Брат Давид Александрович, о котором в мемуарах рассказано довольно скупо (причем не в «псковской», а уже в «московской» части «Освещенных окон»), был старше Вениамина на шесть лет, тем не менее он, по воспоминаниям писателя, оказался единственным, кто интересовался в первых классах его отметками. «Он был добр, миролюбив, не очень любил читать и никогда не спорил. В нем теплилось разгоравшееся с годами желание добра — он любил людей и в этом отношении был глубже и сердечнее Льва, не говоря уже о Саше… В нашей сложной, недружной семье он один был связан с жизнью всех сестер и братьев, не говоря уже о родителях — огорчался неудачами, радовался успехам.
Медицинский факультет он кончил в 1918 году, был назначен полковым врачом и еще до приезда мамы вдруг явился на Вторую Тверскую-Ямскую — длинный, бледный до голубизны, худой, с усталыми глазами на побледневшем, повзрослевшем лице… У него было мало времени — три или четыре часа, — и в эти немногие часы он высказался, открылся передо мной весь, со своим недуманьем о себе, с заботой о других, со своей добротой, невоинственностью, естественностью, и, кажется, впервые я почувствовал, что люблю его, — никогда прежде об этом не думал».
А спустя два месяца пришло письмо от комиссара из Казани о тяжелой болезни Давида, следом — письмо от врача с просьбой срочно приехать кому-то из родных в Казань: положение было крайне опасным, но проезд по железным дорогам был временно запрещен, и оставалось только уповать на благополучный исход какой-то неизвестной болезни, которая свалила Давида сразу после сыпного тифа. Ему удалось выкарабкаться и стать со временем одним из лучших специалистов в новой для медицины области: гигиене труда. Давид защитил докторскую диссертацию, стал профессором, но самым главным Каверин справедливо считал другое: «…К его непритязательности, мягкости, доброте в семье с годами стали прислушиваться. Он был нужен всем, хотя искренне удивился бы, если бы ему сказали об этом».
Насколько же разные характеры были у детей семьи Зильбер!
Ближе других будущий писатель был в детстве с братом Александром — они жили в одной комнате, книголюб Александр пересказывал Вениамину прочитанное, фантазируя, добавляя, «театрализуя» всё, о чем повествовалось в книгах, но интерес к ним самому младшему Зильберу так и не привил.
Об этом мы вспомним через некоторое время — очень современной и существенной кажется проблема чтения в наши дни, поэтому остановиться на ней следует несколько подробнее.
Александр стал известным советским композитором под псевдонимом Ручьев.
Детство Вениамина Зильбера проходило в старинном русском городе Пскове, овеянном славной историей, легендами, воспетом во многих произведениях литературы, музыки, живописи. Это не могло не оказать влияния на любознательного и восприимчивого мальчика, хотя сам он признавался, что «жил в этом городе, не замечая его, как дышат воздухом, не задумываясь над тем, почему он прозрачен». Подлинный интерес к историческому прошлому Пскова пришел значительно позже, и тогда монастыри, храмы, Поганкины палаты, берега реки Великой, старинные здания приобрели для Вениамина совершенно другое значение.
Главными в пору детства и отрочества становились происходящие вокруг мелкие события повседневной жизни, характеры окружающих людей. Так в моменты бессонницы, ставшей для мальчика мучением в пять-шесть лет, он размышлял о немце-лавочнике, о магазине Гущина, где покупали арбузы и апельсины, о визитах офицеров к его родителям и одновременно пытался понять, почему люди сходят с ума и кончают самоубийством, боялся за мать, возвращающуюся с позднего концерта по Кохановскому бульвару, где не так давно зарезали женщину, тревожился за собаку Престу: дома ли она, в своей будке или убежала куда-то ночью…
«Беда мне с этим ребенком, — говорит мать. — О чем-то он всё думает, думает».
