Столь же примечательные изменения произошли в прозе; мастеров стилизации ждет здесь обширное поле деятельности. Создается впечатление, будто язык, в который Монтескье вдохнул столько ума, Бюффон — столько величия, а Руссо — столько красноречия и пыла, вдруг перестал удовлетворять новое поколение литераторов, и оно сменило его на какой-то другой, который потрясает воображение, но ничего не говорит уму, и в котором
Прежде всего прозу стали облагораживать, но не посредством мудрых мыслей и точных выражений, как то делали великие мастера, а с помощью некоего поэтического лака, совершенно чуждого ее характеру, с помощью насильственных инверсий и изысканного колорита, который изменяет ее облик, но не украшает его. Боссюэ, который, размышляя о возвышенном, часто обращался к священным книгам{241} и, можно сказать, напитал свои сочинения библейским слогом, порой употреблял во множественном числе слова, которые, как правило, употребляются лишь в единственном, чем придавал фразе благолепие и торжественность. Эта маленькая хитрость так полюбилась нашим новоявленным гениям, что быстро набила всем оскомину. Из высокой прозы были изгнаны все существительные в единственном числе, да и множественное число отныне появлялось чаще всего в собирательном значении: если гремел гром, то непременно разверзались хляби небесные, если трепетал зефир, то непременно среди всех пустынь, если поминались берега, то непременно всех морей[71]{242}.
Иной способ изображать возвышенные чувства изобрел Паскаль: он говорил о самых серьезных вещах подчеркнуто простыми, едва ли не банальными словами. Сходным образом Фенелону и другим писателям с нежной и чувствительной душой превосходно удавалось, если можно гак выразиться, умягчать свой стиль, рассыпая по тексту упоминания о предметах трогательных и привычных. С особенным блеском владел этим искусством Лафонтен. Названные два приема, требующие большей изобретательности, чем предыдущий, породили, однако, не меньше злоупотреблений; досаднее всего, что даже люди весьма одаренные позволяли себе извращать поэтический язык, используя эти приемы как попало и делая тайны гениев достоянием черни. Добавьте сюда несколько обрывков самого легкодоступного стиля из всех, стиля описательного, и можете считать, что вы овладели тем, что ныне именуют литературным ремеслом; это унизительное слово, которым живописцы обозначают чисто технические навыки, вполне подходит к тому рабскому копированию приемов, о котором я веду речь. Конечно, на первый взгляд у литераторов-ремесленников есть убедительное оправдание: «Чем вам не нравятся наши сочинения? — говорят они. — Ведь оборот, который вас раздражает, заимствован у Лабрюйера, инверсия, которая вам не по нраву, взята из Флешье, где она вас восхищала, а фигура речи, которую вы порицаете, извлечена из „Писем к провинциалу” либо из „Надгробных речей”». — Согласен, но не сваливайте вину на автора ”Надгробных речей” и сочинителя ”Писем к провинциалу”{243}. Поймите, что прекрасный оборот, который у них звучал совершенно естественно и, говоря вашим языком, был исполнен многочисленных гармоний, совершенно неуместен в вашем сочинении. Вспомните, что слова и состоящие из них обороты либо фигуры — не более чем одежды мысли, которые ничем не замечательны сами по себе и вызывают восхищение или смех только в зависимости от того, какое чувство за ними стоит. Каррарский мрамор — одно из прекраснейших созданий природы, но в неумелых руках осколок этого мрамора может испортить всю мозаику.
Я с радостью повторю то, с чем могут спорить только люди злонамеренные: среди основателей этих злосчастных школ есть писатели по-настоящему талантливые, ведь что ни говори, а подать в литературе пример, пусть даже дурной, может только очень яркий талант. Но на одного автора, чьи опасные нововведения оправданы множеством красот, приходится куча авторов, которые, доведя новшества до крайности, до абсурда, заходят в тупик, — и все это ничем не оправдано. У первопроходцев, по крайней мере, хватает ума скрыть от читательской толпы новый прием, на который они возлагают все надежды, однако заблуждение публики быстро рассеивается, и она с изумлением понимает, что рукоплескала жалким подделкам — ибо как еще назвать произведения такого рода? Законодатели мод могут сколько угодно захлебываться от восторга, читая эти удивительные стилизации, и сколько угодно восклицать: ”Это настоящий Фенелон! Точь-в-точь Боссюэ! Как похоже на Гомера! Не отличить от Исайи!” — ”Сходство, конечно, есть, — отвечу я им, — но не больше, чем между плоскими лицами Джордано и полотнами Гвидо. Чтобы написать все эти возвышенные страницы, не нужно ничего, кроме умения подражать”.
