Утром вышли на дорогу, видим: остановились машины с тяжелыми и легкими ранеными. Наши ребята столпились возле них, интересуются, спрашивают новости. Подошел и я, протиснулся, где народу побольше, пошумней да повеселей, гляжу — Хлебников беседует с танкистом.
У танкиста лицо перебинтовано белой марлей и левый, разрезанный, рукав заткнут за ремень, а рука висит на животе, перехваченная бинтом через плечо. Сам танкист, видать, малость хмельной, то ли от спирта, то ли от боевых переживаний. Озорной и веселый. Глаза так горят, что нестерпимо — прямо зайчики по земле бегают. Разговаривает весело и охотно, будто все ему сватья и братья, будто со всеми с нами он знаком с малых лет. И как-то не к лицу этому молодому танкисту белые бинты да марля: гармошку бы ему на колени, саратовскую, или баян…
— …Враг — вот он, а патроны кончились, — говорит танкист. — Поправь-ка, браток, рукав… Вот так… Спасибо… Ни одного патрона, а враг тут — вот как ты — стоит… Что делать, капитан Федотов? Капитан Федотов достает ракетницу и — прямой наводкой…
— Руку-то сильно испортил? — спрашивает его Хлебников.
— Касательное пулевое. Ерунда, — говорит танкист. — Руку тронуло — не беда. Не беда, а прямая польза. В трамвай с передней площадки пускать будут, безо всякой очереди — это раз. А плюс к тому, погоду буду раньше всех чуять — не надо барометра покупать… А ну-ка, скрути мне, браток, цигарку… Подлинней да потолще… Так вот. Ударил капитан Федотов из ракетницы, а немец ошалел. Встал и стоит…
Тут подходит сопровождающий, отбирает у танкиста папиросу и велит ему молчать, поскольку у него насквозь пробита щека и разговором он бередит себе рану.
— Да как же я буду молчать? — удивляется танкист. — Я не умею молчать. Учти, санитар, как смолкну, так помру…
— А молчать не можешь, так дело говори, — просит Хлебников. — Как там, у Меловой горки?
— Поскольку я еще пока что не генерал, общую обстановку объяснить затрудняюсь, — говорит танкист. — А в общем… жмем и давим… Ну так вот… Стал немец против капитана Федотова, тут я высовываюсь, кричу: «Ложись, капитан!» — и бросаю гранату… Вот, я думаю, в тот момент мне щеку и продырявили. А как это случилось, сказать не могу. Помню только: привалился в окопе, закурил папироску… Сосу, сосу, а толку нет, ничего в глотку не идет. Что за шутки? Пощупал щеку, вижу — дырка. Дым в дырку и выходит.
— Да ладно тебе! — сердится Хлебников. — Что там, у Меловой? Какая обстановка?
— Как я тебе, дяденька, объясню обстановку, когда я водитель танка. Мне изнутри ни шута не видать. Стукнет командир по левому плечу — поворачиваю налево, стукнет по правому — поворачиваю направо…
И снова начал рассказывать про капитана Федотова.
А позже сопровождающий сказал про танкиста, что его представили к званию Героя и с нашей стороны было очень нехорошо утомлять его разговорами. Оказывается, этот парень, когда немцы подбили гусеницу его тридцатьчетверки, вылез через нижний люк и почти полные сутки один стрелял из-под танка, вел бой с фашистами. Раненый, он ухитрился выкопать под танком окоп, и враг никак не мог достать его оттуда.
А когда раненые уехали, Хлебников пожал плечами и сказал:
— Не понимаю… Такое геройство человек совершил — и хоть бы слово об этом… Ведь герой всего Советского Союза. Не понимаю…
— А ты, — спрашиваю я Хлебникова, — чего же не сказал ему про свое геройство?
— Про какое геройство? — вылупил он на меня глаза.
— Да там, на мосту.
Хлебников только махнул рукой и пошел. Дескать, подумаешь, геройство!
А на другой день оборона врага у Меловой горки была прорвана, и новая волна наступления подняла нас и понесла вперед.
МАШЕНЬКА
Иногда Степан Иванович начинал рассказывать так, что далеко не сразу можно было уловить ведущую мысль, и только в конце становилось ясно, к чему он клонит и куда ведет.
На этот раз он тоже начал издалека.
— Между прочим, принял враг на нашей земле такую моду: рубить молодой березнячок — толщиной с девичью руку — и делать из белых жердочек палисадники, беседки, скамейки, перила и разные фигурные ограды. Когда наши части пошли на запад, возле каждого ихнего штаба я видел ограды из белых жердочек. Измывались они над березками, как могли: и в дугу гнули, и на мелкие кусочки рубили.
Однажды поехал я в госпиталь. Вижу: на случайном месте, вдали от дороги, стоит белая беседка со скамейками, со шпилем — все честь честью. Вечер, кругом нет никого, а вдали пустая, никому не нужная беседка. Много на нее было загублено молодых березок. Помню, жалко мне стало эти березки до невозможности. Подошел, тронул гладкие, шелковые жердочки, а они тепленькие — словно еще живые. А на одной возле косого обруба сок застыл — как слеза. Будто плакала березка под вражеским тесаком.
Степан Иванович нахмурился, сердито кашлянул и стал сворачивать цигарку. Потом закурил и продолжал:
— Вы крепче, ребята, держите карабины в своих руках, глядите, чтобы этого больше не было…
Ну, ладно. Приехал я в госпиталь. Рука, говорят, сильно перебита, надо ложиться. А госпиталь был сортировочный. Палатки в лесу — вот и весь госпиталь. В палатках земля была застлана брезентом, а под моей койкой росли ромашки. В общем — полевой госпиталь. В нем долго не держали — подлечат немного и переправляют в тыл, кого куда, согласно истории болезни. Вымыли там меня, выдали халат. Гляжу — маленькая сестра стелет на койку простыни. Смешная девчонка: носик маленький, курносый, губы толстые, лицо круглое и сама вся кругленькая со всех сторон.
— Какой, спрашиваю, национальности — рязанская или тамбовская?
Она почему-то обиделась.