Афроамериканские традиции соединились с теми, которые были завезены эмигрантами из Европы. Получилось гибридное искусство, состоящее из цепких, пульсирующих ритмов и берущих за душу мелодий, а также, разумеется, давно знакомых танцев и ностальгических напевов. Если говорить о фортепианной музыке, то сначала в салонах и кабаках зазвучал регтайм — те же старинные марши и сентиментальные вальсы, но с новыми, необычными ритмами, в которых привычное равновесие было нарушено, поскольку акценты порой падали на нечетные доли. Это были композиции, которые словно бежали вприпрыжку, то и дело весело спотыкаясь. Со временем народное искусство заимствовало элементы блюза, прибавило в энергетике и переродилось в буги-вуги и свинг.
Новые звуки нравились всем. В Чикаго расово неоднородная публика собиралась послушать кларнетиста Уилбура Суитмена с его «жаркой» музыкой, в числе прочего в программе была обработка слащавого хита The Rosary, которую он играл на трех кларнетах одновременно. Причем Суитмен не был простым выскочкой — в его группе с удовольствием играл, например, молодой Дюк Эллингтон. Бен Харни, пианист неопределенной расы (но считавшийся белым), рассказывал, что свой джазовый почерк перенял у черного певца, которому аккомпанировал в Чикаго. Харни вскоре стал звездой в Нью-Йорке и с вызовом предлагал любому желающему найти регтайм, сочиненный раньше, чем его You've Been a Good Old Wagon, but You Done Broke Down 1895 года.
В 1902 году в Новом Орлеане Джелли Ролл Мортон сделал свое знаменитое заявление о том, что он изобрел джаз. На самом деле уникальная разновидность музыки, возникшая в этом регионе, была в равной степени обязана его изобретениям и, например, танцам рабов на новоорлеанской Конго-сквер, а также, конечно, креольским, карибским и латиноамериканским диаспорам. Впрочем, не зря выдающийся пианист Вилли Лайон Смит отмечал, что «Джелли Ролл всегда очень много говорил». Кстати, помимо прочего Мортон испытал влияние и европейской классической музыки: в интервью Алану Ломаксу в 1938 году (запись интервью хранится в библиотеке Конгресса) он упоминал «Юмореску» Дворжака и несколько оперетт, а затем сыграл Miserere Верди в двух версиях — сначала в той, которую помнил с детства, а затем в джазовой обработке «а-ля Джелли Ролл». «В джаз перешли лучшие темы из величайших опер, симфоний и увертюр», — сказал он Ломаксу, да и вообще, джаз потому и является важнейшим из искусств, что взял «лучшее отовсюду».
Кроме того, был еще и еврейский свинг, примером которого является музыка выходца из Румынии Эйба Шварца, высадившегося на американский берег в 1899 году. Как писал знаток джаза Нэт Хентофф, в его ансамбле звучали «стремительные тромбоны» и «отрывистые банджо», а на переднем плане — «мощнейший дуэт скрипача Шварца и волшебного кларнетиста Дэйва Тарраса… я сам мечтал играть как он».
Разумеется, в этом зарождающемся новом музыкальном мире не обходилось без расового антагонизма, который проник во все сферы американского общества. И тем не менее, по-видимому, залогом популярности этой музыки стала именно удивительная смесь многочисленных традиций, а вовсе не только нахальный щегольский саунд, который был визитной карточкой раннего джаза. Прошло совсем немного времени, и эти звуки стали оказывать влияние на композиторов всех мастей. Семилетний Джордж Гершвин впитывал их, сидя под дверью ночного клуба Бэрона Уилкинса в Гарлеме и вслушиваясь в доносящиеся изнутри отрывки композиций Джеймса Риса Юропа и его ансамбля.
