2) Все тайные общества, на возмущение государств действовавшие, начинали всегда с потайного действия на воспитание.
3) Дух нашего времени либералов, карбонариев и суеверов всё один и тот же дух иллюминатства, в новом только плаще, равно действуют на воспитание.
4) С времен Иосифа II прокрался он к нам и в нашем воспитании делает большие успехи, ибо повсеместно в науках богословских, философских, политических и исторических распространяет неприметным образом самые противные правила православию и самодержавию»{355}.
Эти положения Магницкого, при всей их краткости, достаточно адекватны для понимания социокультурного кода того времени. Как показывает исследование Гордина, между сочинениями Магницкого и Голицына существует явная связь. Но Гордин в своём анализе делает упор на межличностном контакте двух конспирологов: «Оказавшись на краю пропасти, Магницкий стал форсированно готовить плацдарм для контрнаступления. В это время он, очевидно, возобновил старые свои связи с князем Андреем Борисовичем, искавшим возможности вернуться к активной государственной деятельности»{356}. Безусловно, двух государственных деятелей: опального, находившегося под официальным расследованием, и полуопального, подвергшегося неофициальному остракизму, объединяло общее желание вернуть утраченные позиции. Для нас более важным представляется концептуальное единство версий заговора Голицына и Магницкого. В чём их близость и в чем они отличаются от предыдущих «разоблачителей»? Самой главной чертой следует считать переход от непосредственного разоблачения заговора к «теории заговора».
Как мы видели, неудовольствие Николая I, повлиявшее на то, что голицынский труд не был должным образом оценён, при всей объяснимой мнительности и подозрительности императора, имело причиной как раз теоретичность, абстрактность построений Голицына. Придерживаясь традиционного взгляда на природу, механизм и движущие силы заговора, Николай нуждался в эмпирически подтверждаемом материале (конкретные фамилии командиров полков, а не фамилии университетских профессоров). Также обратим внимание на то, что у Н. Шильдера доклады Голицына и Магницкого вызывают негативную личную реакцию, как и у российского императора.
Таким образом, можно сделать вывод о том, что «теория заговора» на протяжении царствований как Александра I, так и Николая I проявляла себя в локальных рамках, будучи невостребованной как общественным сознанием, так и политической элитой страны. Даже присутствие среди «заговорщиков» Сперанского, отношение к которому с определённого времени было более чем критическим, не принесло ощутимых результатов. Российское общество, оставаясь традиционным по своему характеру, не воспринимает саму модель «теории заговора».
Примечательно свидетельство по этому поводу А. В. Никитенко, в дневнике которого находит своё непосредственное отражение общественное сознание той эпохи. Лишённый сословных и классовых стереотипов, автор откликается на все важнейшие события своего времени. В записях конца 1848 года Никитенко фиксирует историю некоего Аристова. Разорившийся рязанский помещик с целью поправить своё финансовое положение заявляет в III отделение о наличии заговора против правительства. На полученные деньги авантюрист ведёт разгульный образ жизни, регулярно сдавая своих собутыльников жандармам в качестве участников мифического заговора. Афера была обнаружена благодаря полученному из Рязани письму, в котором была раскрыта подлинная сущность разоблачителя и содержалась просьба наказать: «плута, воришку, картёжника, который наполнил всю губернию своими похождениями и долгами»{357}. За этим последовал вполне ожидаемый финал: «Открылась комедия, которую играл этот негодяй, чтобы на выманенные деньги погулять. В заключение он сам во всём признался. Разумеется, всех невинно забранных отпустили, а молодца, говорят, отправили в арестантские роты»{358}.
Обратим внимание на то, что событие, зафиксированное Никитенко, подано в форме анекдота и содержательно отсылает нас к гоголевскому «Ревизору», что придаёт действительно комический характер излагаемой истории. Параллель между Аристовым и Хлестаковым саму идею заговора низводит до уровня комедийной завязки. Несомненно, что в этом отражено само отношение к заговору Никитенко, который одновременно являлся и профессором Петербургского университета, и крупным чиновником, занимающимся цензурой печатных изданий.
