Вскоре на землю пала ночь, и мы поспешили укрыться в доме. Ужинать сели в тесной комнате, мальчик прочитал молитву, суп ели молча. При свете коптившей карбидной лампы я разглядывал мозолистые руки лесничего, видел землю, въевшуюся в трещинки на загрубелых пальцах, смотрел на много раз чиненную рубаху матери, видел на лицах глубокие морщины — следы лишений и подумал об особняке Амсар, о мягком стуле в дирекции, об узаконенном восьмичасовом рабочем дне. И пожалел, что стал клерком, просиживающим штаны пердуном, далеким от острых вопросов, от насущных проблем — от всего, что было истинным, трудным и не нуждалось ни в идеализации, ни в глубокомысленных теориях, а требовало каждодневной напряженной работы.
Отправляясь спать, дети попрощались песней, которую пели наполеоновские солдаты, переходя Березину. Наша жизнь, говорилось в ней, подобна дороге. По такой дороге бредет странник в ночи, с печалями в сердце, согбенный горем. И все-таки, наперекор всем напастям, нельзя падать духом, надо шагать дальше: мгла неизбежно уйдет и нам вновь улыбнется солнце. Напоследок дети поцеловали родителей в щеку. Мы посидели еще немного, хозяйка подала кофе. Напиток был такой жидкий, что даже при тусклом свете лампы ложечки виднелись до самого донышка чашек. Генерал заговорил о Голдмане, инженере-лесоводе дендрария в Бутаре, и дал понять, что с этим человеком что-то случилось. Когда мы поинтересовались подробностями, он поднес большой палец правой руки ко рту, имитируя горлышко бутылки, закатил глаза и покачал головой. Больше ничего не сказал: усталость смыкала и веки, и уста. В тот вечер он вообще был не в состоянии долго сидеть за столом — так сильно клонило его ко сну. Вскоре он ушел, оставив нас наедине с хозяйкой. Мы тоже устали как черти и тем не менее с интересом слушали ее рассказ о жизни этой семьи. Поначалу она запиналась, что нас нисколько не удивило, ведь ей редко доводилось беседовать с людьми, и она почти разучилась это делать. Теперь же слова лились свободно, казалось, что фразы рождались в молчаливой душе одна за другой. Было уже далеко за полночь, а мы все еще внимали женщине. Узнали о ее борьбе со здоровенными улитками, пожирающими ботву на грядках, о скверном качестве товаров, покупаемых ею в сельпо, о недовольстве крестьян низкими ценами на кофе и прочих неурядицах. Хотя головы наши гудели от усталости, мы продолжали слушать рассказ — быть может, даже из чувства долга. В любом случае желание наконец отправиться на боковую показалось бы нам эгоистичным. Сообщение о том, что у Голдмана какие-то неприятности, обеспокоило Маленького Поля, и на обратном пути мы завернули в Бутаре, некогда столицу бельгийцев. Еще до полудня нашли лесовода в небольшой гостинице на окраине города лежащим без сознания, с огромной, набухшей от крови повязкой на голове. Рядом с кроватью валялась пустая бутылка из-под «Джонни Уокера», а едкий запах, каким дохнуло из мрачного обиталища, свидетельствовал о том, что никто не попытался помочь Голдману и что он, заросший щетиной, немытый и нечесаный, лежит тут уже несколько дней. Гостиницей заведовала женщина из народности тва — старуха с глубоко посаженными глазами под кустиками бровей. Окинув нас недоверчивым взглядом, она наотрез отказалась притронуться к раненому умуцунгу. Маленький Поль на нее не обиделся. Тва — замечательные горшечники и ловкие охотники, сказал он, при том что этой женщине, скорее всего, не приходилось натягивать тетиву или вращать гончарный круг. Но дело не в этом. Просто некоторые исконные ремесла не сочетаются с цивилизованными видами деятельности — например, с уходом за больными.
