Бак и Бабблз. Институт джазовых исследований, Ратгерский университет
Для пианистов такими же выигрышными стали сногсшибательные, ритмически мощные пассажи, как в буги-вуги — стиле, который построен на скоростных ритмических фигурах в левой руке, грохочущих, как паровоз на полном ходу. Между прочим, ассоциации с железной дорогой возникали и у самих музыкантов, и в итоге многие классические для жанра композиции носят соответствующие названия, например «Кабацкий железнодорожный блюз» (Honky Tonk Train Blues) Мида Лакса Льюиса 1927 года или «Чух-чух» (Choo-Choo) Дюка Эллингтона 1926-го. В академической музыке прототипом этого непрестанного ритмического грохота в низком регистре были так называемые Альбертиевы басы, которые использовал, в частности, Моцарт. Как объяснял Уилли Лайон Смит, «на самом деле ритмы буги-вуги то и дело можно встретить и в старинных оперных партитурах — в них не было ничего нового». Тем не менее разница, конечно, налицо: где величественная красота моцартовских арий — и где взрывная энергетика буги-вуги.
Мид «Люкс» Льюис. Институт джазовых исследований, Ратгерский университет
Само слово «буги» вовсю употреблялось уже в 1913 году на специальных благотворительных «квартирниках», которые музыканты устраивали для того, чтобы помочь друзьям и коллегам заплатить по счетам. Входной билет стоил недорого, но угощение — в частности, свиные рубцы в горшочках, свиные ножки и кукурузное виски в изобилии — подавалось за отдельную плату. «В прихожей размещали передвижной бар, который продавал выпивку полпинтовыми порциями, так называемыми коротышками, — свидетельствовал очевидец. — Движуха продолжалась до рассвета, а на следующий день хозяину жилплощади уплачивали оговоренную сумму». На подобных вечеринках далеко не всегда выдерживались высокие музыкальные стандарты. Музыкант Ромео Нельсон так описывал происходящее: «Можно было делать все что угодно, например просто колотить по клавиатуре кулаками и локтями; посетители, как правило, довольно быстро надирались до такого состояния, что им уже было все равно». Тем не менее чем настойчивее и бодрее был фортепианный ритм, тем больше это нравилось гулякам.
Стиль проникал повсюду. Уилбур Свитмен вспрыгнул на подножку ритмического поезда в 1917 году со своей композицией Boogie Rag. У. С. Хэнди, автор St. Louis Blues, рассказывал, что слышал подобные звуки в Мемфисе еще раньше, на рубеже веков. Уилли Лайон Смит впервые услышал буги-вуги в Атлантик-Сити в 1914-м в исполнении некоего Кухонного Тома. А трубач Джонсон Банк обнаружил его в Новом Орлеане, где его играли в самых дешевых забегаловках. «Эти забегаловки, — вспоминал он, — подчас и состояли из одного-единственного фортепиано, стоящего в зале. На нем всегда кто-нибудь играл, и я тоже приходил и играл до самого утра». Эту сырую, энергичную музыку иногда так и называли — «баррелхаус-буги»[52]. Вскоре она распространилась по кабакам всей страны и даже стала своего рода мерилом музыкантского мастерства: как рассказывал Литл Браза Монтгомери — пианист из Луизианы, в 1928 году переехавший в Чикаго, — в те годы было невозможно получить какую-либо работу, если ты не умел играть Chicago Fives (скорее всего имеется в виду композиция The Fives техасцев Джорджа и Херсала Томасов, содержавшая в себе элементы всех модных стилей: буги-вуги, регтайма, свинга и блюза). По мере распространения стиля он получал в разных уголках США свои названия: например, в штате Миссисипи устоялось название «Дадлоу Джо»[53].
Десять лет спустя благодаря продюсеру Джону Хаммонду буги-вуги прозвучало со сцены нью-йоркского «Карнеги-холла» в исполнении Пита Джонсона (1904—1967), Биг Джо Тернера (1911—1985) и Альберта Аммонса (1907—1949) — блестящего трио пианистов, которые вскоре стали постоянными резидентами престижного кафе Cafè Society Барни Джозефсона в Гринвич-вилледж, позиционировавшего себя как «плохое место для хороших людей».