Джеймс Рис Юроп и его ансамбль. Институт джазовых исследований, Ратгерский университет
С начала XX века и на протяжении всей его первой четверти композиторы из Старого Света, например Клод Дебюсси, Морис Равель, Дариус Мийо и Пауль Хиндемит, использовали эти звуки, чтобы придать своим произведениям новизну (симптоматично, что одну из своих ранних «приджазованных» работ Мийо озаглавил «Сотворение мира»). А в Америке жанр развивался благодаря целому поколению музыкантов-самоучек — исполнителям регтайма вроде «Одноногого» Вилли Джозефа или Юби Блэйка, мастерам буги-вуги, таким как Мид Люкс Льюис и Альберт Аммонс, адептам госпела и блюза, транслировавшим в звуке свой церковный или просто тяжелый жизненный опыт, наконец, джазовым музыкантам с именами типа Джелли Ролл, Фэтс, Каунт, Дюк[8] — они привнесли в музыку свинг, остроумие, техническое мастерство и добавили в европейскую палитру собственные краски.
Восхождение Оскара Питерсона на вершину джазового пантеона было связано как раз с тем, что в его случае элементы вековой выдержки сошлись воедино, классическая европейская традиция окончательно породнилась с доморощенной американской. Для Питерсона же главным был тот общий знаменатель, который он находил у великих пианистов прошлого, — стремление использовать возможности инструмента во всей их полноте. «Я никогда не стремился играть на фортепиано как на кларнете или трубе, — говорил он, имея в виду популярный в джазе метод импровизации с помощью простых мелодических линий, сопровождаемых столь же простой аккордной дробью в левой руке. — Меня научили уважать и ценить фортепиано таким, какое оно есть. А у него ведь собственный голос. Вот его-то я и старался вывести на передний план». Он стремился брать от клавиатуры все, пользоваться всем, что та может предложить.
Эта цель стала движущей силой эволюции фортепиано. Похожими мотивами руководствовался Бах, достигая небывалых высот в искусстве контрапункта, или Моцарт, когда искал способ насытить мелодии без слов яркой образностью и драматизмом. Бетховена они заставляли сотрясать мироздание буйным вихрем своей фантазии, а виртуозов вроде Листа, Падеревского или Горовица — расширять границы физически возможного при игре на фортепиано (и попутно разбивать сердца поклонников).
В стремлении использовать весь потенциал инструмента импрессионист Клод Дебюсси добился мерцающей, переливающейся звучности, которую сам окрестил «алхимией звука», а русский мистик Александр Скрябин грезил о магической музыке, знаменующей апокалипсис. Телониус Монк на том же основании создавал угловатые, нешаблонные композиции, в которых между нотами порой повисала призрачная тишина, будто портал в альтернативную вселенную. С этой же целью рок-н-ролльщик Джерри Ли Льюис выдавал стремительные глиссандо, а композитор Конлон Нанкарроу экспериментировал с механическими пианино, призванными воспроизводить в режиме реального времени музыку, которую физически не может сыграть живой человек. Французу Эрику Сати то же самое позволило заложить основы минимализма, а американскому вольнодумцу Джону Кейджу — создать «подготовленное фортепиано», в котором на струны кладется набор посторонних предметов, и звучание фортепиано начинает напоминать традиционный индонезийский гамелан[9].
В конце концов, стремление расширить границы музыкальной выразительности лежало в основе самого изобретения фортепиано более 300 лет назад, а также в основе бесконечных проб и ошибок, неудач и прорывов, которые превратили его в гигантское технологическое чудо наших дней. «Безендорфер» ручной сборки Оскара Питерсона мог делать все, что желал пианист, — производить на свет громоподобную лавину звука в одно мгновение и тихий нежный перезвон в следующее. Но на своего предка — маленький, скромный, разочаровывающе тихий инструмент, родившийся во Флоренции в 1700 году, — он был похож лишь отдаленно.
Эта книга исследует историю фортепиано: историю композиторов, исполнителей, изобретателей, легенд и потенциальных легенд, учителей и учеников, покровителей, критиков и антрепренеров — всех, кто посвятил жизнь его звукам. Вместе эти люди написали увлекательную летопись самого важного инструмента, который когда-либо был изобретен человеком.
Глава 2. Рождение фортепиано
Джордж Бернард Шоу, ворчливый певец викторианской Англии, был еще и одним из ее самых ярких музыкальных критиков. Публикуясь под псевдонимом Корно ди Бассетто (то есть бассетгорн), он регулярно обрушивал на величайших музыкантов своей эпохи те же едкие остроты, которыми были пронизаны его пьесы. Скажем, «Немецкий реквием» Брамса он назвал «работой первоклассного гробовщика». Но в 1894 году в эссе, посвященном фортепиано и тому религиозному экстазу, который вызывает этот инструмент, Шоу пылко рекламировал новинку. «Изобретение фортепиано, — провозглашал он, — стало для музыки тем же, чем для поэзии было изобретение печатного станка».