Вот таким он был, Маленький Поль. Он любил эту страну без оговорок и то, что отверг бы на родине, великодушно оправдывал здесь. Ни одна клеточка его организма не заразилась цинизмом, которым после долгих лет безуспешных хлопот и стараний проникаются многие из тех, кто решил потрудиться на ниве оказания помощи слаборазвитым странам. Если не считать хронического насморка, то неизменным спутником Поля было веселое настроение, его он черпал в очищенной и расфасованной в аптекарские пакетики каротели, которую каждое утро перед уходом на работу получал из рук своей жены Инес. По пути в Бутаре он непрерывно грыз эти морковные палочки и расхваливал свое пищеварение. По его словам, оно работало безупречно, что и в самом деле было редкостью среди белых. Вечные бананы, рис и пиво делают кишечник вялым и вызывают хронические запоры, но мало кто находит в себе смелость есть салат или не очищенные от кожуры фрукты, опасаясь, что констипация может обратиться в свою противоположность — при здешних туалетах это однозначно худшая из обеих возможностей.
Мы сняли с Голдмана грязную рубашку, обтерли грудь и плечи влажной тряпицей, а когда ослабили повязку, то увидели над правым ухом рваную рану. Поль продезинфицировал ее остатками виски и наложил свежий тампон. Взбив под головой недвижимого товарища подушку и сунув что-то под него, мы пошли в ближайшую больницу и договорились, что его отнесут туда в лубяном паланкине. Врач распорядился освободить для нашего человека небольшую двухместную палату: роженицу пришлось отослать домой раньше срока, а умирающую старуху перенести на койку в угол коридора. Мы были довольны.
Первая помощь бедолаге была оказана, часы показывали за полдень, в Кигали мы собирались вернуться на следующий день и потому сняли номер в «Ибисе», отеле на главной улице: еще при бельгийцах он считался в городе лучшим домом. Ресторан посещали в основном белые и высокопоставленные чиновники. В гардеробе я увидел зонтик — не совсем обычный: ручка его имела форму утиной головы. И когда я вешал свой пиджак, этот деревянный селезень ухмыльнулся мне прямо в лицо. Смотри-ка, казалось, крякал он, наш мушкетер-то, который дал таможенникам оттрахать себя в зад, добрался аж до Бутаре! Что ж, поглядим, какую штуку он отколет в здешних краях. Я оцепенел. Уставился в его бледно-зеленые глазенки, и Маленькому Полю пришлось окликнуть меня три раза, прежде чем я смог опомниться. Поль сказал, что приляжет на часок, а потом мы пойдем в дендрарий: надо выяснить, отчего так пострадал Голдман.
Кроме двух американцев, попивавших пиво и вкушавших мясцо с прутков, в ресторане никого не было. Метрдотель был подчеркнуто немногословен и на вопрос, кому бы мог принадлежать зонтик, только пожал плечами. Тогда я сел за столик у входа: оттуда мне был виден гардероб с зонтиком. Никакого плана у меня не было. Какой будет моя реакция, я не знал. Не знал даже, чего хотел от этой молодой женщины, если вообще это ее зонтик. Я только чувствовал, как бешено колотится мое сердце, а в голове роятся тысячи фраз, ни одна из которых не казалась мне подходящей. Я сидел в ожидании той минуты, когда смогу взять реванш. Новые посетители в ресторан не заходили, зато не прошло и часа, как появился Маленький Поль — с заспанными глазами, взлохмаченными волосами и тем не менее явно отдохнувший и готовый вернуть перевернутый мир в нормальное положение. Пешком мы отправились в дендрарий, расположенный за городом на продолговатой возвышенности.
Несчастный случай произошел два дня тому назад, рассказал директор, в обеденное время, когда Голдман по привычке прилег вздремнуть в тени фицифолии. И неожиданно пришел в офис, весь в крови, и отпросился с работы. Сел в свою машину и поехал в больницу, где рану, как могли, обработали. Я сам, продолжил директор, навестил его в гостинице и предложил отвезти в столичную клинику. Но Голдман не согласился, сказал, что у него всего лишь царапина, о которой и говорить, мол, не стоит, и что завтра он опять выйдет на работу. Директор, по его словам, тоже видел, что это была не настоящая рана, а глубокая ссадина — и все же несравнимая с ударом, который сук нанес по самолюбию Голдмана.