Впрочем, буги был не единственным музыкальным «паровозом» своего времени. Другой, не менее «выпендрежный» стиль возник параллельно изобретению фортепианных рулонов-перфолент (пик их популярности пришелся на 1919—1925 годы), а также новейшего чуда техники под названием «проигрыватель грампластинок». Он так и назывался — «навелти»[54], а его звучание напоминало регтайм, доведенный до абсурда, с постоянным скрещением рук пианиста и эффектными пассажами по всей длине клавиатуры, требующими от исполнителя поистине филигранной техники (перфоленты тут пришлись весьма кстати, ведь в них всегда можно было проколоть дополнительные дырочки, создавая ощущение, что играют не две, а четыре руки разом — и без того густая звуковая фактура от этого становилась еще гуще). В центре навелти-бума находился пианист Зез Конфри (1895—1971) с такими композициями, как Dizzy Fingers, Stumbling и Giddy Dizzy. Ноты его вещи Kitten on the Keys 1921 года разошлись тиражом более миллиона экземпляров, а спустя три года Конфри принял участие в знаменитом концерте Пола Уайтмена, на котором состоялась премьера Rhapsody in Blue Джорджа Гершвина. Отголоски стиля навелти встречаются и в творчестве самого Гершвина, причем не только в его перфолентах, но и непосредственно в записанных и опубликованных произведениях.
В промышленной Америке информация передавалась быстро. В разных уголках страны возникали собственные фортепианные сообщества: например, в квакерском городе Ричмонд, Индиана, появилась целая группа доморощенных джазовых талантов, заразившихся модным стилем. Здесь функционировала Gennett Studios — небольшая рекорд-компания, пожинавшая плоды бума звукозаписи. Автор «Звездной пыли» пианист Хоуги Кармайкл вспоминал: «Посреди сельских пейзажей Индианы и Айовы выросло новое безбородое духовное сословие — сословие джазовых композиторов и исполнителей, которые не заканчивали иных университетов, кроме коровьих пастбищ, а вскормлены были не пахтой и яйцами по-блэкстоунски[55], а самогоном и ритмом… Это сословие просто появилось — внезапно, как грозовая туча. Конечно, было бы чересчур сентиментально утверждать, что эти молодые люди сознательно посвятили себя поискам красоты и в процессе поисков голодали и страдали, мечтали и улыбались, жили и умирали. О да, это было бы сентиментально… Но знаете, по-моему, это чистая правда».
И действительно, в музыкальном плане на Среднем Западе в какой-то момент стало так жарко, что один журналист из Небраски даже жизнерадостно написал: «Если хотите увидеть грех, забудьте про Париж и езжайте в Канзас-сити». Местные музыканты, например пианист Франклин Тафт Мелроуз (он же Фрэнк из Канзас-Сити, ученик Джелли Ролла Мортона), обладали в джазовой среде большим авторитетом.
Gennett, примостившаяся на небольшом участке суши, ограниченном со всех сторон излучиной реки и железнодорожными путями, поначалу была подразделением более крупной Starr Piano Company: к 1915 году здесь ежегодно производилось 15 тыс. инструментов. Движимые духом предпринимательства (в 1906 году Starr по-прежнему выпускала небольшие комнатные механические пианино под названием «Принцесса», достигавшие в высоту всего четырех футов и четырех дюймов), владельцы компании воспользовались непрекращающимися судебными тяжбами по поводу прав на фонограф, который был изобретен Томасом Эдисоном в 1877 году, но впоследствии усовершенствован многочисленными конкурентами. Пока суды тонули в потоке перекрестных исков, Gennett в 1916 году принялась выпускать собственные проигрыватели и, соответственно, грампластинки к ним.
К 1922 году в одноэтажном сером деревянном здании Gennett Studios, расположенном у бетонной дамбы на реке Уайтуотер, производились важные джазовые, блюзовые и кантри-пластинки. Кроме того, в каталоге фирмы были, например, фолк-певец Уэнделл Холл, выступавший в деревенском рубище, пламенные ораторы из Ку-Клукс-Клана, а также комедийные труппы (Gennett Laughing Record представлял собой запись нарочито фальшивых скрипичных соло, сопровождаемых истерическими взрывами хохота). Но сейчас лейбл, конечно, помнят прежде всего благодаря его уникальному каталогу классиков раннего джаза, каждый из которых, попав в Чикаго, специально делал крюк и заезжал в студию для записи. Среди них — New Orleans Rhythm Kings, Джелли Ролл Мортон и Эрл «Папаша» Хайнс; последний впервые записался в Gennett Studios в 1923 году вместе с оркестром Лоиса Деппа.