Кроме этого, одна из причин подобной невосприимчивости к конспирологическому моделированию скрывается в самой природе бытования тайных обществ в России той эпохи. Сошлёмся на мнение В. М. Боковой, исследовавшей непосредственно тайные общества декабристского и постдекабристского периодов. «Приходится признать, что разновидность объединения, пригодного для эффективной тайной политической деятельности, была создана в русских тайных обществах первой трети XIX в. лишь теоретически, как перспективная модель. На практике тайное общество не имело собственных, только ему присущих формальных особенностей, то есть было эклектичным; личные связи в нём преобладали над организационными, и при этом в нём обнаруживалось очевидное тяготение к камерной кружковой деятельности»{359}.
Интересным представляется анализ состава непосредственных участников событий 1825 года, их взгляд на собственную конспиративную деятельность и на саму природу тайных обществ, в деятельности которых они принимали участие. «Южанин» Н. В. Басаргин размышляет следующим образом: «Во время существования общества благоденствия, хотя цель оного была известна всем, но у большей части членов сия была побочной. Главная же была та, что мы находились весьма тесно связанными друг с другом. Каждый вечер мы собирались вместе без условия, и всякий излагал малейшие подробности, до него касающиеся, и самые маловажные впечатления, получаемые им в течении всего дня»{360}. Более эмоциональным и решительным в своём видении вопроса является А. В. Поджио: «Бывало, соберутся люди-братья! Сколько тут и шуму, и бойкости, и решимости — но нет действия, и люди расходятся, и опять же затишье в тех же умах. Возьмите исторический ход всех тайных обществ, просуществовавших в других государствах! Какое упорство, какую настойчивость вы увидите для достижения хотя бы самой отвлечённой цели. Скажите, мыслимо ли у нас <…> образование таких обществ?»{361}. Таким образом, специфика бытования тайных обществ в России говорит об их преимущественно досуговом характере. Учитывая все вышеперечисленные признаки, мы можем говорить о парадоксальном отсутствии конспирологического мышления у непосредственных участников тайных обществ[18]. О политическом аспекте деятельности российских тайных обществ начала XIX века достаточно ёмко и точно сказано Т. Н. Жуковской: «Тайные общества <…> выступали не только готовой формой почти открытого (поскольку в России никогда не было настоящей разветвлённой “конспирации”, в духе карбонаризма) приобщения людей к политической деятельности, но и привлекательной формой публичности»{362}.
Интересное и ценное мнение о конспирологическом вопросе мы находим в творческом наследии таких видных революционных демократов, как А. И. Герцен и Н. П. Огарёв. Будучи идейными наследниками декабристов, и, естественно, учитывая опыт декабрьского выступления 1825 года, они выстраивают собственную оригинальную концепцию «тайного общества». Особый интерес в данной связи вызывает фактор «наложения» западноевропейского радикально-революционного варианта «теории заговора», с которым, в силу известных причин, русские мыслители были близко знакомы, на отечественный социокультурный опыт. Напомним, что Герцен и Огарёв оказываются в Европе в разгар революции 1848 года, в подготовке которой принимали активное участие различного рода как полулегальные, так и полностью подпольные национально-революционные организации. Именно эти факторы и определяли актуальность конспирологических изысканий русских политических эмигрантов.
Н. П. Огарёв задаётся вопросом: «Может ли в наше время тайное общество быть полезно и, если может, какая должна быть его цель и организация?»{363} Автор отвечает на собственный вопрос утвердительно, ссылаясь на то, что «весь прогрессивный ход мировой истории направлялся деятельностью тайных обществ». Деятельность последних, по мнению Огарёва, привела к возникновению христианства, Реформации в Европе и, естественно, близких ему революционных событий середины позапрошлого столетия. На современном этапе, применительно к российскому социуму, «тайное общество» становится практически единственным способом проведения «гражданской реформы». Обращаясь к прошлому, осмысливая истоки декабристского движения, Герцен с Огарёвым делают вывод о неизбежности возникновения тайных обществ в российских условиях. «Если б была гласность, не было бы тайного общества и не было заговора. В Англии, например, тайное общество невозможно. Но в государстве, где дела идут скверно, где грабительство и притеснения властей невыносимы, и где об общественных нуждах нельзя говорить вслух, всегда явится необходимость говорить о них втайне, а это и ведёт к тайным обществам»{364}. Поэтому говорить о подражательном, опирающемся, в частности, на немецкий социокультурный опыт, характере русских «тайных обществ» не представляется возможным.
