За провинности: опоздание на занятия, плохо выполненную утреннюю пробежку и тому подобное — нас наказывали поркой. Институт репрессий находился в основном в руках старшеклассников, и они столь щедро пользовались своими полномочиями при любом посягательстве на их иерархический статус, что это походило на узаконенный бандитизм. И вели они себя свободнее. О положении на социальной лестнице говорило, например, право застегивать костюм на одну пуговицу или держать руку в кармане брюк. Старшие классы управлялись четырьмя старостами префектами, которые восседали за столом перед камином. Один из них разносил провинившимся повестки об экзекуции — это бывало во время приготовления уроков. Кончив работу, мы все — двести подростков — разом бросались к столу префекта и окружали его. Стулья откидывались в стороны, жертву распинали на столе, и префект, не жалея сил, с наскока лупил несчастного длинным прутом, а мы стояли и смотрели.
Те, у кого были карманные деньги, могли покупать молоко, крупу и другие продукты. Отбросы выкидывались в большой железный бак, от которого всегда исходило зловоние. Помню, как одного мальчика, не пользовавшегося у нас популярностью, однажды сунули в этот бак головой вниз.
Префекта, отвечавшего за общежитие, в котором я обитал, звали Эдмондс. Однажды после того, как я получил от него порку (несправедливую, конечно), все его постельные принадлежности исчезли, как говорится, с концами. Я, естественно, не сомневался, что он заподозрит в первую очередь меня, и поэтому сам непосредственного участия в этом деле не принимал, но дал несколько ценных советов, как все организовать, чтобы не могли обвинить ни одного из участников. Они последовали моим советам, результат получился отличным. После этого случая Эдмондс больше ни разу меня не наказывал.
Летом в «Мальборо» было лучше. Крикет не считался обязательным занятием, и часы игр можно было проводить по своему усмотрению. Я обычно ездил на велосипеде — нам позволялось передвигаться в пределах 10 миль от колледжа. Я доезжал до Ап-эйвона и лежал там на траве у края летного поля, наблюдая, как аэропланы выписывают круги. На взлете их шасси проносились в нескольких футах над моей головой.
Иногда, наездившись по пыльным дорогам (по ним часто проходили колонны военных грузовиков), я находил в лесу уютное место и лежал там под деревьями час-другой, читая или наблюдая за птицами. Или устраивался на берегу реки и смотрел на рыб. Эти часы относительной свободы доставляли мне огромную радость.
Крикет я пропускал, но регби очень любил и лелеял честолюбивую мечту сыграть за нашу команду в финале. Я был в курсе игр профессионалов, читал отчеты о матчах. С особым интересом я следил по газетам за турне новозеландских «Черных», которые в Британии выиграли у всех, кроме «Кардиффа». Они применили новую эффективную тактику: играли не восемью нападающими, а семью и имели за счет этого лишнего защитника. Я рассказал об этой новинке капитану своей команды. Ему она тоже понравилась, и он изменил расстановку игроков. Но, увы, я оказался как раз восьмым нападающим — меня и сократили. Мое место, но уже не нападающего, а лишнего защитника занял мой друг Патерсон. Еще до этих перестановок я должен был играть в матче против Веллингтонского колледжа, но заболел. В результате я не только не играл в финале, но и лишился привилегии носить синие шорты, которую имели только участники игр с ведущими командами школьной лиги — «Веллингтоном» или «Регби». Я, правда, сыграл один матч (и даже был капитаном) в полуфинальной группе, но это не принесло большого удовлетворения: моей целью был только финал. Мне приходилось играть без очков и случалось из-за близорукости терять мяч, плохо видя его, и бежать не в ту сторону. Так что мои амбиции классного регбиста представляются мне теперь довольно сомнительными.
В Мальборо я стал ревностным членом Кадетского корпуса военной подготовки. Летом, в первый год, у нас были сборы — 2 тысячи подростков из разных частных школ. Старшим в нашей палатке оказался тот самый префект Эдмондс, к которому я, естественно, не питал никаких симпатий. Другие кадеты тоже, по-видимому, были о нем не лучшего мнения. Однажды ребята из «Итона»[2] напали на нашу палатку, развалили ее и раскидали по лагерю все ее содержимое. Я, с одной стороны, испытывал злорадство, а с другой — пострадал сам, потому что, как самый младший, должен был потом приводить все в порядок.
Я очень серьезно относился к этим нашим военным сборам, надевал две пары очков, чтобы точнее бить «врага» холостыми патронами. Стреляли мы не только из винтовок, но даже из миномета — по пустой «вражеской» траншее.