Примерно в то же время У. С. Хэнди и его бизнес-партнер Гарри Пэйс затеяли в Нью-Йорке еще одну звукозаписывающую фирму — Black Swan Records. Чтобы привлечь побольше клиентов, они писали в своих рекламных проспектах, что в остальных фирмах «чернокожие артисты только прикидываются таковыми». На какое-то время блюзовый бум, вызванный популярностью композиции Crazy Blues Мэйми и Уилли Лайона Смитов, позволял им сводить концы с концами, но через три года компания обанкротилась. Возможно, Хэнди и Пэйса уличили в том, что как раз они-то и записывают белых музыкантов под придуманными «черными» именами. Но скорее всего, из них просто получились никудышные бизнесмены.
И регтайм, и навелти были достаточно авторитарны — в этих стилях количество музыкальных форм и жестов было строго ограниченно. Другое дело джаз — музыка невероятной центробежной силы, все время старающаяся расширить собственные границы. Следующие поколения ритмизаторов использовали это свойство джаза по полной, их пальцы носились по клавиатуре стремительным, безрассудным вихрем.
Часть 2. Весь этот джаз
Джазовые пианисты переняли резвую поступь регтайма и буги-вуги и насытили ее абсолютно земными, человеческими эмоциями. Внезапно выяснилось, что музыка может, например, подмигивать слушателю, а то и вполне откровенно флиртовать с ним прямо во время исполнения. Писательница Юдора Уэлти запечатлела это в своем рассказе «Локомотив», посвященном Томасу Фэтсу Уоллеру (1903—1943): «Он играет на износ себя, инструмента, даже стульчика, на котором сидит. Каждый миг в движении, буквально до неприличия. Вот он со своей огромной головой, толстым животом, маленькими круглыми ножками и сильными пальцами желтоватого отлива, каждый размером с банан. Конечно, вы знаете, как он играет, вы слышали его записи, но этого мало — его нужно видеть. За фортепиано он будто на катке или в лодке… Он кладет руку на фортепиано, словно прорицательница, открывающая одну из своих книг. Локомотив невероятен — все впадают в забытье».
Фэтс Уоллер. Институт джазовых исследований, Ратгерский университет
Уоллер и его близкие друзья Джеймс П. Джонсон и Уилли Лайон Смит образовали своего рода триумвират лидеров мощной гарлемской школы страйда. Лев (получивший это прозвище благодаря своим подвигам во время Первой мировой войны) придумал клички и для коллег: «наивный и простодушный» Джонсон стал у него Зверюгой, Уоллер — Развратником. Они были не разлей вода, и выступление каждого неизменно оказывалось гвоздем программы во всех расово демократичных заведениях (которые светский хроникер Уолтер Уинчелл называл «коричневыми притонами»), а также на благотворительных «квартирниках», где фортепианная игра потихоньку выходила на новый уровень виртуозности. «В итоге мы ночи напролет курсировали по Пятой, Седьмой и Леннокс-авеню и колотили по клавишам где придется, — вспоминал Смит. — У нас даже был свой агент, старина Липпи Бойетт… В отдельно взятую субботу он мог зарезервировать под нас три вечеринки сразу, и мы вынуждены были распределять их между собой».
Это дружеское соперничество побудило каждого из музыкантов выработать свой собственный артистический стиль. «Я обычно зажимал во рту сигару, — рассказывал Смит, — надевал набекрень котелок, перекрещивал колени и наклонялся так, что моя спина оказывалась под углом к спинке стула. Я то ругался на фортепиано, то, наоборот, расточал ему комплименты; согласитесь, шептаться, ссориться и вообще общаться с инструментом — это весьма оригинально!» На вечеринках собиралась разная публика, от «клерков в униформах» до водителей грузовиков, игроков в азартные игры и эстрадных артистов. Но ничто не могло сравниться со светской публикой на Парк-авеню, куда троих пианистов стали часто приглашать после того, как они сдружились с композитором Джорджем Гершвином.