Раз уж я завел речь обо всех этих курьезах, которыми, насколько мне известно, никто всерьез не интересовался, то продолжу и скажу, что если, как я уже говорил, великие произведения — гораздо более трудный материал для подражателя, чем произведения посредственные, то, сходным образом, великим писателям подражания не даются, занимаются ли они ими всерьез или берутся за них лишь для того, чтобы набить руку и позабавиться, как Буало, и если знаменитый автор ”Поэтического искусства”, снисходя подчас до подобных безделиц, неизменно имел успех, то это явное исключение из правила; все дело здесь, я полагаю, в том, что, совершенствуя свой вкус, обеспечивший ему одно из первых мест в литературе его времени, Буало старательно изучал различные стили и их недостатки. Что же касается прочих стилизаторов, то велика ли заслуга — обирать древних авторов, похищать у них все лучшее, чтобы воровски присвоить ту славу, которой они были обязаны прирожденной изобретательности и уму? Кроме того, выдающийся талант всегда сочетается с неким простодушием и своеобычностью нрава, чуждающимися рабского подражания, поэтому я полагаю, что если стиль какого-либо автора хвалят за сходство со стилем другого, пусть даже самого знаменитого сочинителя, то похвалы расточаются посредственному автору и посредственным произведениям. Перечитайте великих писателей всех времен; кажется, они пишут совсем просто, но вы не найдете среди их стилей двух одинаковых, как не найдете людей с абсолютно одинаковыми чертами лица или выражением глаз. Как пять-шесть черт в разном сочетании породили такие совершенные образцы человеческой красоты, как Юпитер Мирона, Геркулес Фарнезе{244}, Аполлон, Фокион и Венера, так различные сочетания мыслей породили безупречные стили, всюду равно прекрасные и, однако, всюду разные. Тайна стиля скрыта в идеальном соответствии слов мыслям; здесь же естественно было бы искать и причину разнообразия стилей, если бы у этого разнообразия не было другой, не менее важной причины: стиль писателя зависит от его характера, и, если у писателя нет своего стиля, значит, у него нет и характера, — недаром мудрый афоризм гласит: ”Стиль — это человек”{245}. Истина эта всеми признана, и вряд ли хоть один новатор станет с нею спорить; более того, именно из нее они и исходили, но они надеялись создать оригинальный стиль, обновляя избитые поэтические средства или употребляя на каждом шагу приемы, которые прежде использовались очень скупо, — и в этом заключалась их ошибка. Мечтали они об открытиях, а создали пародии.
Говоря короче, у настоящих мастеров есть свой стиль, а у школ — манера; ее-то и усваивают в меру сил писатели, которые не имеют собственного стиля. Писатель талантливый, берущийся за перо по вдохновению, запечатлевает в своих произведениях собственный характер; писатель посредственный, берущийся за перо из упрямства, корысти или, что, пожалуй, более простительно, из любви к приятным и невинным литературным занятиям, запечатлевает в своих произведениях слабый отсвет характера других писателей, поскольку своего характера у него сроду не было; однако со временем он непременно приобретет навык, который отчасти заменит ему талант, и научится лепить свой стиль по образцу того, который хранится в его памяти, — вот что я называю естественной, или непроизвольной, стилизацией.
Жил в конце прошлого столетия один бедный человек, автор весьма причудливых романов, любимым занятием которого было писать письма великим людям своего времени. Поскольку адресаты не спешили отвечать ему, он решил взять этот труд на себя; миссию свою он выполнял с таким успехом, что Жан Жак Руссо, прочтя в газете один из этих ответов, подписанный его именем, готов был признать себя его автором, — случай тем более примечательный, что в обычное время стиль фальсификатора был весьма далек от стиля Руссо. Чтобы добиться такого разительного сходства, подражатель прибегал к испытанному средству: забыв обо всем на свете, он на несколько дней погружался в чтение автора, от лица которого ему предстояло писать. Затем он собирался с мыслями и начинал творить, беря краски с палитры своей модели. Он отражал стиль своего образца, подобно тому болонскому камню{246}, который, напитавшись за день солнечным светом, мерцает в темноте. Так Кампистрон походит на Расина, а Рамсей на Фенелона; так походят на кого-либо все второстепенные писатели, ибо у всех, кроме писателей первого ряда, мы встречаем одни только заемные стили.
Я вовсе не хочу сказать, что талантливому автору не следует учиться на творениях великих мастеров и что он не может извлечь из этой учебы большой пользы для себя; ведь помимо тайн, скрытых в стиле того или иного автора, существуют красоты более общего порядка, ведомые многим писателям и доступные всякому, кто свыкся с их творениями. Так, постоянное чтение Амио и Монтеня — хорошая школа для начинающего писателя, ибо язык их эпохи отличается простодушием, выразительностью, силой, до которых далеко нашему сегодняшнему языку. Известно, что многие знаменитые авторы по нескольку раз переписывали кто Фукидида, кто Тита Ливия, кто Макиавелли, кто Монтескье. Расин выучил наизусть увлекательный роман о Теагене и Хариклее{247}, и кто знает, не этому ли юношескому увлечению обязаны мы некоторыми нежными и трогательными сценами в его трагедиях? Кто знает, не скрываются ли истоки республиканского красноречия Руссо в "Жизнеописаниях” Плутарха, которые он так любил читать{248} ребенком? У Вольтера на письменном столе всегда лежали ”Письма к провинциалу” и ”Малые великопостные проповеди”{249}. Недавно мне попался новейший сборник басен. В предисловии автор приносит свои извинения за то, что, лишь отнеся свои творения в типографию, узнал о существовании некоего господина де Лафонтена, который также сочинял басни. Такая оригинальность кажется мне довольно неуместной; если простодушный баснописец не читал баснописца великого, хорошего в этом мало, но лучше уж не читать его вовсе, чем переписывать так, как переписывает кое-кто. Наш великий век не слишком далеко ушел от вандализма.