Командирами у нас были разные люди, в том числе и хорошие. Одного из них, по имени Адаме, я просто обожал всей душой. Он был по-уставному строг, но относился гуманно к своим подопечным. Позднее он пошел на фронт и был убит во Фландрии. Среди его документов нашли записку, в которой он просил распределить его книги среди нескольких своих бывших кадетов. В списке было и мое имя. Ничью смерть я не переживал тогда так сильно, как его. Он был замечательным человеком и погиб в самом расцвете сил.
Вообще же, в нашем пребывании в «Мальборо» было что-то низкое и жалкое, нам как будто перекрыли пути к нормальному умственному и духовному развитию. Упор делался не на инициативу, а на запрещение, подавление, и мне кажется, я только сейчас начинаю избавляться от последствий такого «воспитания». Я, например, до недавнего времени трясся от страха, если мне приходилось выступать перед аудиторией больше полудюжины человек. Во мне глубоко сидела боязнь сказать или сделать что-то такое, что может не соответствовать принятым устоям.
Лучшее, что было в «Мальборо», — это друзья. Я особенно сдружился с двумя мальчиками, и к шестому классу наша троица стала неразлучной. Одного звали Джон Патерсон, он был сыном священника из Эссекса — симпатичный, спортивный, любил хорошо одеваться. Второй — М.-И. Роу, которого я звал Кротом за его острый подвижный нос и непокорный хохол (последний, правда, вряд ли присущ кроту). В отличие от крота у него был еще и пронзительный взгляд из-под больших, густых бровей. Роу стал королевским адвокатом. Патерсон служил в армии и был убит в Малайзии во время Второй мировой войны. Оба моих друга стали в школе префектами, я же — нет. Наверное из-за того, что меня считали отпетым бунтовщиком.
Был у меня еще один друг, Фрэд Смит, тоже хороший спортсмен и к тому же мой земляк — он жил в Северном Девоне недалеко от нас. Мне очень нравилась мама Фрэда, она пекла восхитительные сладкие пироги, и я каждое воскресенье приходил к ним на чай. Всю неделю я ждал этого воскресного праздника, хотя путь от школы до дома Фрэда был немалый — 6 миль в одну сторону. У Фрэда дома все увлекались спортом, любили бегать кроссы, и сам он стал первоклассным стайером.
Моим увлечением был поиск птичьих гнезд. Думаю, что в этом занятии меня привлекало не коллекционирование как таковое, а возможность испытать приключения — например, добраться до гнезда, устроенного высоко на дереве. К гнездам я относился довольно бережно — больше одного яйца обычно не брал. Я, бывало, целыми днями бродил по лесистым склонам наших девонских долин, получая удовольствие и от того, что в течение всего дня был один и никто меня не тревожил.
К концу моего пребывания в «Мальборо» там стала внедряться новаторская идея: старшеклассники специализировались по какому-нибудь предмету. Я выбрал математику и обнаружил, что для того, чтобы поддерживать интерес к чему-либо одному, — каждый час, день ото дня, неделя за неделей — требуется огромное напряжение. В 1962 году я получил письмо от одного ученика колледжа в Мальборо, где он сообщал, что с интересом следил за моими путешествиями. «Я сижу за партой, — писал он, — на которой вырезано ваше имя. Похоже, что вы, как и я, пережили здесь немало скучных часов». Так оно, вероятно, и было; правда, я не помню, чтобы мне случалось вырезать на партах.
В математическом классе нас было тридцать; я по успеваемости шел только одиннадцатым. Однажды повнимательнее пригляделся к первым десяти. Большинство из этих ребят были гораздо способнее меня или считали себя таковыми. Я подумал: «Вы, конечно, ребята умные, но посмотрите на себя какие-то доходяги: с птичьей грудью, анемичные, вялые очкарики». (По-видимому, в тот момент я пребывал в желчном настроении — сам-то тоже был очкариком). И решил, что мне бесполезно стараться догнать этих ребят. Да и хочу ли этого? Разве это жизнь? Настоящая жизнь проходит мимо, я в ней не участвую. Я сказал директору, что в конце семестра уйду из школы.
Шел 1918 год. В колледже разразилась эпидемия испанки. Коек в больничном корпусе не хватало, больных приходилось устраивать на полу, и они лежали там рядами. Многие были тяжело больны, некоторые умерли.
Я тоже заразился и 11 ноября, в день капитуляции Германии, чувствовал себя особенно скверно. За окном раздавались радостные крики, а я лежал на матрасе и не мог даже пошевелиться.