Признавая необходимость «тайных обществ», русские демократы, как это ни странно, лишают их собственно конспирологической составляющей. В их представлении «тайное общество» — это не строго засекреченная, с жёсткой иерархией и ограниченным кругом «посвященных», система. Напротив, Огарёв категорически отвергает все перечисленные признаки «тайных обществ». «Порядок подчинения иезуитского общества для нас слишком ненавистен, чтобы мы могли создать нечто подобное. К тому же такой порядок годится только для отстаивания падающего начала. Наш центр должен быть нравственной силой без всяких quasi-правительственных форм. Центробежная сила убеждения и центростремительная сила доверия должны зависеть от искренности понимания и деятельности центральных членов, без всякой формальной иерархии»{365}.
Таким образом, «тайное общество» приобретает черты широкого объединения людей демократической, «гражданской» ориентации. Хотя идея общественного переворота и не отрицается, но процесс переворота приобретает новое толкование. В первую очередь ставится такая цель, как нравственный переворот, путь к которому лежит через народное просвещение. Во-вторых, «тайное общество», помимо реформирования социально-политической, экономической, судебной систем, призвано внести вклад в развитие культуры и даже статистики. Приведём один красноречивый пример из составленного перечня объектов исследования. Будущее «тайное общество» должно не обходить своим вниманием такой важный фактор, как «геолого-метеорологическое состояние государства и его отношение к растительности»{366}. Как мы видим, классический конспирологический тезис, озвученный Огарёвым в начале работы, «растворяется», превращаясь, по сути, в достаточно стандартный для той эпохи проект радикального переустройства российского общества.
Следующим «ключевым» для генезиса отечественной конспирологии социально-историческим этапом объявляется середина XIX века. По мнению В. Э. Багдасаряна: «Импульсом, обусловившим формирование конспирологических теорий в отечественной историографии, явились мировоззренческие потрясения, постигшие русскую общественность. Шоковую реакцию вызвало сообщение о поражении России в Крымской войне»{367}. Следствием поражения является возникновение отечественного конспирологического дискурса. Персональный ряд отечественных конспирологов составляют деятели так называемого «позднего славянофильства», среди которых особо выделяются имена Н. Я. Данилевского и В. И. Ламанского. Подобную точку зрения разделяет и С. Дудаков: «Понятие “заговора” (“владычество”, “противостояние”, “борьба” и т. д.) с эпитетом “всемирный” в качестве объективной силы, угрожающей России, появилось в геополитике до жупела “жидомасонства”. Открытие “всемирного еврейского заговора” было предопределено не его историко-реальным наличием, а его необходимостью для обоснования меняющейся в действительности геополитики Российской империи»{368}. Восточная война, согласно приведённым мнениям, формирует сознание глобального противостояния России окружающему миру. Концепция наличия перманентного внешнего, экзотерического врага претерпевает изменение, трансформируясь в идею о внутреннем, конспирологическом противостоянии.
Действительно, обращаясь к творчеству автора «России и Европы», можно констатировать, что своеобразным «толчком» для Данилевского послужили события середины XIX века. Крымская война явилась, здесь мы можем, безусловно, согласиться с обозначенной точкой зрения, началом интенсивного переосмысления традиционных социокультурных схем, как в общественном сознании, так и в социально-философских, исторических контекстах.
Внимание Данилевского было сосредоточено на попытке адекватной интерпретации того факта, что противниками России в Крымской войне становятся страны с очень разнонаправленными интересами, такие, как Англия, Турция, Франция, не раз вступавшие в открытый конфликт друг с другом и имеющие давние взаимные претензии. Более того, в коалицию вступают страны с различной конфессиональной принадлежностью: христианские Англия и Франция объединяются с мусульманской Османской империей в борьбе против другого христианского государства. Осмысливая данный феномен, Данилевский приходит к известному открытию культурно-исторических типов, являющихся, по мнению автора, основой всей социальной, культурной, религиозной процессуальности. Отвергая идею единого, общечеловеческого прогрессивного развития, русский мыслитель приходит к выводу о существовании в историческом пространстве замкнутых социокультурных образований. Возможным итогом бытования этнических, социальных общностей является рождение культурно-исторического типа — особого синтетического образования, соединяющего в себе религиозные, социальные, бытовые, политические, научные, эстетические аспекты социально-исторического развития этноса.