И вот эти воспоминания во всей своей яркости красок и остроте переживаний вернулись к стареющему писателю, чтобы не только его заставить оглянуться в пору детства как в «цепочку неслучайностей», но и нас, читателей, пережить, каждому по-своему, необходимость возвращения к истокам, откуда многое становится виднее и определеннее…
В мемуарной книге «Освещенные окна», написанной уже в 1970-х годах, Каверин признавался: «Мысль о том, что я должен рассказать историю своей жизни, пришла мне в голову в 1957 году, когда, вернувшись из автомобильной поездки по Западной Украине, я заболел странной болезнью, заставившей меня остаться в одиночестве, хотя я был окружен заботами родных и друзей. Я впервые понял тогда, что, хотя в моей жизни не произошло ничего необыкновенного, она отмечена неповторимостью, характерной почти для каждого из моих сверстников, и разница между ними и мной состоит только в том, что я стал писателем и за долгие годы работы научился в известной мере изображать эту неповторимость… Я остался наедине с собой, я остановился с разбега. Задумался — и началось то, что до сих пор происходило только в часы бессонницы: всматривание в себя, воспоминания.
…Так ко мне вернулось детство, которое судит и приговаривает „без личных видов“ (А. И. Герцен. — Н. С.), беспристрастно и строго».
Результатом этого возвращения к истокам стала повесть «Неизвестный друг», написанная в конце 1950-х годов. Имена родных и друзей были изменены, многие эпизоды памятью или художественными задачами упущены, и, по словам самого Вениамина Каверина, «рассказанное было настроено на ломающийся голос мальчика, с трудом привыкающего к собственному существованию…».
Тем не менее повесть «Неизвестный друг» стала ценным свидетельством о детстве и отрочестве писателя. Но, вероятно, с годами и десятилетиями, когда памяти свойственно обостряться и из глубин ее выплывают неожиданно самые, казалось бы, мелкие и незначительные подробности, складывающиеся, подобно стеклышкам в калейдоскопе, в определенный рисунок характера, Вениамин Каверин ощутил необходимость еще раз вернуться к воспоминаниям о ранней поре жизни — на этот раз оставив имена родных и близких ему людей в их подлинности.
Так появилась в 1970-х годах книга «Освещенные окна», в которой не просто воспроизведены, но осмыслены и переосмыслены факты биографии, начиная с самых ранних лет. И в ней звучит уже не «ломающийся голос мальчика», а уверенный голос стареющего человека, вернувшегося еще раз к своим истокам, словно для того, чтобы опровергнуть истину о том, что в одну реку дважды войти невозможно.
Вениамин Александрович Каверин в эту реку вошел. И таким образом эта замечательная книга, написанная им в зрелые годы, стала для нас самым ценным источником информации, несмотря на то, что в мемуарных книгах, как правило, прошлое предстает перед человеком в несколько иных, более пастельных и ностальгических красках. Это порой нивелирует остроту происходивших событий, зато придает поэтичность и чувство утраченного, без которого любые мемуары кажутся бледными…
Эпиграфами к «Освещенным окнам» стали два характерных высказывания.
«Буря не утихала; я увидел огонек и велел ехать туда». Пушкин.
«Надо потратить много времени, чтобы стать наконец молодым». Пикассо.
Удивительно точно и образно раскрывают эти эпиграфы разных эпох и разных творцов смысл воспоминаний Вениамина Александровича Каверина! Потому что, кроме «первого плана», состоящего из того, что ближе к старости человек видит манящий огонек не впереди, а позади, и велит всем своим обострившимся чувствам и помыслам устремиться туда, к началу, для того, чтобы осознать, как это трудно, но необходимо, «стать молодым», припомнив прошедшее с позиций опыта прожитой жизни; есть в этих словах и «второй план» — то ощущение непрерывности культурных традиций в самом широком понимании, которое писатель накапливал и хранил в себе всю жизнь.
И еще — драгоценное чувство неразделенности, неразрывности русской и мировой культур.
Не случайно в самом начале «Освещенных окон» приводятся слова А. И. Герцена: «Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела, то уже утрачено, о чем юность мечтала без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева».