Когда я объявил отцу, что ушел из «Мальборо», он разбушевался. И был прав, конечно, ведь я не проявил к нему должного почтения — не спросил его разрешения. Наверное, я поступил так потому, что твердо решил уйти, а на согласие отца не очень надеялся. Он хотел, чтобы я поступал в университет и готовил себя к гражданской службе в Индии. Я же чувствовал, что все это никуда не годится, что это нельзя назвать настоящей жизнью.
Глава третья
БАТРАК
У отца в библиотеке были книги об Австралии. Я прочитал три романа о рудокопах, овцеводах и беглых каторжниках, решил, что такая жизнь мне вполне подходит, и заявил, что хочу уехать в Австралию. Но случайно мои планы немного изменились. Наши соседи пригласили меня на фазанью охоту, и там я познакомился с Недом Холмсом, сержантом новозеландской армии, который приехал в Англию в отпуск. Узнав о моих планах, он сказал:
— Почему бы тебе не поехать в Новую Зеландию? Я дам тебе работу.
Я подумал, что в Австралии никого не знаю, а в Новой Зеландии у меня теперь есть один знакомый, — и принял решение в пользу последней. Но попасть туда оказалось непросто: билеты на морские рейсы были распроданы и заранее забронированы на несколько будущих рейсов.
Тем временем мой отец написал, прочтя объявление, на одну ферму в Лестершире, где требовался работник, и получил положительный ответ. Я сел в поезд, приехал в Коулвилл и семь месяцев отработал на некоего де Вилля. Мне платили 5 шиллингов в день, и, кроме того, де Билль наградил меня парой сапог и одним полдневным выходным, который я использовал для поездки в город на скачки.
Жизнь моя на ферме была тяжелой, работал я с коровами. Утром кормил их и доил, а потом целый день возился с навозом. Вечером снова доил и давал корм. Хуже всего было зимой, когда приходилось вставать затемно. Я чувствовал себя одиноким и находил утешение в грезах. Каждый день я с нетерпением ждал ночи, чтобы заснуть и увидеть чудесные сны о добрых, милых, любящих меня людях, об уютном доме с красивыми вещами и вкусной едой. Мне часто снилась моя кузина Маргарет — я обожал ее.
От телят я подхватил стригущий лишай и долго не мог избавиться от этой скверной заразы. Но пришло лето, и жизнь стала лучше. Июнь выдался замечательным. Залитая солнцем молодая зелень, запах свежескошенной травы дурманили голову, которую я в тот период ничем не загружал. Тяжелая работа с рассвета до заката усиливала умственный ступор. Зато физическое состояние было отменным — силы распирали, чувства кипели. У де Билля жила его дочь от первого брака, Дороти, добрая, славная девушка. Я был без ума от нее, но в любви — полный невежда, не знал ни что сказать, ни что делать. Кавалер из меня был никудышный, я так и страдал в одиночестве.
Через земли фермы проходила железная дорога, и всякий раз, слыша отдаленный шум поезда, я еще глубже ощущал свое одиночество и маялся от безотчетной тоски. Однажды, когда я окучивал репу, надо мной медленно проплыл самолет R-34. Он сверкал на солнце и казался мне огромным и совсем новым — может быть, это был его первый полет. Де Билля не было поблизости, я оторвался от репы и следил за летящей машиной, пока она не скрылась из виду. Этому самолету суждено было первым дважды пересечь Атлантику. Мог ли я подумать тогда, что стану первым обладателем памятного приза Джонстона — пилота последнего построенного в Англии самолета этой серии. Джонсон разбился во Франции на самолете R-101. Были у меня и более приятные обязанности, чем дойка коров и окучивание репы. Например, доставка молока на железнодорожную станцию. Ездил я туда на повозке, запряженной старым жеребцом, который, несмотря на возраст, имел еще неплохую силенку. Этим он напоминал мне де Билля — тем более что и нравом обладал крутым. Однажды мы возвращались со станции. Я правил, старый жеребец тащил телегу с одиннадцатью 17-галлоновыми пустыми бидонами. Нас догнал работник с соседней фермы. Он тоже сдал молоко и ехал обратно в повозке, запряженной молодой резвой кобылой. Мы устроили скачки. В одном месте дорога делала резкий поворот, и там в качестве оградительного знака лежал большой круглый валун. Мой жеребец возглавлял гонку. Я небрежно правил одной рукой и поплатился за это: налетел задним колесом на валун. Жеребец мой старался изо всех сил. И удар получился сильным. Я оказался в воздухе, а над собой увидел всю россыпь бидонов будто созвездие Большой Медведицы вдруг решило спуститься с небес. И я, и бидоны приземлились, а конь, не снижая скорости, продолжал нестись к дому. Закрытые ворота фермы ему, как я вскоре узнал, не помешали: он легко прошел сквозь них и закончил скачки в саду де Билля, храпя от возбуждения. Я, разумеется, в скорости уступил жеребцу, хотя тоже не давал себе поблажки на оставшемся двухмильном отрезке дистанции. Де Билль поджидал меня на финише, но награждение состоялось в столовой. От удара хозяина я оказался на полу, а он стоял надо мной с занесенным стулом, намереваясь продолжить расправу. Я слышал всхлипывания Дороти в соседней комнате и гадал: получу стулом по голове или нет. Придумать что-либо в свою защиту мне не удалось, поэтому я сохранял спокойствие. Наверное, это подействовало на де Билля — стулом он меня не огрел. Просто выгнал из дома, дав час на сборы. Я покинул его владения около полудня: мой последний рабочий день на ферме оказался укороченным.