Что имел в виду директор, мы поняли, когда он привел нас на делянку № 103. Там высилась эта фицифолия — будь она неладна. Сук все еще лежал на том месте, где он свалился на Голдмана. Длиной добрых метров десять, толщиной с ногу слона, подгнивший у своего основания — очевидно, из-за поражения грибком. Голдман решил срезать больное место, чтобы спасти все дерево. При этом прислонил лестницу к той стороне сука, которую хотел спилить, что было явной нелепостью и чего никогда не сделал бы инженер-лесовод, если бы был трезв и мысли его не путались. Директор дал нам понять, что в тот день Голдман появился в дендрарии под хмельком. Почему никто не удержал его от столь опасного поступка? — спросил Поль, ошеломленный этим известием. Пытались, ответил растерянно директор, но отговорить его было невозможно: во-первых, потому, что спасать дерево нужно было безотлагательно, а во-вторых, потому, что Голдман никого к своему любимому эвкалипту не подпускал. При этом директор скроил такую мину, будто Голдман стал жертвой не несчастного случая в лесном хозяйстве, а неудачного любовного приключения. Эвкалипты фиголистные, или фицифолии, не служили никакой иной цели, кроме как для украшения рощи, и, глядя на прелестные красные цветки, будто кровью окропившие землю вокруг места слома, я с ужасом подумал о другом таком же дереве: оно стояло в саду особняка Амсар.
Лишь на обратном пути я проникся красотой этого ботанического сада, заметил то тщание, с каким деревья были посажены стройными рядами, и не мог не уподобить их колоннам громадного собора с куполом из пронизанной светом листвы. Вместе с заокеанскими здесь произрастали уроженцы здешних мест — такие, как ньютония из влажных лесов Ньюнгве. Некоторые были увиты щирицей — лианой, цветущей один раз в десять лет. Тогда это растение, здесь его называют урубого, украшает себя белыми перышками. Издали кроны деревьев выглядели так, будто покрылись плесенью, — аборигены исстари видят в этом знак беды. С цветеньем амаранта, считают они, приходят войны, голод, засуха.
Предзнаменование подтвердилось дважды. Меньшей бедой была смерть Голдмана. Инженер-лесовод умер в пятом часу, сообщил нам врач больницы, разведя руками, и я хорошо помню, как Маленький Поль не мог вымолвить и слова, тупо глядел на врача и, как рыба на берегу, хватал ртом воздух. Мы делали все возможное, оправдывался врач, но средства нашего лечебного учреждения весьма ограниченны, вы, мол, сами можете в этом убедиться, нечем бороться с сепсисом и так далее. То есть обычные в таких случаях жалобы и нытье. Тем не менее он был не настолько глуп, чтобы не обратиться к нам с просьбой замолвить за него словечко у начальства в Кигали. Если же это невозможно, то он просил бы нас подтвердить в письменной форме полную невиновность его скромного учреждения в смерти Голдмана. Поль не отвечал, стоял как окаменелый. Просто отказывался поверить, что эта страна посмела убить одного из наших сотрудников, — после всего, что Голдман и вся дирекция сделали для здешних людей.
Труп они положили в подвал, сняв с него всю одежду за исключением трусов, — будто стыдились обнажить половой орган умуцунгу. Челюсть Голдмана была подвязана куском полотна, а рана над правым ухом, казалось, стала больше — полоска кожи головы свисала, словно непришитая заплата.
Стоя в теплом подвале, скорее похожем на большую нору, мы решили, что должны как можно быстрее доставить покойника в Кигали, а оттуда перевезти в Швейцарию. Поскольку уже смеркалось, отложили поиски автомобиля с кузовом или микроавтобуса на следующее утро. Потом зашли в кабинет Голдмана и собрали его нехитрые пожитки, в том числе фотографии, компас, карты местности, десяток книг по специальности. Ужинать не стали, выпили по две двойные порции виски и вскоре разошлись по своим номерам.
Смерть Голдмана была событием драматическим, но, откровенно говоря, как настоящую катастрофу я воспринял то, что, входя вечером вместе с Полем в «Ибис», сразу же заметил: зонтик из гардероба исчез. Я не верю в колдовство и никогда в него не верил, но какая-то тень суеверий жителей этой страны пала в тот день на меня, и мне вдруг подумалось, что все злоключения последнего времени сплетены в один тугой узел — инцидент в Брюсселе, ухмылка деревянного селезня, смерть Голдмана. Я не понимал, как это могло произойти, и ломал голову над этой загадкой, злясь на себя за то, что, уходя с Полем в дендрарий, не оставил в отеле записки. Полночи читал заметки Голдмана, а потом ворочался в постели — с беспокойством в груди и тяжелыми сновидениями в черепной коробке.