Ситуацию в современной ему исторической науке Данилевский рассматривает с позиций реального бытования лишь культурно-исторических типов, обнаруживая в историографии доминирование искусственной, неорганической систематизации социально-исторического процесса. Смысл такой систематизации заключается в распределении исторических событий по периодам древней, средневековой и новой истории. При этом условной границей, разделяющей, к примеру, древний и средневековый периоды, служит эпоха падения Западной Римской империи. Безжизненность подобной схемы, подаваемой западноевропейской историографией в качестве основы рассмотрения всемирной истории, выявляется при попытке включения истории Индии, Китая и других стран в рамки обозначенного подхода. Требование естественной системы деления заключается в том, что явления внутри данной группы должны иметь высокую степень близости, выявляющуюся при сопоставлении с элементами в других группах. Кроме того, группы должны быть однородными, то есть степень родства, их объединяющая, должна быть одинаковой в одноимённых группах.
Конечно, при определённом интеллектуальном усилии можно найти некоторые имманентные черты сходства между цивилизационным подходом, разработанным Данилевским, и «теорией заговора». Наделение определённого народа жёстко прописанным, только ему присущим социокультурным кодом (культурно-историческим типом) объективно может стать источником конфликта. Но пафос работы Данилевского не отражает стремления к конфликтному пониманию истории, когда конкретные социально-культурные образования, в силу их антагонистической природы, вступают в смертельное противоборство, следствием чего и выступает актуализация «теории заговора» как инструмента решения конфликта. История, согласно мыслителю, есть параллельное развитие множества культур, и прогресс одной из них никак не соотносится с прогрессом другой. Тем самым снимается проблема конфликтности культур, отношения между ними следует называть, скорее, отчуждёнными, чем враждебными.
Также обратим наше внимание на то, что в методологическом аспекте концепция Данилевского, хотя и является, безусловно, оригинальной, но вполне созвучна своему времени. Влияние позитивистского подхода находит отражение в возникновении «органической школы», которая более последовательно и открыто, по сравнению с самим позитивизмом, связывала историко-социальные процессы с естественно-природной средой. В качестве агентов влияния рассматривались множество факторов: климатические, географические (Ратцель, Мужон, Маттецци). И поэтому работа Данилевского достаточно чётко маркирована как социобиологическое исследование, в котором для «теории заговора» не находится места: ни концептуально, ни содержательно. Надо заметить, что подобная ошибка является достаточно типичной для современных исследователей «теории заговора». Пытаясь как можно шире раздвинуть рамки предмета, они «загоняют» в них весьма далёкий от конспирологии материал. Так, И. А. Яблоков, рассматривая содержательные аспекты панафриканизма, делает вывод о наличии в них конспирологических элементов на основании допущения сходства панафриканизма с панславизмом: «У лидеров афроамериканских организаций существовала потребность в формировании образа великой нации с большой историей, достижениями как социального, культурного, так и технологического плана. Общность, объединённая неким национальным опытом, легче способна воспринять националистическую, чрезмерно мифологизированную пропаганду (например, нацистская “арийская нация” или русская панславянская идеология)»{369}. Таким образом, конспирологическая детерминанта сводится к весьма туманному «некоему национальному опыту», чего явно недостаточно и что, главное, непродуктивно при объяснении феномена «теории заговора».