Уилли Лайон Смит и Дюк Эллингтон. Институт джазовых исследований, Ратгерский университет
Гершвин был завсегдатаем гарлемских клубов и искренне восхищался мастерством тамошнего фортепианного триумвирата. Он замолвил за музыкантов словечко перед своими знакомыми, и те тоже стали периодически эксплуатировать их таланты в собственных заведениях. Впрочем, далеко не всегда все шло гладко. Обожание было даже чрезмерным, на трех пианистов смотрели как на диковинных заморских птиц. «Мы чувствовали себя как проститутки, у которых берет интервью начинающий репортер», — признавался Смит. На одной особенно модной вечеринке, которую в 1924 году устроили в честь премьеры гершвиновской Rhapsody in Blue, музыканты отлучились в бар, а сам Гершвин в это время по привычке уселся за фортепиано. Это рисковало растянуться на всю ночь — однажды композитор вслух задался вопросом, будет ли его музыка по-прежнему исполняться через сто лет, и его друг Оскар Левант пробормотал в ответ: «Конечно, будет, если ты сам еще будешь жив». Поэтому в какой-то момент Льву пришлось взять дело в свои руки: «Я подошел и сказал Гершвину — слушай, слабак, слезай-ка со стула и пусти наконец настоящих музыкантов поиграть». Добродушный композитор лишь улыбнулся и повиновался. Ничего удивительного — Смит с Гершвином были на короткой ноге: оба выросли в одном и том же окружении, а Лев к тому же в юности выучил идиш, когда работал в еврейской лавке. К концу жизни он принял иудаизм и устроился кантором в гарлемскую синагогу.
Визитная карточка Уилли Лайона Смита
В любых конкурсах на лучшую джазовую импровизацию Смит, Джонсон и Уоллер всегда выходили победителями, до тех пор пока в Нью-Йорк из Толедо, Огайо, не приехал в качестве аккомпаниатора певицы Аделаиды Холл почти слепой пианист. «Татум! Его невозможно имитатум!» — написал о нем критик Барри Уланов. Конечно, речь шла о великом Арте Татуме (1909—1956), чья поистине пиротехническая игра на фортепиано приводила других музыкантов одновременно в восхищение и уныние.
«Я умел делать двойные глиссандо в секстах и двойные тремоло тоже, — хвастался Джеймс П. Джонсон. — На конкурсах все остальные лабухи просто отказывались выходить играть после меня… Мне хватало минуты, чтобы придумать новый трюк… Я мог, например, играть мощный стомп[56], затем смягчить его и вдруг в мгновение ока сменить тему; я подслушал этот прием у Бетховена в одной из сонат. А однажды я использовал парафраз на тему „Риголетто“ Листа как вступление к стомпу». Но для Татума все это было детским лепетом.
Собери в комнате лучших джазовых пианистов, замечал легендарный джазмен Тедди Уилсон, и Татум заставит их всех выглядеть дилетантами. Когда он играл, фортепиано зачастую напоминало теннисный корт: потоки нот летали с одного конца клавиатуры на другой словно над воображаемой сеткой. Подача в басах — мгновенный встречный удар в высоких частотах; левая и правая рука в непрестанном музыкальном и атлетическом соревновании друг с другом. Любой, кто осмеливался бросить ему вызов, мгновенно оказывался в ситуации «гейм, сет и матч»[57]. Но его невероятные скачки и феноменальные пассажи, безупречные до последней ноты, были лишь началом.
Как писал Мэйт Эди, «его целью было не просто создание новых мелодических линий в рамках заданной последовательности аккордов, но постоянное „перепридумывание“ мелодии такт за тактом, в результате которого вырастала поистине гигантская конструкция из контрапунктов, беглых огласовок, переменных аккордов, а порой и переменных аккордных последовательностей».
[52] От англ. barrelhouse — дешевая забегаловка, трактир, кабак.
[53] В честь одного из первых пианистов, исполнявших буги-вуги в этом регионе.
[54] От англ. novelty — новшество, новинка.
[55] Традиционное англоамериканское блюдо: две половинки булочки, на которые кладется ветчина, яйцо-пашот и томатный соус.
[56] В джазе — прием, основанный на несовпадении основного ритмического рисунка композиции с остинатным рисунком мелодической линии.
[57] Традиционная финальная фраза судьи теннисного матча.