежащих реконструкции социальной структуры. Если сопоставить понятия базового уровня с основными историческими понятиями, то легко увидеть, что семантические трансформации Sattelzeit оказались весьма благоприятными для оформления логического своеобразия социальных терминов базового уровня.
Период конца XVIII — начала XIX в. многими исследователями, и прежде всего Мишелем Фуко, оценивался как момент важнейшего эпистемического перелома, характеризовавшегося, в частности, некоторым высвобождением мысли из-под власти языковых структур и более непосредственным отношением к вещам[114]. Переформулируя эту мысль в предложенных выше терминах, можно сказать, что те структуры социальных понятий, которые опирались на опыт вещей, обретают несколько большую независимость по отношению к тем структурам этих понятий, которые подсказаны опытом языка. По крайней мере начиная с XVII в. социальная мысль пытается освободиться от закодированных в языке классификационных схем, обращаясь при этом к идее множества и тем самым как бы предлагая заново, эмпирически перекодировать всю массу составлявших общество индивидов. Администрации XVII–XVIII вв. отдали немалые усилия грандиозным попыткам такого перекодирования, связанным с распространением статистики, которая по необходимости должна была свести язык с вещами в едином пространстве, выработать такую номенклатуру, в терминах которой можно было бы относительно адекватно описывать массу эмпирических индивидов. Апогеем этого движения становится рубеж XVIII и XIX вв. По-видимому, имеет основания гипотеза, что в этой переориентации сознания с опыта слов на опыт вещей сыграли роль и те перемены в исторической темпоральности, о которых говорит Козеллек. Ведь в результате переориентации исторических понятий с области опыта на горизонт ожиданий происходит именно высвобождение мысли из-под влияния лингвистически закрепленного в сознании образа партикуляристского общества, а следовательно, расширение интеллектуального пространства для создания категорий нового типа. В том проекте будущего общества, который осознается в этих новых понятиях, можно распознать стиль мысли, основанный на опыте вещей и статистических процедурах. Связь между статистикой и демократией вряд ли где-нибудь выступает столь же отчетливо, как в теории «среднего человека» А. Кене, которая могла быть сформулирована только в сфере свободного от оков лингвистически кодированного опыта общества привилегий манипулирования семантическими пустотами[115].
Именно в этих условиях происходит внутренняя перестройка социальных номенклатур, суть которой — в повышении роли терминов родового, т. е. базового уровня. Конечно, общество партикуляристского типа, общество Старого порядка тоже было в состоянии представить себя в терминах макрогрупп. Достаточно вспомнить традиционную для европейского феодализма модель трех сословий — духовенства, дворянства и третьего сословия, в основе выделения которых лежали выполняемые ими социальные функции. Характерны названия этих макрогрупп: те, кто молится, те, кто воюет, и те, кто трудится (oratores, bellatores, laboratores). Однако в этих макрокатегориях слишком заметна связь с обычным для Средневековья эссенциалистским стилем мышления. Такие слова, как noblesse или bourgeoisie, могли, конечно, быть отнесены к группе лиц, но главный их смысл состоял в обозначении качества. Дворянство — это не столько сами дворяне, сколько статус дворян, их главное свойство, их сущность. С этим отчасти и связана относительная бедность средневековой лексики абстрактными понятиями. Те же, которые имелись, сплошь да рядом выражали прежде всего именно идею качества, а не идею множества. Напротив, в конце XVIII — начале XIX в. происходит настоящий бум абстрактных понятий. К этому классу терминов и принадлежат основные исторические понятия. Именно тогда для обозначения основных социальных групп наряду с нарицательными именами распространяются собирательные. Любопытно, что для видовых социальных понятий таких имен-дублей обычно нет, а для социальных терминов базового уровня они, как правило, имеются. Речь идет о таких парах, как aristocrates/arisiocratie, nobles/noblesse, bourgeois/bourgeoisie, paysans/paysannerie. Распространение собирательных имен означает, что социальные категории гораздо меньше, чем раньше, мыслятся как эманации сущностей — скорее, они мыслятся теперь как множества индивидов. Для нарицательных имен единственная универсалия, мыслимая как реалия, есть универсалия качества. С собирательными именами на первый план выступает универсалия множества. Буржуазия теперь — это уже не статус буржуа, а класс людей. Реализм вещей приходит на смену реализму слов.