XIII
О профессиональных стилях и манере
Помимо стилей, характерных для той или иной школы, существуют еще особые, своего рода профессиональные стили, которым испокон веков хранят верность все пишущие на ту или иную тему и которые своим единообразием могут ввести в заблуждение самый проницательный ум. В науке, даже в такой бестолковой ее отрасли, как библиология, все формулы священны и неприкосновенны; как тут не потерять своего лица? Бейль, которому приписывали "Размышления о "Критике лотерей” господина Лети”[72]{250}, блестяще доказал свою непричастность к этому изданию: рассуждения его имеют столь непосредственное отношение к теме данной главы, что я не могу отказать себе в удовольствии их процитировать.”Юноша, чей стиль еще не сложился, — пишет он, — с легкостью перенимает стиль автора, которого только что прочел: автор ”Размышлений”, возможно, два-три месяца подряд штудировал мой ”Словарь”. В его возрасте человек быстро усваивает прочитанное и надолго его запоминает; стоило юноше почувствовать, что мои рассуждения и взгляды ему по душе, — и вот он уже впитал их, сроднился с ними; берясь за перо, он уподобляется художнику, пишущему копию. Со мной в его годы такое случалось, и не раз: из-под пера моего сами собой выходили вместо собственных моих мыслей фразы из недавно прочитанной книги, а я этого даже не сознавал”. Остается добавить, что общность профессиональных стилей нигде не проявляется так ярко, как в сочинениях научных и литературно-критических, которые, как я уже говорил, пишутся в основном по одному шаблону. Я, например, очень отчетливо чувствую, как, припоминая и записывая эти бесполезные сведения, дабы скрасить свое праздное одиночество, я возвращаюсь во времена своей юности и вновь проникаюсь духом старинных библиологических книг, которыми тогда зачитывался; впрочем, я не вижу в этом ничего дурного и с легким сердцем следую примеру старых библиологов, то и дело пускавшихся в бесконечные отступления, пустопорожние разговоры и тяжеловесные рассуждения. Выходящее из-под моего пера никчемное сочинение пополнит число книг, обреченных на забвение; когда содержание столь ничтожно, не стоит особенно печься о форме. Я буду благодарен тому великодушному читателю, который сочтет его подражанием худшей из компиляций, беспомощным дополнением к неудобоваримым бредням Байе{251}.
XIV
О контрафакциях
Тем не менее разговор о подлогах еще не кончен, и я позволю себе задержать внимание своих немногочисленных читателей на уловках, с помощью которых иные авторы и издатели пытаются сбыть свои книги, — тема более чем обширная и благодарная; я ограничусь тем, что приведу несколько забавных, хотя и не новых примеров, рассказ о которых не займет много времени. О контрафакциях — ”пиратских” перепечатках без ведома и согласия автора — я распространяться не буду; это подлое воровство — тема судебного разбирательства, а не литературно-критического сочинения. Укажу лишь два вида перепечаток, для которых, в отличие от прочих, сочетающих низость замысла с беспомощностью исполнения, потребен хоть какой-то талант. Перепечатка первого рода так точно повторяет оригинал, что различить их почти невозможно; она гораздо коварнее тех небрежных перепечаток, где грубые ошибки сразу бросаются в глаза. Перепечатка второго рода обогащает оригинал интересными дополнениями или улучшает его типографское исполнение. В библиографических трудах упомянуто немало таких изданий.
XV
О поддельных рукописях
Самая старинная проделка в истории книгопечатания — это, насколько мне известно, та, которую приписывают некоему Фусту{252}, или Фаусту, компаньону Гутенберга: по слухам, Фуст втридорога продавал в Париже первые Майнцские Библии, выдавая их за рукописные книги. Говорят, что идеально ровное начертание букв в этих Библиях и абсолютная однотипность их страниц внушили покупателям некоторые — вполне обоснованные — подозрения, и, поскольку в ту пору ослепленные суевериями люди принимали все необычное за сверхъестественное и приписывали открытия человеческого гения дьяволу, Фуста сочли колдуном и едва не сожгли. Ему удалось спастись: так книгопечатание начало свою жизнь с победы над фанатизмом, который ему предстояло рано или поздно уничтожить. Изобретатели книгопечатания, влияние которого на судьбы мира растет с каждым днем, и вправду были могущественными чародеями, но они даже не подозревали, на какие чудеса способно их детище, а инквизиторы в своем злобном невежестве знали об этом еще меньше. Иначе они наверняка помешали бы прекрасному изобретению Гутенберга дойти до потомков.