Как на зло, именно в то утро, в середине сухого сезона, неожиданно хлынул проливной, «коровий» дождь. Катафалк мы с Полем искали по всему городу и не нашли ничего лучшего, чем заляпанный куриным пометом пикап. Поместить в него эксперта дирекции, пусть даже мертвого, мы не имели морального права. В больнице тем временем Голдмана подготовили к перевозке: обмыли тело и положили в гроб, изготовленный из теретикорниса. В записках Голдмана говорилось об этом быстрорастущем эвкалипте. Первое такое дерево посадили на берегу озера Киву немецкие миссионеры. Оно же стало и первым эвкалиптом страны, который они спилили в 1912 году. Древесина его — красноватого цвета, твердая, стойкая — гниет крайне медленно, гробы из нее — плохой приют для усопших.
Страна была перенаселена, а в провинции Бутаре ситуация вообще обострилась до предела. На каждого покойника приходилось трое новорожденных. Их надо было кормить. Если б рост продолжался такими же темпами, то через пятнадцать лет население страны удвоилось бы. Земли для кладбищ перестало хватать. Холмы были освоены до самых гребней. На кладбища пускали пастись коз — пусть хоть там они урвут себе клок травы. Через каждые десять лет могилы разрывали, и нередко на божий свет появлялись целехонькие гробы из теретикорниса. Голдман советовал погребальным конторам использовать мягковолокнистую древесину эвкалиптов пеллита и рубида. В своих заметках он горько сетовал на твердолобость бюрократов: они выслушивали его, соглашались с ним, а потом не думали и пальцем пошевелить. Косность чиновников измотала и нас с Полем. Гроб и без покойника был словно налит свинцом. В довершение всех бед он оказался слишком длинным для «тойоты терцель» Маленького Поля, которая — за неимением иного транспорта — должна была послужить катафалком. Поль досадовал из-за того, что мы никак не могли закрыть заднюю дверцу и, стало быть, вынуждены были везти останки нашего коллеги в Кигали как какой-нибудь старый буфет. Что ж, это — Африка, сказал он, немного успокоившись. И закрепил дверцу обрезком резинового шланга.
Небо давно прояснилось, но полуденный дождь сделал дорогу до крайности скользкой, местами похожей на детскую горку. Хотя Поль вел машину осторожно, задние колеса на поворотах раз за разом заносило — из-за тяжелого груза. Но меня больше волновали люди — очевидцы нашего движения на север. Слух о том, что двое абацунгу везут мертвого товарища в Кигали, распространялся быстрее, чем ехал наш автомобиль. Жители окрестных хуторов и деревенек, которые с первого проблеска утренней зари до последнего солнечного лучика поодиночке или группками двигались вдоль дорог этой страны, — мелкие рыночные торговцы с их немудреным товаром на тачках, женщины, шедшие с полей домой с полными корзинами, мужчины, степенно шагавшие с какими-то бумагами в управление своей коммуны, — все они, провожая инженера в последний путь, образовали за Рубоной шпалеры, соединились в длинную похоронную процессию. Когда мы проезжали мимо них, они на какой-то момент останавливались и обращали к нам свои лица. Женщины снимали с плеч поклажу, брали детей за руку, а те, у кого на голове была шляпа, приподнимали ее.
После смерти Голдмана надо было сделать несколько дел, связанных с этим печальным событием. Они отвлекали от иных мыслей. Нужно было известить о случившемся единственную родственницу инженера — его сестру. Полиция, занимающаяся расследованием причин возникновения эпидемий, потребовала представить заключение патологоанатома. Имущество Голдмана подлежало описи. Но после того как воскресным днем мы погрузили тяжеленный гроб с его телом в самолет «Сабены», все опять пошло по-старому. Дни опять потекли унылой чередой, и у меня было много времени, слишком много, чтобы думать об утиной голове. Страна подала мне знак, но она говорила загадками, и я, как ни старался, не мог понять, что здесь к чему. Понимал лишь одно: я должен найти эту женщину. После школы я практически никогда не рисовал, делать это не люблю, да и нет у меня таланта для такого занятия. И вдруг я взял бумагу, взял цветные карандаши и сел за стол. Постепенно возник силуэт, который при желании можно было назвать очертаниями утиной головы. Это меня ободрило, и я нарисовал глаза, затем дугу бровей над ними, обозначил волосы, набросал веснушки, а поскольку не знал, как высветлить глаза, написал объявление о розыске некоего лица. Пол — женский, имя — неизвестно, возраст — лет двадцать пять, рост — метр семьдесят, внешность — ухоженная, характер — гордый. Ранним утром в субботу поехал в Бутаре, заглянул в «Ибис», бродил по городу, показывал свой рисунок самым разным людям, но никто не узнал на нем лицо женщины, которую я искал.