Итак, нам известен момент, когда в социальных номенклатурах понятия базового уровня обретают свой современный статус и современные семантические структуры. Этот момент — грань XVIII и XIX вв. Нам известны и некоторые механизмы этого процесса: это претензия понятий на всеобщую значимость, их ориентация на горизонт ожиданий и отрыв от области опыта, отраженной в социальной лексике партикуляристского общества, ориентировавшейся преимущественно на видовой уровень. Это, далее, повышение роли родового уровня в социальных номенклатурах, усиление абстрактного характера социальных понятий, переориентация мысли с идеи качества, сущности, на идею множества, а это значит — с логики коннотаций на логику эмпирического упорядочения. И наконец, нам известна особенность семантической структуры социальных понятий базового уровня: они характеризуются относительным равновесием двух форм мышления, двух логик и, следовательно, приблизительным равноправием при образовании понятий принципов необходимых и достаточных условий и семейного сходства.
6. Культура как категория современной мысли
Тридцать лет назад увидела свет книга А. Я. Гуревича «Категории средневековой культуры»[116]. Автор показывал, что культура не просто «относительно самостоятельна» по отношению к экономике (что еще укладывалось в рамки официального советского марксизма), но что именно она является «организующей связью» общества, опосредующей все без исключения социальные явления. История культуры предстала основой глобальной истории.
Идеологическое значение подобной конструкции очевидно. «Открытие» культуры в 1960–1970-е гг. читалось как выражение самосознания оппозиционной интеллигенции, как утверждение прав личности — субъекта культуры.
Подобная семиологическая структура свойственна историографии (и гуманитарным наукам в целом). История представляет собой символический язык, позволяющий историку, даже когда он говорит о самом отдаленном прошлом, говорить о предельно актуальной современности. Описывая структуры макрокосма, историк объективирует тот идеал человека, который стремится реализовать в самом себе. Он заявляет об универсальной значимости этого идеала, проецируя его на историю.
Категории нашего разума — не копии с «реальности». В них «отражается» — прежде «реальности» — их собственная история, история значений, которые сознательно или бессознательно вкладывали в эти категории использовавшие их люди. Изучать категории культуры, конечно, важно. Но первую проблему представляет культура как категория.
«Культура, всюду культура», — восклицает Лора Энгельштейн в обзорной статье о современной славистике[117]. Эту констатацию можно распространить и на другие области современных гуманитарных исследований. В чем причины «присутствия всюду» культуры? Что значит культура сегодня? Из базовых понятий наук о человеке понятие культуры, пожалуй, в наименьшей степени проблематизировано современной мыслью. Тем важнее приглядеться к его истории. Такая задача облегчается наличием ряда классических исследований[118]. Изучение истории понятий — кратчайший путь к их релятивизации.
Понятие культуры, как и современный социально-политический словарь в целом, возникло сравнительно недавно — во второй половине XVIII — начале XIX в. С этого времени основные исторические понятия — это уже наши, современные понятия. Напротив, до XVIII в. слова, обозначающие эти понятия, даже если и существовали, значили нечто совсем иное, чем теперь. Так, слово «индивид» означало «атом», а слово «революция» — «круговращение планет». Слово «история» понималось как story, часто употреблялось во множественном числе и обычно требовало дополнения (история кого-то или чего-то). Слово «общество» понималось либо в самом широком смысле — как общение между людьми, либо в совсем узком — как деловое партнерство. Слово «государство» (status, Etat) до XVII в. означало сословие (равно как и положение дел), тогда как слово «республика» предвосхищало часть современного понятия государства (идею общего блага). Слова «цивилизация» не существовало вовсе, а слово «культура» относилось прежде всего к возделыванию земли.
Однако уже в античности это слово употреблялось в переносном смысле. Как и слово cultus, оно могло означать «служение богам» и «образование» — «возделывание духа» (cultura deorum, cultura animi, cultura mentis). В XVI–XVII вв. такое словоупотребление распространяется в связи с той ролью, которую для гуманистов играла идея воспитания. В единичных случаях слово культура использовалось без дополнений, что свидетельствует о вызревании понятия. Но такое словоупотребление во французском языке распространяется только начиная с 60-х, а в английском и немецком с 70-х гг. XVIII в. Тогда же в современном значении появляется и слово «цивилизация», что, конечно, не случайно, поскольку оба слова покрывали весьма близкое содержание. Уже в конце XVIII в. немцы предпочитали говорить о культуре, а англичане и французы — о цивилизации[119].
Но появление слова и генезис идеи — разные вещи. История понятий интересуется зарождением идей под «чужими» именами или вовсе без имени, в разных лингвистических (а порой и нелингвистических) формах. Самым тесным образом судьба понятия культуры оказалась связана с понятиями истории, общества и цивилизации. Новая система исторических понятий формировалась именно как система, где один термин выражал существенную часть значения другого.