XVI
О плагиате заглавий
Я не осмелюсь обвинить в жульничестве тех авторов и издателей, которые стараются привлечь читателей модными заглавиями уподобляясь типографу, который просил всех знакомых авторов написать еще одни ”Персидские письма”{253}. ”Характеры” Лабрюйера породили целую плеяду книг с таким же названием, и, хотя книги эти довольно быстро изгладились из памяти читателей, в свое время они покупались нарасхват. На моих глазах читатели расхватывали толстые тома, где на обложке стояло слово ”Гений”{254}, хотя гения там не было и в помине, — их авторы подражали знаменитой книге, где гений виден в каждой строчке. Еще хуже обстоит дело с пьесами: драматурги только и делают что в погоне за успехом воруют друг у друга нашумевшие заглавия. Впрочем, кража заглавия — самая невинная из краж; гораздо печальнее, когда заглавие у книги свое, зато все остальное — заемное[73]{255}, более того, заглавия, как правило, крадут незадачливые честолюбцы, и это лишь подчеркивает их полную бездарность. Я знаю немало ”Опытов” в духе Монтеня, которые никто никогда не раскрывал. Все, кому не лень, сочиняют ”Максимы”, но на книжных полках стоят только ”Максимы” Ларошфуко. Поговаривают, что один скромный стихотворец намеревается издать трагедии ”в духе господина Корнеля”. Я не советовал бы ему исполнять задуманное.
Среди ловкачей, заимствующих заглавия, трудно найти такого остроумного и удачливого, как Кристиан Кортхольт; своему памфлету против Гербера Чербери, Гоббса и Спинозы он дал название ”De Tribus Impostoribus”[74]{256}. Случайно ли, намеренно ли он так поступил, но заглавие это принесло его книге неслыханный успех, а ему самому — кучу денег. Если память мне не изменяет, это отнюдь не единственный случай, когда хитрость торжествовала победу над невежеством любопытной толпы; мне смутно помнится, что и во Франции вышел пасквиль под этим заглавием, направленный против трех философов, одним из которых был Гассенди; но, судя по всему, судьба этого сочинения оказалась не такой счастливой.
XVII
О подложных книгах
Раз уж я заговорил о книге ”De Tribus Impostoribus”, которой, как блистательно доказал в своем исследовании господин де Ламоннуа{257}, никогда не существовало, что не помешало ей не так давно появиться в продаже, воспользуюсь случаем и расскажу ее историю. Известно, что это удивительное сочинение вызвало жаркие споры, которые, впрочем, исчерпывающе освещены в упомянутом исследовании. Суть его сводится к следующему: данный трактат относится к числу книг, состоящих (во всяком случае, так было до последнего времени) из одного заглавия, идея его принадлежит, по слухам, одному прославленному монарху, но ни один литератор не осмелился развить его рискованную шутку на бумаге, ибо в те времена подобное вольномыслие было отнюдь не безопасно; литераторы так много толковали об этой книге, которая не была и не могла быть написана, что в конце концов поверили в ее существование; в свете даже называли имена ее издателей, поминая людей, известных своим безбожием и предприимчивостью, среди прочих — Вешелей, но все эти толки не были подкреплены ни малейшими доказательствами. Как, однако, прикажете объяснить появление известных ныне экземпляров, которые, если судить по дате, вышли в то самое время, когда, по всем предположениям, и мог быть написан пресловутый трактат? Разве не опровергаег эта находка самые разумные рассуждения исследователя? Можем ли мы сомневаться в существовании книги, занесенной в каталоги нескольких публичных распродаж? На эти вопросы можно ответить двояко. Да, трактат ”De Tribus Impostoribus” существует, хотя экземпляры его наперечет. Нет, трактата ”De Tribus Impostoribus”, лишившего покоя библиологов XVII столетия, не существует.