На наш взгляд, можно указать на вполне адекватные попытки создания отечественного варианта «теории заговора» в ту же эпоху, когда была напечатана работа Данилевского. Речь идет, в первую очередь, о сочинении Ю. Ф. Самарина «Иезуиты и их отношение к России. Письма иезуиту Мартынову». Представитель младшего поколения славянофилов, Самарин в середине 60-х годов XIX века остро переживает кризис всего славянофильского движения. Кризис был связан и с уходом из жизни одного за другим видных представителей славянофильской мысли, и с общим идеологическим кризисом, явной неактуальностью движения на фоне масштабных либеральных реформ, проводимых Александром II. Самарин в этой ситуации пытается «нащупать» болевые точки общественного сознания, которые позволили бы ему реанимировать идеи славянофильства, используя при этом актуальный, может, даже спекулятивный материал. Наиболее удачным вариантом оказывается обращение к «теории заговора», продемонстрировавшей свой нешуточный потенциал в Западной Европе и США. Как мы показали выше, анти-иезуитская модель конспирологии явилась завершающим этапом формирования «теории заговора» для западного общественного сознания и вызвала не только академический интерес, но и широкое социальное движение. Для Самарина естественная сложность выстраивания востребованной конспирологической модели заключалась в явной диспропорции между реальным присутствием иезуитов в социокультурной жизни России и той угрозой, которую они должны были нести. Для западного обывателя такого вопроса, конечно, не существовало. Русскому же читателю нужно было объяснить, почему именно иезуитов следует воспринимать в качестве той силы, которая, хотя бы потенциально, сможет потрясти основы общественной жизни. И уже здесь Самарин делает существенную оговорку, касающуюся определения источника общественной опасности.
По мысли автора, главная опасность исходит даже не от иезуитов, а от нарастающей либерализации русской жизни. Иезуиты используют лишь благоприятную для них ситуацию, созданную иными силами: «Ходят слухи, что приехавший француз-аббат хлопочет об учреждении при католической церкви иезуитской коллегии, о разрешении иезуитам вновь водвориться в России, или, по крайней мере, в Петербурге, — и что такое ходатайство встречает себе симпатию в некоторой части Петербургского общества. Чем руководятся эти лица Петербургского общества — сочувствием ли к иезуитам, принципом ли высшей терпимости, высшего либерализма, или же мнимо-хитрыми соображениями о необходимости для нас снискать благосклонность Римского двора — нам неизвестно»{370}. Автор недолго томит читателя неведением — либерализму, ставшему практически официальной идеологией правящего сословия, русское общество обязано угрозой возвращения иезуитов в Россию: «Возвратиться они могли бы только при покровительстве власти, и именно характер покровительства, а не просто терпимости стало бы носить на себе всякое официальное разрешение, дарованное им правительством»{371}. Иезуиты, при всём вреде, который они, безусловно, несут, есть лишь симптом общего социального неблагополучия, корень которого во внутренних проблемах.
Аргументация Самарина против собственно гипотетического возвращения иезуитов в Россию выстраивается с привлечением филологического материала. Русский философ отмечает, что в речевой практике все, относящееся к иезуитам, имеет устойчивый негативный оттенок: «Общее понятие о Иезуитах, как о типическом лице, сложилось и существует; название Иезуита, из имени собственного, перешло в нарицательное, — это своего рода честь, не всем достающаяся, и верный признак исторической роли, мастерски разыгранной на историческом поприще»{372}. Понятно, что доверять лицам с подобной репутацией крайне легкомысленно, если не преступно. Самарин обращается к истории, составляя список самых известных преступлений, тайной пружиной которых являлись члены «Общества Христа». К ним относятся знаменитый Пороховой заговора, убийство Генриха IV, заговор с целью убийства Людовика XIII. Сама католическая церковь являлась во многих случаях жертвой иезуитов, зорко следивших за соблюдением своих интересов. Попытки даже самых высших иерархов церкви выступить против политики иезуитов пресекались самым жестоким образом. Несколько римских пап заплатили жизнью, встав на пути иезуитов (Сикст V, Климент XIII, Климент XIV). Однако все перечисленные преступления относятся к извилистым путям европейской истории, знать о которых важно и нужно, но они не вызывают должного психологического воздействия на сознание читателя: чувства сопричастности. Самарин блестяще использует приём, ставший популярным у конспирологов позднего этапа — если заговор не приходит к нам, то мы приходим к заговору. Философ создаёт почти конспирологический детектив, смело вводя самого себя в рамки расследования.