В те годы, казалось, фортепиано сыпались дождем прямиком с небес. К концу XIX века они были повсюду: каждый год продавались сотни тысяч инструментов, и рынок продолжал расти. Причин того было множество. Амбициозные горожане считали, что фортепиано — символ «приличного» дома и ключ к продвижению вверх по социальной лестнице. С другой стороны, оно же являлось важным элементом в концепции семейного уюта, эмоциональным центром домашней жизни: Дэвид Герберт Лоуренс писал, что нет ничего лучше для ребенка, чем спрятаться под фортепиано и сидеть там «под рокот сотрясающихся струн», пока материнские пальцы бегают по клавиатуре. Но главное — все музыкальное наследие человечества оказывалось в буквальном смысле на расстоянии вытянутой руки от любого обывателя, даже великие симфонические произведения, переложенные для фортепиано Листом и другими композиторами.
Типичный комнатный клавесин: спинет с гнутой стенкой фирмы «Кин», создан около 1700 года (L2009.17), одолжен Музею музыкальных инструментов в Финиксе, Аризона. Собственность Эдгардо К. Содеро. MIM/Holly Metz
А ведь еще век назад фортепиано было днем с огнем не сыскать. Вольфганг Амадей Моцарт, чьи фортепианные концерты катапультировали этот инструмент в самый центр музыкального мира, в глаза не видел фортепиано, пока в 1770-е годы не съездил с концертами в Германию. На тот момент он прожил уже больше половины жизни. И инструмент, который наконец ему встретился, в действительности значительно уступал тем, о которых писал Шоу, — он, в сущности, недалеко ушел от самых первых, «младенческих» разновидностей фортепиано, распространившихся во Флоренции лет за семьдесят до того.
Уже тогда было ясно: впереди у фортепиано долгая и славная жизнь. Ведь оно давало музыкантам то, о чем они издавна мечтали, — клавиатуру, чуткую ко всем оттенкам исполнительской экспрессии. Большинство неклавишных инструментов могли производить любой звук в диапазоне от вздоха до вопля; скажем, можно было начать пьесу на виолончели тихо, вкрадчиво, словно бы издалека, и постепенно наращивать динамику, достигая к концу стремительных потоков звука. Но ранние клавишные позволяли добиваться сходного эффекта лишь посредством разного рода громоздких механических приспособлений, использование которых неизменно отвлекало пианиста от исполнения и нарушало ровное течение музыки. Реагировать на силу нажатия, как это делает фортепиано, данные инструменты не умели — как ни стучи, например, по клавиатуре клавесина, его «язычок» будет защипывать струну с одной и той же силой, производя при этом звук одной и той же громкости.
Знаменитый композитор и пианист Франсуа Куперен, большой поклонник клавесина, тем не менее тоже сетовал на это ограничение. «Я всегда буду благодарен людям, которые за счет своего мастерства вкупе с безупречным вкусом смогут сделать инструмент более экспрессивным», — писал он. Фортепиано, в котором струны не защипываются, но «постукиваются» молоточками, покрытыми мягким материалом, стало ответом на его мольбу. Изменяя силу нажатия на клавишу, пианист может добиться тонкой нюансировки тона, заставить инструмент «петь». (Кстати, подобную возможность представляли также крошечные клавикорды, в которых от клавиш к струнам шли медные клинышки-тангенты, однако громкость звука здесь была столь низкой, что как концертный инструмент клавикорды использовать было невозможно).
Несмотря на широкий социальный заказ на чуткую клавиатуру, появление фортепиано в самом начале XVIII века оказалось во многом случайным. Его предопределила внезапная встреча одного малоизвестного конструктора инструментов и одного беспутного флорентийского монарха. «Биологическим» отцом фортепиано считается мастер Бартоломео Кристофори, но крестным отцом можно считать Фердинандо Медичи, великого герцога Тосканского. Если бы не любовь герцога к разного рода техническим приспособлениям (в его коллекции было более 40 часов, а также несколько клавишных инструментов) вкупе с обуявшей его в результате неудачного брака жаждой приключений на стороне, никакое фортепиано, вероятно, так и не появилось бы на свет.