В детстве я владел экземпляром этой книги, идентичным тем, которые описаны в каталогах, — это была небольшая брошюрка в восьмую долю листа, объемом 46 страниц плюс фронтиспис, набранная ”августином”{258} и напечатанная на рыхлой, рассыпающейся, потемневшей бумаге (возможно, ее слегка подкрасили, но в ту пору мне не пришло в голову это проверить). На книге стояла дата издания — 1598, которую некоторые библиографы читают как 1698. Разумеется, ни та ни другая дата не верна, хотя более вероятно, что подделка была совершена в 1698 году. Во-первых, незадолго до того Кристина Шведская пообещала тридцать тысяч ливров за экземпляр этой книги — какой соблазн для мошенников! Во-вторых, свободомыслие, а в некоторых странах и свобода печати достигли в эту пору небывалого расцвета. Голландия и Германия кишели дерзкими беженцами{259}, которым ничего не стоило изготовить такую подделку, и, хотя нападать на одно или два вероучения всегда было опаснее, чем осмеивать все религии разом, издание подобной книги встретило бы не больше затруднений, чем публикация смелых теорий Гоббса или Спинозы. С другой стороны, очевидно, что королева Кристина трактата ”De Tribus Impostoribus” не получила; если же он был издан, пусть даже крошечным тиражом, после ее смерти, то как объяснить, что Ламоннуа, чье исследование вышло, по-видимому, несколько лет спустя, ничего об этом не слышал? Как объяснить, что эта книга ускользнула от внимания ученых библиографов XVIII столетия — таких, как Проспер Маршан, Саленгр, Давид Клеман, Бауэр, Фогт, Дебюр и тысяча других, — и что мы не обнаруживаем никаких ее следов в каталогах богатейших и любопытнейших библиотек того времени? Точно узнать ее тираж невозможно, но я могу назвать четыре экземпляра, существование которых, на мой взгляд, не подлежит сомнению: это книги из собраний господина де Лавальера, господина Кревенны, господина Ренуара и тот экземпляр, что был у меня. Более того, сейчас, когда я пишу эти строки, число экземпляров, возможно, сильно выросло. Однако вот что странно: даже книги, сохранившиеся в одном-двух экземплярах, такие, как знаменитое сочинение Сервета{260}, первое издание ”Кимвала мира” Деперье{261}, ”Бич веры” Жоффруа Валле{262} и ”История Калежавы” Жильбера{263}, были описаны в каталогах и продавались с торгов. Что же могло задержать появление на книжном рынке интересующего нас сочинения, если оно в самом деле вышло задолго до конца XVIII столетия? Известный коллекционер господин де Мокюн написал на полях принадлежавшего ему каталога библиотеки герцога де Лавальера, что герцог сам изготовил эту книгу в сообществе с аббатом Мерсье де Сен-Леже, ловким библиографом, вполне способным принять всяческие меры предосторожности против возможного разоблачения. Господин Ренуар взял на себя труд защитить герцога де Лавальера от этого позорного обвинения в мошенничестве, на которое не пошел бы, по его словам, даже самый наглый старьевщик; впрочем, надо отметить, что свою защиту господин Ренуар построил на одних предположениях и что, судя по его каталогу, он сам толком не знает, где и когда было издано находящееся в его руках библиографическое сокровище. Он лишь счел нужным добавить, что герцога де Лавальера и Мерсье де Сен-Леже полностью оправдывают слова, написанные на первой странице его собственного экземпляра: Ex libris Frid. Allamand, dono Abrah. Valloton, Roterodami, 1762, поскольку эта дата противоречит обвинению господина де Мокюна. Признаюсь, поначалу этот довод не удовлетворил меня, но за время, прошедшее после выхода первого издания моей книги, я смог убедиться в его полнейшей справедливости, и если я в ту пору оставил вопрос открытым, ибо располагал лишь сведениями, которые хранила моя память, и не имел возможности их проверить, то почему злой рок помешал разобраться в судьбе ”De Tribus Impostoribus” всем остальным исследователям? и как могло случиться, что три вышедших одно за другим издания прекрасного ”Учебника книгопродавца”{264} господина Брюне нимало не рассеяли окружавшую этот вопрос тьму, такую прозрачную, такую легкую, такую, выражаясь словами Мильтона, ”зримую”{265}? Да что там говорить! Господин Барбье, посвятивший нашему трактату весьма пространное рассуждение в последнем издании ”Словаря произведений”{266}, выпущенных анонимно, не только не внял доводам господина Ренуара, но, напротив, усугубил путаницу, отстаивая нелепую выдумку господина де Мокюна, причем в конце своего рассуждения он, как ни странно, вдруг ненароком приводит цитату, которая не оставляет камня на камне от всего, изложенного им выше, ибо содержит единственную здравую мысль, какую когда-либо высказывали по этому поводу. Однако господин Барбье не внял этой мысли: пав жертвой собственной системы, он оказался глух к очевидной истине. Вот вам наша филология! Вернемся к тому, что мы знаем наверное. Еще шестьдесят лет назад все немецкие книголюбы, библиографы и филологи пришли к единому мнению: все экземпляры описанного в начале этой главы издания книги ”De Tribus Impostoribus” были отпечатаны около 1753 года стараниями венского книготорговца Страубия, который продавал их по двадцать золотых монет, а то и дороже, за что и был надолго заточен в тюрьму в Брауншвейге. Из этого следует, что в 1762 году господин Алламан вполне мог стать обладателем этой книги, а господин Барбье совершенно напрасно поверил тем, кто записал герцога де Лавальера и аббата Мерсье де Сен-Леже в мошенники. Между прочим, приведенные нами сведения — не просто предания и толки, они подтверждены множеством фактов, с которыми можно ознакомиться, заглянув хотя бы в ”Избранную историко-литературную библиотеку”{267} Юглера (Т. III. С. 1665).