Вениамин Александрович Каверин начинает свои воспоминания с бани, куда водила его нянька Наталья, с бессонницы, с романа няньки Натальи с молодым актером, оставшимся ради нее в Пскове, когда его труппа уехала, с гимназистки Маруси Израилит, готовившей его по математике к поступлению в приготовительный класс, с неудачного дважды поступления в Псковскую губернскую гимназию, переименованную к тому времени в гимназию Александра Первого Благословенного, в честь столетия Отечественной войны 1812 года. Иными словами, с тех событий, которые оказались для него важнее воспоминаний о семье — не потому, что родители, братья и сестры не были ему дороги, а потому, как представляется, что для сложившегося, определившегося писателя значительно существеннее стали те неуловимые моменты формирования, что в конечном счете и складываются в личность, впитывающую в себя окружающий мир во всём его разнообразии и пестроте впечатлений.
Если позволить себе поэтическое сравнение, воспоминания Вениамина Каверина в «Освещенных окнах» текут плавно, словно воды реки Великой, с которой так много было связано в детские и подростковые годы. Этой плавности течения не нарушает и память о днях Февральской революции, а затем и Октябрьской, когда в среде гимназистов начали случаться конфликты на идеологической почве — не осознавая до конца, что происходит в стране, каждый из подростков старался определить свое отношение к охватившей Россию смуте, считая себя причастным к политическим событиям хотя бы по слухам, доходившим из Москвы и Петрограда. В древнем русском городе пока еще царил относительный покой, но только не в среде гимназистов, реалистов и кадетов.
Вениамин Каверин вспоминал: «Вражда вспыхнула острая, нешуточная и сразу же стала укрепляться, развиваться. Уже не казалось странным (как это было сначала), что можно ненавидеть такого-то за то, что он думает иначе, чем ты. „Да, можно и должно, — сказал мне однажды Толя, — конечно, в том случае, когда спор идет не о пьесе 'Соколы и вороны’, а о судьбе России“. Но кадетов ненавидели не только за то, что они думали о судьбе России иначе, чем мы, но и за то, что они каждое утро маршировали на своем плацу, как будто ничего не случилось. Толя был неправ — ненависть таинственно захватывала и то, что не имело к политике никакого отношения» (Толя Р. — один из близких гимназических друзей В. А. Каверина, оказавший на него сильное влияние не только в псковскую бытность, но и позже, в Петрограде. — Н. С.).
В «Освещенных окнах» описан случай, когда Толя Р. в споре с семиклассником фон дер Белленом о том, надолго ли пришел к власти Ленин, произнес фразу: «Еще слово — и я тебя застрелю».
«…Еще месяц тому назад невозможно было представить себе, что один семиклассник скажет другому: „Я тебя застрелю“, — и тот не рассмеется, а испугается, растеряется. Угроза еще казалась почти невероятной возможностью одним махом закончить спор. Но Толя воспользовался этой возможностью — и с полным успехом. Он никого не мог застрелить, угроза сорвалась неожиданно, как будто она пролетала где-то над нами и он, протянув руку, схватил ее на лету. Но она пролетала. Она вооружилась, принуждена переходить от слов к делу и сама была этим еще почти немыслимым переходом.
Мы существовали уже в другом времени, наступившем незаметно, пока в Пскове лили и лили дожди, беспросветные, скучные, и весь город ходил под зонтиками и в калошах».
Перечитывая эти страницы сегодня, нельзя не поразиться тому, как неизбежно, по спирали, сбывается в нашей истории всё: мысли о судьбе России у большинства оказываются разными, они приводят к ненависти друг к другу, к возрастающей агрессии, а дальше эта ненависть стремительно расширяется, захватывая абсолютно все области человеческого бытия от социального неравенства до бытовых ситуаций. И становится возможным — убивать, сжигать дома, похищать и продавать в рабство людей, организовывать террористические акты, губить сотни и тысячи во имя идеи.