Семья Фердинандо правила Флоренцией с XIII века, накопив поистине несметные богатства и подарив миру по ходу дела нескольких римских пап, великое множество шедевров искусства, которые герцоги заказывали Мазаччо, Донателло, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Рафаэлю и другим, и ряд архитектурных чудес вроде галереи Уффици и садов Боболи. Именно к Медичи обращался за защитой Галилео Галилей, когда его «прессовала» церковь, — в благодарность он назвал четыре самых больших спутника Юпитера в честь детей Медичи, которым преподавал.
Но, разумеется, были в истории семьи и менее славные страницы. Несчастливый брак Фердинандо был наследственным проклятием Медичи — его мать в свое время сбежала в Париж от собственного законного мужа, а когда Фердинандо попросил ее вернуться, ответила, что с его папашей пожелает встретиться в следующий раз разве что в аду. Подобные семейные дрязги, впрочем, не мешали правящему семейству чрезвычайно эффектно подавать себя народу — знаменитый французский писатель Стендаль считал, что на этом умении, в сущности, и держалась их власть. Преодолеть свойственное флорентийцам «страстное стремление к свободе и непримиримое отвращение к знати», писал он, удалось именно благодаря невероятной эстетической красоте, которая отличала правление Медичи.
В истории появления фортепиано сплелось и то и другое — и семейные неурядицы, и страсть флорентийского правящего дома к эффектным выходам. Все началось зимой 1688 года, когда Фердинандо, уставший от бремени домашних дел, решил на время сбежать из родного города и неплохо провести время на венецианском карнавале — ежегодной вакхической оргии, которая напоминала о том, что само название города на воде происходит от имени Венеры, богини любви и соблазнения.
Портрет Фердинандо Медичи и его музыкантов, Антонио Доменико Габбиани (1652—1726). Палаццо Питти, галерея Палатина, Флоренция
Как правило, то, что случалось в Венеции, оставалось в Венеции, но как раз в тот год празднества посетил путешественник и писатель Фрэнсис Миссон, пришел в ужас от увиденного и не удержался от того, чтобы дать своим читателям возможность оценить масштабы происходящего. «Это уже не просто обыкновенная распущенность, — писал он, намекая на то, что весь город на время оргий прячет лица под масками. — Здесь никого не узнать! Под маской добродетели скрываются грязные пороки!»
А вот герцогу на карнавале очень понравилось, и обратный путь он проделал в хорошем расположении духа. По-видимому, где-то неподалеку от Падуи он повстречал Кристофори — встреча оказалась весьма своевременной, ведь незадолго до этого герцог, сам игравший на клавишных и покровительствовавший композиторам (для его театра, в частности, сочинил свою оперу «Родриго» Гендель), лишился главного настройщика и конструктора клавесинов Антонио Больджиони. Нужно было, чтобы кто-то занялся Фердинандовой коллекцией инструментов, и, хотя Кристофори поначалу не желал никуда ехать, герцог сделал ему предложение, от которого тот не смог отказаться. В итоге во Флоренцию Фердинандо Медичи прибыл с двумя важными приобретениями — будущим изобретателем фортепиано и венерической болезнью, которая в конечном счете и свела герцога в могилу.
Поначалу Фердинандо поселил Кристофори в одном гигантском зале с сотней других ремесленников. Тот ворчал, что в оглушительном шуме абсолютно невозможно чинить и настраивать музыкальные инструменты. Герцог поначалу лишь отмахивался, но в конечном счете они, по-видимому, пришли к согласию: через некоторое время мастеру выделили деньги на съем собственного дома, а также на покупку мебели и утвари. За настройку инструментов в летней резиденции Медичи, Пратолино, Кристофори получал дополнительную плату — через два года это позволило ему нанять двух флорентийцев подмастерьями. Работа стала спориться; Фердинандо осознал, что не зря вложил средства.
[8] Дословно: Бабник, Толстяк, Граф и Герцог.
[9] Традиционная музыка Индонезии.