Ну, ладно, признаю: портрет был никудышный, я и сам не видел в нем схожести. С таким же успехом я мог бы показывать людям и физиономию Дейзи Дак. Многие принимали меня за умалишенного, и только дети не стеснялись открыто смеяться надо мной.
Не преуспев в своих поисках в Бутаре, я продолжил их в Кигали, проводил вечер за вечером в разных клубах, хотя исключал всякую мысль о том, что ее можно назвать femme libre, которая, в мини-юбке и со скучающим видом, высматривает среди посетителей умуцунгу, желающего как можно скорее связать себя брачными узами. В общем, мое поведение напоминало действия человека в известном анекдоте: я искал там, где освещение было самым ярким, и вскоре поиски стали лишь поводом для того, чтобы забываться в ночных клубах; женщин, проявлявших ко мне интерес, хватало.
Там повстречал я и Мисланда, человека с конским хвостом, ожидавшего меня тогда в аэропорту. Теперь на нем были серебряные украшения, а его маленькие, всегда живые глазки непрерывно выискивали возможность затеять что-нибудь авантюрное. В его облике было что-то от старого индейца, — правда, пока он не открывал рот. Тогда он говорил тоном ландскнехта. Он затаскивал меня в заведения, переступить порог которых в одиночку я бы никогда не рискнул. Однако, откровенно говоря, я не испытывал к нему симпатии. Мне не нравились его рассуждения о Боге и положении дел в мире, о политической атмосфере в той или иной стране, о неких заговорах неких тайных сил, которые, по его мнению, действовали везде. Охотнее же всего он разглагольствовал о качестве ягодиц в «Шез Ландо», где Мисланд пользовался правом первым насладиться достоинствами лучших из них и куда для европейцев непрерывно поставлялась свежая плоть. В страну он прибыл лет пять-шесть тому назад — в качестве эксперта при дирекции. Чем он занимался конкретно, я не узнал, как и не узнал, уволился ли он по собственному желанию, или его вышвырнули, что представлялось более вероятным. Если в отделе координации произносилось его имя, то лица мрачнели и собеседники быстро меняли тему разговора.
Мисланд женился трижды. И каждый раз на женщине из Кигали. Брак он тоже понимал как оказание помощи населению слаборазвитой страны и считал несправедливостью оставлять право пользоваться этой милостью только одной женщине. Кроме того, он содержал гарем, что не раз было причиной безобразных сцен. Им нужны только мои деньги, вздыхал он порой, но я знаю, что таков жребий всех абацунгу, и это утешает меня. Или вы полагаете, что вас и других парней из дирекции приветствуют изящным книксеном потому, что считают вас всех парнями что надо и хоть куда?
Его распущенность бросала тень на всех зарубежных специалистов, но особенно на швейцарцев. Мы находились здесь, чтобы своей работой оставить о себе добрую память — в виде проектов по выращиванию фасоли, в виде кредитных товариществ и кирпичных заводов… И когда после реализации того или иного замысла кооперантов переводили в другое место, то, кроме созданного ими, никаких следов не оставалось. Похоже, только Мисланд был преисполнен желания оставить за собой сугубо личный след: подарить этой стране и ее гражданам свою жизнь с клокочущими в ней страстями, зачать очередного ребенка, сделать несчастной еще одну женщину. Он щедро расходовал себя, не считаясь ни с собой, ни с другими. А главное, ему неведом был стыд, который беззвучно и незримо определял работу в дирекции. Мы чувствовали себя в ответе за те беды и страдания, которые белые люди принесли этому континенту. И работали не покладая рук, чтобы хоть как-то загладить нашу общую вину.