Вероятно, экземпляр герцога де Лавальера{268} вызвал недоверие оттого, что был продан всего за 474 ливра — сумму крупную, но явно недостаточную для единственной в своем роде книги, само существование которой долгое время находилось под сомнением. Экземпляр господина Кревенны{269}, судя по всему, не был пущен в продажу из-за скромных размеров аукциона, во всяко случае, я никогда не встречал в каталоге, который не раз держал в руках, его цены. Ясно одно: если книга эта — подделка, то, несмотря на всю свою редкость, она не заслуживает особенного внимания, тем более в наше время, когда в защиту деизма высказались авторы множества других, более глубоких и солидных трудов. Дело, разумеется, обстояло бы иначе, будь эта книга написана в XVI веке и принадлежи она перу Доле, Анри Этьенна, Мюре или хотя бы Постеля — тогда помимо необычайной редкости она обладала бы и иными достоинствами, в частности донесла бы до нас мысли прославленного литератора, а заодно помогла решить знаменитую библиологическую загадку.
XVIII
О подложных отрывках
Обстоятельства, заставившие библиографов так долго разыскивать трактат ”De Tribus Impostoridus”, разительно отличаются от тех, которые принесли известность Флегону. Этот сочинитель, родом из города Траллы в Лидии, написал весьма любопытный трактат ”О вещах чудесных”. Евсевий Кесарийский{270} приводит в своей истории его рассказ о тьме, накрывшей землю в миг смерти Иисуса Христа; первые христиане так охотно вставляли в рукописи, находившиеся в их распоряжении, подобные свидетельства, что сами отцы церкви не раз горько сетовали на эти подлоги. Многознающий Иоганн Мерсиус, автор стольких замечательных книг по древней истории и по лексикологии (в частности, глоссария, который, быть может, подсказал Дю Канжу{271} идею его словарей), не включил эту цитату в свое издание Флегона, вышедшее в 1620 году в Лейдене у Эльзевира-старшего; сомневаюсь даже, что он помянул его хоть словом, впрочем, поручиться за это я не могу, поскольку лишился всех своих книг, и в их числе труда Флегона (у меня был замечательный экземпляр из библиотеки де Ту — конволют из сочинений Флегона, Антигона Каристского и Аполлония Дискола{272}). Как бы там ни было, вся эта история вызвала огромный интерес к Флегону, и цена его труда ”О вещах чудесных” (история которого, замечу в скобках, до сих пор почти неизвестна нашим библиографам) подскочила на распродаже книг господина Гуттара{273} до 54 ливров; впрочем, если бы у Флегона в самом деле говорилось о накрывшей землю тьме, то книга его стоила бы гораздо дороже. Издание 1622 года не отличается от предыдущих ничем, кроме заглавия.
Сходные причины на несколько лет привлекли всеобщее внимание к ”Mirabilis liber”[75], известной также под названием ”Предсказания святого Цезария”, хотя святой Цезарий не имеет к ней ни малейшего отношения, а короткое уведомление, помещенное, если мне не изменяет память, на обороте титульного листа, называет автором этих пророчеств некоего епископа Бемешобия, о котором молчат и книги и легенды. Этот жалкий альманах был однажды напечатан с указанием года издания (1524) и один или два раза, по-видимому чуть раньше, без даты; набраны все издания одним и тем же скверным готическим шрифтом. Мне реже всего попадалось то издание, где на последней странице под последней строкой идут слова: ”Продается на улице Сен-Жак, у Слона”, напечатанные так грубо, что экземпляр на первый взгляд кажется дефектным. Вся ценность ”Книги о чудесах” заключается в двух-трех страницах, где якобы предсказана вся история французской революции и даже год, когда она должна начаться (тут, впрочем, не обошлось без подтасовки). Весь секрет этой глупой книжонки заключается в том, что ее составитель, как и все подобные шарлатаны, среди сотни нелепостей случайно высказал две-три здравые мысли, но это еще не означает, что святой Цезарий читает в будущем лучше дьявола, а ”Книга о чудесах” более достойна веры, чем предсказания Нострадамуса. Конечно, есть люди, умеющие предчувствовать грядущее и на основе уже свершившегося вычислять вероятность того, что может произойти, но этому искусству не научат ни Бемешобий, ни Кардано, ни Мопертюи{274} — оно доступно лишь тем, кто хорошо знает историю и человеческое сердце, то есть не святым, не ясновидцам и не колдунам, но людям здравомыслящим и наблюдательным.