Предыстория понятия «культура» в XVI–XVII вв. была связана с абсолютистским проектом «цивилизации нравов». Абсолютные монархии практиковали разнообразные формы контроля над эмоциями, жестами, речью, поведением[120]. Этикет воспитывал тела подданных. В XVI в. идеал благовоспитанности выражался словом «куртуазность», т. е. «придворность» (courtoisie, Höflichkeit), поскольку именно двор был рассадником новых форм поведения. Синонимом куртуазности выступало слово «цивильность» (civilitas, civilité), равно как и восходящее к античной традиции слово urbanitas, поскольку слово «гражданин» (civis), от которого происходит слово civilitas, означало гражданина именно города (urbs). В XVII в. для выражения этого идеала прибавилось слово «полиция» (police — от греческого politeia), которое означало тогда не столько соответствующее учреждение, сколько общественный порядок, идеал благоустроенного государства, и к тому же ассоциировалось с фонетически близким глаголом polir (придавать блеск), который в переносном смысле означал «воспитывать». В XVII в. зарождается и понятие общества — из идеи общественности человеческой природы. Общество противопоставлялось первобытной войне всех против всех, спасением от которой считалось государство. Обустроенное государством общество называли гражданским обществом (société civile). Этот термин означал тогда хорошо управляемое (police) общество, где «граждане» благонравны и покорны власти. Именно из этого круга представлений, в котором очевидно доминировала идея государства, развиваются понятия цивилизации и культуры.
В XVI–XVII вв. намечается и связь этих представлений с идеей исторической изменчивости, которая питалась как изучением истории права, так и контактами с «этнографическими» обществами Нового Света. Уже с конца XVI в. слова «цивилизованный» (civilisé, civilisiert) и «культурный» (cultivé, cultiviert) употребляются как антонимы слова «варварский». Идея общественности человеческой природы входит в эту оппозицию. Дикари не знают общества, государства и законов, но дикарей можно цивилизовать. Именно вокруг глагола civiliser и пассивного причастия civilisé возникает ядро идеи цивилизации. Но чтобы она оформилась, должно было сложиться современное понятие истории.
Это понятие также сложилось в XVIII в., когда слово «история» стало обозначать целостный процесс развития человечества[121]. Стержнем понятия истории была идея прогресса. В этом контексте понятия культуры и цивилизации превратились в базовые исторические понятия. В них выражалось понимание хода истории. Тем самым они стали в основном современными понятиями.
Возникновение идеи всемирной истории как поступательного движения от варварства к цивилизации сделало понятие «цивильность» устаревшим не только по содержанию, но и по форме. Появление слова «цивилизация» означало нечто большее, чем лингвистическую фиксацию идеи — а именно, обретение идеей более адекватной «духу времени» лингвистической формы. Civilisation обозначает действие и его результат. Именно в XVIII в. начинают распространяться существительные отглагольного происхождения на tion (их бум приходится на годы революции). За переходом от «цивильности» к цивилизации скрываются глубинные изменения в способе думать. Civilitas — абстрактное качество, сущность, цивилизация — процесс. Вселенная процессов шла на смену космосу идеальных сущностей.
Ж. Старобинский подчеркивал, что грамматическая форма слова «цивилизация» «заставляет мыслить некоего агента», который «может совпадать с самим действием». Последнее в таком случае воспринимается как автономное начало, содержащее причину самое себя[122]. Аналогичное свойство Р. Козеллек приписывает понятию истории, как оно сложилось в конце XVIII в: «история становится своим собственным субъектом», «независимой и самостоятельно действующей» силой, «творцом судьбы человечества»[123]. Сходство двух понятий проявляется и в том, что они служат «именами собирательными» (Р. Козеллек), обозначающими совокупность явлений (в одном случае — многочисленных stories, в другом — отдельных аспектов процесса цивилизации, как то смягчение нравов или развитие искусств). Более того, оба понятия утверждаются именно «благодаря своей способности к синтезу» (Ж. Старобинский). По мнению Р. Козеллека, в словаре базовых исторических понятий французского языка немецкой идее истории структурно соответствовало понятие революции. Подобно истории в Германии, революция во Франции осмыслялась как принцип единства и движущая сила исторического процесса. Однако, как мы видели, и слово «цивилизация» выражало весьма близкую идею.
Как и слово «цивилизация», слово «культура» (происходящее от глагола colo — обрабатывать) своей грамматической формой способно выразить идею процесса и его результата (пусть и в меньшей степени, поскольку в новоевропейских языках в отличие от латыни его отглагольное происхождение не ощущается). В Германии это принесенное из Франции слово было первоначально воспринято как синоним слова Bildung, выражавшего идею умственного и нравственного самосовершенствования с помощью образования. Понятие Bildung относилось к развитию личности, но имело и очевидное общественное звучание: утверждая духовное развитие в качестве высшей ценности, оно подчеркивало высокую социальную роль носителей культуры. Так понятие культуры с первых попыток его идеологического наполнения стало самоназванием интеллигенции avant la lettre.