До 1618 года иезуиты свободно действовали на территории Праги, построив там Коллегию св. Климентия. После изгнания «Общества Христа» из Чехии в библиотеке Коллегии осталось множество документов, впоследствии переданных Пражскому университету. Работая в университете, автор находит таинственный документ, помещённый на последних страницах рукописного очерка об истории иезуитов в Чехии. Документ имеет грозное название «Тайные наставления общества иезуитов» и состоит из шестнадцати параграфов. Проведя комплексное исследование (почерковедческое, историографическое), Самарин приходит к выводу, что «Наставления…» есть подлинный документ, написанный иезуитами в начале XVII века и проливающий свет на истинные методы и стратегию действий «Общества Христа». Исходя из документа, единственной целью иезуитов следует признать достижение максимальной власти, но власти, не имеющей внешней формальной атрибутики. Как всякое классическое тайное общество, иезуиты прибегают к методу опосредованного воздействия, когда решения, принятые ими, исполняются лицами, не подозревающими о том, что они стали объектами внешней манипуляции.
Приведём достаточно выразительную рекомендацию, данную по этому поводу: «Если они ищут себе жён, то предлагать им девушек, которые, вместе с родителями, были бы преданы нам, и описывать их государям в том самом виде, в каком они сами желали бы их видеть. Таким образом, мы привлечём к себе посредством жён лица, которые без того были бы нам чужды. Научили же этому опыты, производимые посредством Австрийского дома, в государствах Польском, Французском и прочих герцогствах и областях»{373}. Как мы видим, наставления даются после их удачной апробации, опыт отливается в золотые слова теории. Из этой же сферы — совет встречать сановников в школе исполнением стихов, посвященных высоким гостям. Особое внимание уделяется богатым вдовам, которых рекомендуется посещать персонам «со свежим цветом лица». Обольщение должно привести к финансовому могуществу иезуитов, так как женщины под влиянием румяных искусителей рано или поздно перепишут на них часть своего имущества. При этом необходимо искусно поддерживать состояние вдовства, так как второй брак может разрушить все планы на наследование. Среди членов «Общества Христа» следует поддерживать строжайшую дисциплину, всячески поощрять доносы и самооговоры. Ощущение собственной вины делает человека ещё более преданным, он стремится искупить своё прегрешение и поэтому готов исполнить любой приказ, не задумываясь о его моральных и юридических последствиях.
Как мы видим, приведённый Самариным документ практически полностью соответствует уже сформировавшимся к тому времени стереотипам и шаблонам анти-иезуитской конспирологии. Тривиальность приведённого документа компенсировалась созданной автором видимостью недоступности подобной информации для обычного человека. Впрочем, видимо, понимая относительную эффективность такого хода, Самарин помещает наиболее «взрывной» материал в конце своего труда. Он носит условное название «Польский катехизис» и был известен ещё до выхода работы Самарина. Опубликованный в нескольких официальных изданиях, документ относится к периоду очередного восстания в польской части Российской империи в 1864—1895 гг. Согласно данным относительной степени достоверности, документ был найден на теле одного из убитых мятежников. Его текст состоит из краткого свода рекомендаций полякам от «знающих людей». Результат мятежа был ещё не известен, но автор предполагает возможность его провала. Исходя из этой перспективы, обозначаются невоенные методы борьбы с русскими захватчиками. На первый план выдвигается идея экономической войны с Россией. Несколько неожиданно проводится параллель между Польшей и Англией: «Была пора владычества Польши силой её непобедимого и славного оружия; но судьбы Божий неисповедимы; теперь предстоит ей владычество над теми странами силой ума, торговли и просвещения. Взгляни на Англию: нация исключительно торговая, сильнейшая в мире и владычица всего мира. Англия на море, — Польша на суше»{374}. У Польши оказывается ещё лучшее положение по сравнению с «владычицей всего мира». Если английские колонии — основа процветания островной империи — удалены на огромные расстояния от метрополии, то основа будущего величия Польши — Украина и Литва — составляют с ней неразрывное геополитическое единство. В порыве местечкового патриотизма автор называет Украину и Литву «польской Индией». Выдвигается идея экономического доминирования над «беспечными и ленивыми» русскими, которые в итоге должны быть морально подчинены полякам. К чисто конспирологическим формам борьбы следует отнести следующий пассаж: «Людям, специально образованным, стараться непременно служить в России, не обращая внимания на возгласы неразвитых людей (не посвященных в тайны политики), что “служить русскому правительству для Поляка — бесчестно”: служа на пользу своей родине в России, каждый Поляк являет в себе великую миссию и самоотвержение для блага своих соотчичей»{375}.