Я терпеть не мог Мисланда и тем не менее встречался с ним в свободное от работы время все чаще и чаще. Он ввел меня в общество специалистов, которых в Кигали было полным-полно. Работая в этой стране, различные организации наступали друг другу на пятки, и не было буквально ни одного холма, где ни осуществлялся бы тот или иной благотворительный проект, ни одной коммуны, в которой ни реформировалась бы школа. Женщины посещали курсы по планированию рождаемости, а главы коммун овладевали наукой управления. Бедность и отсталость не мешали распространению идей. Скотобойни и каптаж источников, хлебные амбары и текстильные фабрики, родильные отделения и линии телефонной связи, школьные туалеты и молодежные фермы, образцовые сыроварни и разного рода хранилища — не было ничего, в чем бы эта страна ни нуждалась. И двести сорок восемь организаций изо всех сил старались перещеголять друг друга, выдвигая и реализуя все новые и новые проекты.
Мисланд пригласил меня в свой клуб — «Kigali Hash Harriers», он был его президентом. Мы отправились в Шьоронги, откуда открывался красивый вид на излучины Ньябаронго. Я прилично оделся — рубашка, пиджак, брюки — и был немало удивлен, когда увидел на парковке под смотровой площадкой, в каком одеянии из машин выходили мои белые соплеменники. Большинство — в шортах, некоторые — в форме для бега. Во всяком случае, казалось, что формального повода для встречи не было. Люди приветствовали друг друга, как старые друзья, и, прежде чем сообразить, что вокруг меня происходит, я оказался в кустах вместе с одним бельгийцем и двумя немками. И там я тоже не сразу понял, что они ищут. А искали они путевые знаки в виде обрезков старых, ненужных документов. Как руководитель, Мисланд проложил по полям маршрут с указателями. Стрелки указывали нам, участникам своеобразного кросса, правильное направление движения, кружочками с крестиками были помечены неверные пути. Мы миновали несколько деревушек, жители которых поглядывали на нас с подозрением, а после того как два раза подряд увидели на кромке тропы перечеркнутый кружок, обе женщины, и так слегка взбудораженные, заволновались еще сильнее и заговорили о каком-то неизбежном для нас наказании.
Действительно, наша группа пришла к финишу последней. Мисланд и остальные участники замысловато-затейливого состязания встретили нас радостными воплями. Затем все затянули какую-то монотонную песню, которая стихла лишь тогда, когда Мисланд надел нам на шею клозетные сиденья. Стоя перед честной компанией у позорного столба, мы слушали приговор президента: проигравшие должны выпить залпом по большой бутылке пива «Примус». Бельгиец сделал это с легкостью, женщины же не смогли одолеть и половины. Едва они оторвали горлышки ото рта, как Мисланд, отобрав у бедняг бутылки, вылил остатки пива им в трусы. Члены клуба грянули гимн в честь ночных горшков, с коими сравнивались обе слабачки. Дошла очередь и до меня. Набрав полную грудь воздуха, я приложился и, к вящему своему удивлению, осушил бутылку. Не помогло. На их сленге я был девственником, то есть участвовал в «гонке с нарезкой из бумаг» первый раз. А посему Мисланд открыл новую бутылку, окропил меня ее содержимым и поздравил со вступлением в клуб. Остаток дня мы провели, вкушая мясо с мангала, потягивая пиво, забавляя себя непристойными шутками, а также хоть и недостоверными, но зато пикантными подробностями из жизни наших коллег, работающих, как и мы, за рубежом.
В отделе координации узнали о моих новых знакомствах и не обрадовались этому. Отношение к другим организациям, оказывавшим помощь этой стране, особенно к частным, было вообще недоброжелательным. Дирекция претендовала на лидерство, ведь мы работали здесь уже тридцать лет, никто не имел столь хорошо отлаженных контактов с местными властями, и потому любые попытки ослабить наши позиции вызывали у моего начальства ревность. Сотруднику дирекции не подобает общаться с Мисландом и его приятелями, сказал как-то Маленький Поль, от такого знакомства страдает нравственный облик сотрудника, а еще больше — его репутация. Но я же должен был как-то проводить свой досуг, а Поль не мог предложить мне что-нибудь увлекательное и в то же время сообразное своему мироощущению. Он держался в стороне от всех увеселений, уходил с головой в работу и, закончив трудовой день, ехал прямиком домой — к своей жене Инес и сыну-подростку. И конечно же, чтобы перебирать минералы в своей любимой коллекции.
Меня восхищали двусмысленные истории, которые с упоением рассказывал Мисланд, — смесь из слухов и пережитого им самим, его чуть ли не болезненная страсть видеть за всем злой умысел, а то и заговор, его неодолимое стремление связывать между собой события, которые никак не соотносились друг с другом. Он мыслил совсем не так, как другие эксперты и кооперанты. Казалось, что к результатам он был равнодушен. Его интересовала сама дорога, ответвления от нее, окольные пути, на которых можно было потеряться. Он питал слабость к моральной коррупции, особенно к собственной, и к тому же не упускал возможности стать застрельщиком любого эффектного действа.