Добираться до Северного Девона предстояло на поездах. Наверное, надо было сначала ехать в Лондон и там пересесть на другой поезд. Но я этого не знал и поехал сложным маршрутом. Полночь застала меня в Бартене-на-Тренте; я ходил взад-вперед по платформе и пытался унять боль в запястье — во время нашего бурного прощания на ферме меня укусил хозяйский пес. В то время много говорили о бешенстве; рана на запястье стала воспаляться, и я не на шутку испугался. Мне дали адрес врача. Я позвонил в дверь, но никто не откликнулся. Я подошел к светящемуся окну; оно было занавешено, но сквозь щель мне удалось разглядеть людей, сидящих вокруг рулетки. Я постучал в окно, они сразу вскочили и разбежались, как испуганные куропатки. Вышел врач, пригласил меня в дом, где очень спокойно осмотрел мою рану, обработал ее и сказал, что все будет в порядке. И никакой платы с меня не взял. Я вернулся на станцию, где ко мне сразу же подошли два невзрачных детектива. Их интересовало, где я был. В то время азартные игры были строго запрещены, и я подумал, что интерес детективов ко мне связан, может быть, с доктором и его рулеткой. Но доктор мне понравился, и я ничего не сказал им о своем визите. В конце концов мне удалось их убедить, что я обыкновенный пассажир. Они объяснили, что приняли меня за вора, — на станции, оказывается, действовала какая-то шайка.
Следующую пересадку мне предстояло сделать в Эксетере, куда поезд прибывал на рассвете. Но я проспал Эксетер. Пришлось возвращаться пешком из Корнуолла. Домой я добрался только к 2 часам дня. Дорога утомила меня, и потому я, вероятно, не проявил подобающего дипломатического такта, когда отец принялся распекать меня за внезапное возвращение. Определенно блудному сыну в этом доме нечего было рассчитывать на жирного тельца.
Я попытался получить работу в каком-нибудь гараже. В течение одного дня совершил поездку на велосипеде в Эксетер и обратно (90 миль), обошел шесть гаражей, но безрезультатно. Спустя несколько недель отец достал мне билет в третьем классе на пароход, отправлявшийся в Новую Зеландию. Мой брат провожал меня на поезде до Плимута. Он настоял на этом, но очень меня обидел, когда стал смеяться над моим желанием взять с собой в Новую Зеландию револьвер. Этот эпизод испортил мне начало путешествия.
Оглядываясь назад, я думаю, что был, наверное, несправедлив к своему отцу. Рассказывали, что мой дед, следуя старому принципу отдавать сыновей в армию, на флот и в церковнослужители, велел моему отцу стать пастором. Отец говорил мне, что и сам хотел этого. Но мне кажется, эта служба была не для него и на другом поприще он добился бы больших успехов. Вероятно, он сознавал это и постоянно находился во власти внутренней борьбы. Отец был очень ответственным человеком и стремился все делать правильно. Борьба истощала его. В конце концов он стал пуританином самого сурового толка. Как-то раз он упрекнул одного из своих прихожан в злоупотреблении алкоголем. Тот ответил, что отцу, дескать, хорошо так говорить — он может выпивать в собственном доме, да еще в любое время. Ему же, бедному рабочему человеку, жена спуску не дает и приходится утешаться в пабе. Логика этого рассуждения была, прямо скажем, не слишком убедительной. Тем не менее она почему-то так подействовала на моего отца, что он с тех пор в рот не брал спиртного, за исключением тех случаев, когда ритуал священнослужительства требовал приема вина.
[2] «Итон» — одна из девяти старейших престижных мужских привилегированных средних школ, находится в городе Итоне