XIX
О ложных датах
Рассказывать о тех уловках, с помощью которых взвинчивают цены на самые заурядные и бесполезные книги, можно бесконечно. Так, торговцы выдавали за древнейшую из первопечатных книг, более раннюю, чем все известные инкунабулы, издание проповедей Леонардо из Удине{275}, вышедшее якобы в 1446 году; книга эта в самом деле замечательна, однако в 1446 году составляющие ее тексты были просто-напросто объединены в сборник, а издана она много позже. В данном случае мошенники могут сослаться в свое оправдание на собственное невежество, но известны ухищрения гораздо более предосудительные. Вспомним, например, ”Гипнеротомахию” Полифила, изданную в Венеции, у Альдов, в 1499 году; автора ее, Франциска Колумну, скрывшего свое имя в начальных буквах глав, как позднее поступил Этьенн Табуро{276}, мы не можем упрекнуть в обмане — что еще оставалось влюбленному монаху, описывающему свои видения? Хуже поступали иные торговцы редкими книгами, которые, вырвав из ”Гипнеротомахии” последнюю страницу, выдавали ее за издание, вышедшее в 1467 году в Тревизо, поскольку в конце ”Сна Полифила” указаны эта дата и этот город — время и место его написания. В других случаях мошенники изменяли дату, стирая одни цифры и подпечатывая на их место другие. Так, трактат Гоббса ”Политическое тело” в дивном издании Эльзевиров 1653 года часто выдавали за издание 1652 года, которому коллекционеры неведомо почему отдавали предпочтение. Тем же объясняется, по мнению иных библиографов, ”опечатка” в ”Decor puellarum”[76] Никола Йенсона{277}, где вместо 1461 должна была бы стоять другая, верная дата — 1471; ведь не может быть, говорят эти библиографы, чтобы такой большой художник ошибся в столь памятной для него дате; однако, кто бы что ни говорил, для меня совершенно очевидно, что дата эта правильная и останется таковой, даже если будет доказано, что Йенсон, изгнанный на десять лет из Италии, лишь с десятилетним опозданием смог отстоять свое право называться основоположником книгопечатания в этой стране. У такого мастера, как Йенсон, эскизы стоят готовых работ.
На фронтисписе прелестного эльзевировского издания Шаррона нет даты, зато там изображена обнаженная Мудрость, оскорблявшая взоры иных чересчур щепетильных читателей, которые вырывали эту страницу или заливали ее чернилами; этим воспользовались мошенники — они искусно подделывали утраченный фронтиспис и сбывали его обладателям дефектных экземпляров; однако с некоторых пор этот новый фронтиспис стал встречаться и в начале изданий 1656 и 1662 годов, отчего-то считающихся менее ценными. В результате нашлись коллекционеры, которые попались на удочку и, доверившись фронтиспису, перепутали издание 1656 года с изданием без даты.
Назовем и еще один вид мошенничества — когда книге приписывают достоинства, каковыми она не обладает: сулят читателю приложения либо вставки, более занимательные, чем основной текст, но не исполняют обещанного. Так, Катулл ин-кварто, изданный в 1684 году Фоссиусом, долгое время был в большой цене благодаря слухам о том, что помимо стихов латинского поэта в это издание вошел полный текст весьма любопытного трактата Беверланда ”De Prostibules veterum”[77]. Поскольку никто никогда не видел ни одного экземпляра с таким дополнением, слухи о нем можно считать чистейшей выдумкой; недаром книга эта ныне стоит не дороже, чем другие издания того времени; нечего и говорить, что, будь история о дополнении правдой, любой экземпляр Катулла 1684 года по праву занял бы место среди редчайших и драгоценнейших книг.