В этом общегуманистическом смысле понятие культуры в Германии использовалось уже Кантом, который видел смысл развития человечества в прогрессе цивилизации (законосообразности жизни), культуры (наук и искусств) и нравственности (религии). В одном смысловом ряду и без строгих внутренних различий он употреблял слова Cultur, Civilisirung, cultiviren, civilisiren (sic!). Социальные аспекты понятия культуры были усилены Гердером. Культура для Гердера была прежде всего культурой определенного народа. Фихте связал это понимание культуры с немецкой национальной идеей: культурой par excellence предстала у него немецкая культура.
[109] Smith E. E., Medin D. L. Categories and Concepts. Cambridge (Mass.): Harvard U. P., 1981; Murphy G. L., Medin D. L. The Role of Theories in Conceptual Coherence // Psychological Review. Vol. 92. № 3. 1985. P. 289–316; Medin D. L. Concepts and Conceptual Structures // American Psychologist. Vol. 44. № 12. 1989. P. 1469–1481; Kleiber G. La sémantique du prototype. Catégories et sens lexical. Paris: P.U.F., 1990; Rastier F. Semantique et recherches cognitives. Paris: P.U.F., 1991; Margolis E. A Reassessment of Shift from the Classic Theory of Concept to Prototype Theory // Cognition. Vol. 51. 1994. P. 73–89.
[110] См. подробнее: Копосов Н. Е. Как думают историки. М.: Новое литературное обозрение, 2001.
[111] Kripke S. Naming and Necessity. Oxford: В. Blackwell, 1980. P. 48.
[112] Boltanski L., Thevenot L. Finding One’s Way in Social Space. A Study Based on Games // Social Science Information. Vol. 22. № 4/5. 1983. P. 654.
[113] Ranciètre J. Les mots de l’histoire. Essai de poétique du savoir. Paris: Seuil, 1992. P. 72.
[114] Foucault M. Les Mots et les choses. Une archéologie des sciences humaines. Paris: Gallimard, 1966.
[115] Desrosières A. La Politique des grands nombres. Histoire de la Raison Statistique. Paris: La Découverte, 1993.
[116] Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М.: Искусство, 1972.
[117] Энгельштейн Л. Повсюду «культура»: О новейших интерпретациях русской истории XIX–XX веков // Новая русская книга. 2001. № 3/4. С. 107–121 (английское название статьи более энергично: «Culture, Culture Everywhere»).
[118] Старобинский Ж. Слово «цивилизация» // Поэзия и знание. История литературы и культуры / Пер. С. Н. Зенкина. М.: Языки славянской культуры, 2002. С. 110–149; Febvre L. Civilisation: évolution d’un mot et d’un groupe d’idées // Pour une histoire à part entière. Paris: S. E. V. PE.N., 1962. P. 481–528; Benveniste E. Civilisation. Contribution à l’histoire du mot // Problèmes de linguistique générale. Paris: Gallimard, 1966. P. 336–345; Beneton Ph. Histoire de mots culture et civilisation. Paris: Presses de la F.N.S.P., 1975; Wiliams R. Keywords. A Vocabulary of Culture and Society. Glasgow: Fontana; Croom Helm, 1976; Fisch J. Zivilisation, Kultur // Geschichtliche Grundbegriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland / Hrsg. von O. Brunner, W. Conze, R. Koselleck. Stuttgart: E. Klett; J. G. Cotta. 1972–1993. Bd. 7. S. 724–730; Cuche D. La notion de culture dans les sciences sociales. Paris: La Découverte, 1996.
[119] H. Элиас полагал, что в Германии уже в XVIII в. культура воспринималась как противоположность цивилизации (Elias N. The Civilizing Process. The History of Manners. Oxford: B. Blackwell. 1978–1982. \bl. 1. P. 8–34). Однако эта точка зрения не подтверждается анализом текстов (Fisch J. Zivilisation, Kultur. S. 724–730). Несмотря на то что оппозиция Германии и Европы, немецкой духовности и французского гедонизма действительно, существовала, понятия культуры и цивилизации редко (в том числе и Кантом, на которого ссылается Элиас) использовались для ее выражения. Элиас спроецировал на XVIII в. франко-германский спор 1914 г. о культуре и цивилизации.
[120] Elias N. The Civilizing Process; Idem. The Court Society. Oxford: B. Blackwell, 1983.
[121] Koselleck R. Historie/Geschichte // Geschichtliche Grundbegriffe. Bd. 2. S. 647–717.
[122] Старобинский Ж. Слово «цивилизация». С. 115.
[123] Koselleck R. Historie/Geschichte. S. 649–653.