В выходные дни мы ездили на берега озера Киву или отправлялись в национальный парк Кагера, чтобы устроить там пикник или поохотиться. При всей своей неотесанности Мисланд был, похоже, единственным человеком, который действительно не считал свое пребывание здесь чем-то временным. Он сближался с этой страной, прекрасно понимая, сколько опасностей подстерегает его на этом пути, и не был исполнен профессионального рвения вперемешку с ребяческой уверенностью, как все другие эксперты и специалисты, в том числе и Маленький Поль.
Почему вы здесь, дорогой мой друг, вы и ваша славная дирекция? Проведя воскресный день в национальном парке Кагера, мы сидели у костра возле бунгало и ели жареную антилопу. Перед этим наблюдали на болотах за ходулочниками, бекасами и венценосными журавлями. Сплавали на пироге к тому острову на озере Ихема, где когда-то находилась резиденция престарелого правителя королевства Мубари и где в марте 1877 года Стэнли, так и не нашедший в этих краях истоков Нила и оттого впавший в отчаяние, провел десять мучительных дней. Почему в этой стране работают двести различных организаций? Почему нет ни одного холма без проекта? Откуда это безудержное стремление набить зад президента нашими деньгами? Как вы думаете? Если эти самоотверженные спецы действительно желают помочь здешним народам обрести человеческие условия существования, то почему хотя бы некоторым из них не собрать свои пожитки и не отправиться в Катангу? Я там бывал и могу вам сказать: это — кромешный ад! Дети мрут прямо на улице, погибают от диареи, от малярии, иногда — от обычной простуды. Смерть видишь на каждом углу, болезнь — в каждой лачуге, распад и безнадежность — на каждом лице, а вот лекарей, которых называют специалистами по оказанию помощи, там не увидишь. Увидишь разве что монахинь, теперь уже старух, находящих удовольствие в том, чтоб омывать ноги смертельно больным и прокаженным. Почему хотя бы кто-нибудь из этих спецов не уложит свои чемоданы и не поедет туда, где глад и мор, вместо того чтобы толочься здесь взад и вперед? Я вам скажу: никто, даже самый большой друг человечества, добровольно не поменяет рай на ад.
И он был прав. Здесь не было ни комаров, ни малярии, никогда не было слишком жарко или слишком холодно. Страна вечной весны, как еще ее называли, была чем угодно, но только не сердцем тьмы. Сердце тьмы находилось по ту сторону от Киву, мы могли видеть его в ясные дни. Нас пробирала дрожь, когда мы наблюдали, как из лесов в бескрайнем бассейне реки Конго, сгущаясь в тяжелые облака, поднималась влага. В некоторых провинциях все еще свирепствовала чума. Рассказывали о плантациях в Катанге, где белые хозяева лежали в своих постелях с 1963 года. Мы все читали «Heart of Darkness»[5] Джозефа Конрада. Но изображенный в книге мир не имел ничего общего с миром, простиравшимся за самым красивым озером Африки. Мы не сравнивали себя ни с Курцем, ни с Марлоу, хотя нам нравилось видеть восхищение в глазах родственников, когда они узнавали, как близко от джунглей мы находимся. В реальности мы были от них дальше, чем жители европейских городов. В Ньюнгве на счету была каждая птица, на учете — каждое дерево, оно находилось под зашитой чуть ли не десятка международных соглашений. И если какой-нибудь слегка тронувшийся умом или вдруг обнаглевший абориген валил хоть одну трехлетнюю пинию, то ему и его семье было обеспечено презрение всей страны. Нигде, кроме котловины под названием Бугарама, не было малярии, желтая лихорадка встречалась редко, не было бильгарциоза, о лихорадке Эбола и слыхом не слыхали. На холмах у нас воздух был сухим и чистым, и никто не поменял бы эту местность на заболоченную, кишащую комарами. Так объяснял ее достоинства Мисланд. С одной стороны, его слова успокаивали, с другой — вызывали тревогу, ибо пока почти не касались истинных причин нашего прихода именно в эту страну.
[5] Роман «Сердце тьмы» (1902).