XX
О поддельных редкостях
Не меньше трудов затрачивали мошенники, когда, желая повысить цену на книгу, выдавали ее за редчайший экземпляр. Весьма любопытные примеры подобного шарлатанства мы найдем в каталогах, где ничем не замечательные издания превознесены до небес, что, впрочем, не мешает искушенным покупателям давать за них на аукционах истинную цену, поскольку здравый смысл, как правило, берет верх над уловками жуликов. Разумеется, я вовсе не намерен бранить здесь библиографические заметки мудрых каталогизаторов, — напротив, если они основательны и заслуживают доверия, я читаю их с неизменным чувством признательности и желал бы, чтобы число их росло. Именно подобным заметкам обязаны мы знанием курьезных и пикантных подробностей, многие годы ускользавших от высокоученых и многотерпеливых изыскателей. В самом деле, разве знали бы мы что-либо о первом издании ”Отвоеванного Мальмантиля”{278} Липпи, вдвойне ценном благодаря любопытному послесловию Чинелли, если бы не заметка одного миланского издателя, переписанная слово в слово почтенным господином Гамбой? А без сообщения Реньо-Бретеля, скромного букиниста, обладавшего обширными познаниями, мы и не подозревали бы о существовании полного издания ”Каменного гостя” Мольера{279}, которое пребывало в течение восьмидесяти лет в такой безвестности, что Вольтер, желая дать хоть какое-то представление о знаменитой ”сцене с нищим”, принужден был воспользоваться рукописной копией Маркассу?[78] Таким образом, я согласен, что встречаются замечательные книги, которые ускользнули от взоров библиофилов и библиографов и которым литератор, наделенный здравым смыслом и критическим умом, может посвятить полезную и увлекательную заметку, но из этого никак не следует, что всякое извлеченное из-под спуда сочинение непременно совершит переворот в литературе; как правило, все, что заслуживает известности, уже известно, а искатели неведомых сокровищ слишком часто и легко попадаются на удочку мошенников, которые, говоря словами Жака Ланфана, подсовывают им стекляшки вместо бриллиантов. Хуже всего, что находятся литераторы, которые, кто из тщеславия, а кто из корысти, опускаются до подлого обмана, чтобы повысить спрос на собственные сочинения. Так, Габриэль Ноде утверждал, что его ”Размышления о государственных переворотах” ин-кварто, изданные в 1639 году (согласно титульному листу в Риме, а на самом деле в Париже), были напечатаны всего в двенадцати экземплярах, а между тем крупнейшие библиотеки Европы насчитывают до сорока экземпляров этой книги. Я счел бы поступок Ноде совершенно непростительным, не будь у меня всех оснований утверждать, что Ноде писал свое предисловие не для того римского издания, которое в действительности вышло в Париже, а для того, которое и вправду печаталось в Риме, где он в ту пору жил, римское же издание, если верить Ги Патену, первым обратившему внимание на эту деталь, сильно отличалось от парижского хотя бы тем, что состояло всего из двадцати восьми страниц. Я не стану останавливаться на этом вопросе подробно, поскольку рассмотрел его в другой своей, книге, носящей название ”Заметки об одной небольшой библиотеке”. Скажу лишь, что парижское издание ни достоинствами, ни ценой почти не отличается от других любопытных и относительно редких книг; страсбургская перепечатка 1673 года с примечаниями Луи Дюме, пожалуй, интереснее.
[71] Следует отмстить, что великий прозаик нашего времени, который так прекрасно знает гиперболизирующие возможности множественного числа, ибо не раз находил примеры тому в Библии, написал однажды, что слово Элохим{242}, стоящее в начале Книги Бытия, является неопровержимым доказательством существования Троицы, меж тем как на самом деле это просто-напросто поэтический образ, слово, имеющее собирательное значение. В поэзии слово ”боги” всегда употребляется именно в этом значении. Автор ”Гения христианства” наверняка сотни раз встречал его у Платона, Ксенофонта, Цицерона и многих философов, признававших единобожие; употребляют его и современные поэты, и не где-нибудь, а в христианских эпопеях. Множественное число всегда звучало пышно и торжественно и потому приличествовало высшему существу. Испанский король говорит о себе ”я*, но это исключение, наши же монархи всегда именовали себя ”мы”. Видеть в слове ”Элохим” доказательство существования Троицы так же опрометчиво, как сделать из наших старинных указов, где употреблено слово ”мы”, вывод, что во Франции, как в Спарте, было два короля. К тому же между нашими документами и книгами Моисея есть некоторая разница, а Троица, я уверен, не нуждается в доказательствах такого рода; впрочем, еще больше я уверен в том, что литераторам не стоит браться за решение вопросов, которые их не касаются.
[72] В действительности автором этих ”Размышлений” был переводчик Кларка господин Рикотье{250}.
[73] Правосудие не всегда было того же мнения. В деле об Академическом словаре{255} суд постановил считать виновным того, кто украл заглавие, однако на кражу содержания судьи часто смотрят сквозь пальцы. Все это отнюдь не означает, что правосудие бывает неправым, просто-напросто в этой области еще нет законов. Что же касается дела, о котором я упомянул, то досаднее всего, что, пока обещанный нам учеными мудрецами словарь не готов, мы принуждены пользоваться ныне существующим словарем Академии, который — приходится в очередной раз признать это — не более чем скверная компиляция. Тот словарь, который сочли плагиатом с академического, — гораздо лучше, хотя и ему далеко до совершенства, но его судьба доказывает, что всегда лучше быть самим собой и что если ставить под чужой работой свое имя бесчестно, то ставить над своей собственной работой название, придуманное другими, бессмысленно.
[74] О трех обманщиках{256} (лат.).
[75] Книга о чудесах (лат.).
[76] О приличиях, кои следует соблюдать девицам (лат.).
[77] О домах разврата древности (лат.).
[78] Это открытие несколько потускнело с тех пор, как выяснилось, что та же сцена вошла и в прелестное брюссельское издание Баке 1694 г. (4 тома в 12-ю долю листа), украшенное вдобавок дивными гравюрами Харревийна, но разве могло кому-нибудь прийти в голову, что бесценное сокровище Маркассу было уже три, а может, и четыре раза напечатано, ибо все комедии Мольера до 1682 г. публиковались по отдельности?