Развивая сей тезис, автор советует своим соотечественникам не брезговать и карьерой на государственной русской службе. Тут же автор демонстрирует незаурядную «силу ума», замечая, что государственная служба открывает дорогу к казнокрадству, благодаря чему достигается двойной эффект: личное обогащение подкрепляется благородным патриотическим осознанием ущерба, нанесённого противнику. Следующим пунктом выдвигается положение о мониторинге лиц, враждебно настроенных по отношению к Польше. С ними следует сближаться, заводить дружбу, чтобы вовремя реагировать на возможную опасность. Рисуется величественная картина конспирологического покорения ненавистной империи, последним мазком на которой будет триумфальное освобождение Польши руками самих «беспечных и ленивых русских»: «Когда же, таким образом, во всех управлениях России будут наши агенты и всё государство будет покрыто как бы сетью единодушно действующих наших собратий, то оно будет в наших руках и, со временем, действуя систематически на русское общество, затрагивая нежные чувства сострадания, мы подготовим его к уверенности в необходимости отделения Польши»{376}.
Напоследок автор советует провоцировать межэтнические конфликты, призванные, с одной стороны, ослабить государственную власть, а с другой — вывести из-под подозрения польских агентов. Заботливо подбираются жертвы неоправданных репрессий русских: ими должны стать немцы.
Представленный документ отвечает важному критерию — он относится к недавнему периоду истории и, без сомнения, актуален для общественного сознания. Ещё более важно, что он задевает эмоциональную сферу представителей разных политических взглядов: от либералов до консерваторов. Но одновременно с этим возникают два неприятных для Самарина момента. Первый самоочевиден. Каким образом пусть даже подлинный документ польских инсургентов связан с иезуитским заговором против мира? Предваряя текст, автор пишет: «Польский катехизис, это плачевное практическое применение учения Иезуитского, сделался впервые известен в Русской печати во время последнего Польского мятежа 1863 и следующих годов»{377}. Априорное заявление Самарина никак не связано с самим текстом документа. В нём лишь мельком указывается на враждебность России истинному свету католического вероисповедания. Но основной содержательный пафос сосредоточен на социокультурном противопоставлении (экономическом, политическом) Польши России. Цель конспиративистской борьбы обозначается ясно и чётко — государственная независимость Польши. Таким образом, между двумя документами, приведёнными Самариным, нет непосредственной связи. Если первый, с некоторыми оговорками, можно признать инструкцией по завоеванию иезуитами тайной власти в католической части Европы, то второй документ отражает локальный эпизод русской истории, участие в котором «Общества Христа» откровенно сомнительно.
Второй момент связан с концептуальным наполнением «теории заговора», по поводу которого мы уже подробно говорили. «Польский катехизис» мог бы соотноситься с реактивным вариантом «теории заговора», если бы в результате польских волнений мятежники добились поставленных целей. Тогда был бы запущен механизм конконспиративистского анализа причин поражения, амортизирующий неудачу в сознании всего общества или его части. В нашем случае это просто не могло произойти. Поэтому можно констатировать, что попытка Самарина адаптировать «теорию заговора» к реалиям 60-70-х годов XIX столетия была изначально обречена на провал. Но это не отменяет факта конспирологического характера работы автора, несомненной рефлексии по поводу уже сложившихся канонов европейского изобретения — «теории заговора». Парадоксально, что в этом случае убеждённый славянофил пытается перенести на отечественную почву элемент европейского социального сознания. Русское же общество отвечает славянофильски, не замечая того, что ещё слишком далеко от западных потребностей и интересов. Причём равнодушие к «теории заговора» мы можем зафиксировать на всех ступенях социальной лестницы России второй половины позапрошлого века.
[18] Ярким примером, подтверждающим наше положение об отсутствии конспирологического менталитета, можно считать историю с небезызвестным Шервудом- Верным. Занимаясь расследованием деятельности «Южного общества», он информирует Аракчеева о наличии списков членов тайного общества и возможности их получения. Но Аракчеев, в то время занимавшийся расследованием убийства в Грузине своей любовницы А. Минкиной, игнорирует полученную информацию. Учитывая реальность угрозы военного переворота, подобное поведение высших лиц государства достаточно точно отражает их отношение к тайным обществам и заговорам как таковым.