Там много писано, но разобрать все слова не было никакой возможности, потому что химические строчки разошлись от сырости и перепечатались на другой половине страницы, как в зеркале. К тому же на другой половине страницы была другая надпись, сделанная позже толстым красным карандашом. Писал артиллерист, и, видно, ему было не до писания. Писано косо и криво:
Дальше стояла подпись. Перечитал я это несколько раз и выглянул в амбразуру. Сектор обстрела проглядывался плохо: видимость заслоняли лопух и татарник. На небе стояли серые облака. Слева, в молодом леске, пели птицы. Я перевернул листок на другую сторону. Там было писано углем, печатными буквами:
И я снова выглянул в амбразуру. Гладкое шоссе подымалось на горку и заворачивало в лесок. Асфальт подогрелся солнышком и у заворота дрожал и блестел, как вода. В горку ехала подвода, груженная подтоварником. Телегу тянула худая, заморенная кобыла. Мальчонка-возница, жалея лошадь, спрыгнул с телеги, подвязал вожжи к грядке и шел рядом. Он шел рядом и пересвистывался с птицами. Я глядел на него, пока было видно, потом снова вспомнил про письмо. Под печатными буквами было написано пером, чернилами:
«Здесь собрались колхозники колхоза „Первое мая“ на первое организационное собрание. Председатель колхоза такой-то». Дата стояла — сорок третий год.
Наверное, это был тот самый колхоз, где я останавливался напиться. Там у них срублено на голом месте с десяток новых изб и крыши покрыты дранкой. Но своих огородов еще не развели, все работают на колхоз.
Я поглядел на свое письмо, исписанное с обеих сторон, и решил было взять его себе на память. Но потом увидел, что с краю еще осталось чистое место, достал карандаш и написал меленько, чтобы уместилось:
Хотел писать дальше — бумага кончилась. Сложил я письмо, как оно было сложено, положил в железную банку и запрятал банку обратно в щелку. Запрятал поглубже в щелку — и пошел.
Шагаю я по шоссе, отбиваю каблуками километр за километром, и светла мне кажется наша земля и приветлива. А тут еще дождик пролился, и встала радуга, и вкусно запахла глина. Идти стало легче. Иду я и радуюсь за свой старый дот. Ставили мы его для боя, а он после того боя долго еще людям честную службу служил. И девчатам нашим, и колхозникам… Да разве узнаешь теперь, сколько их там перебывало, под его надежным крылом, кто не нашел банки да не написал ничего.
А ведь если глубже подумать — и я не больно старый. Вон как ноги идут. А если побриться, так и вовсе с молодым сравняюсь. Еще много добрых людей возле меня обогреется. Рано мне в землю глядеть. Поскольку вышла мне не демобилизация, а мобилизация в большую гражданскую жизнь. Вот какой вывод я сделал сам для себя, побывавши в старом, позабытом доте.
НАСТУПЛЕНИЕ
— А знаете, где солдат начинает по-настоящему понимать свою силу? — спросил Степан Иванович. — Нет, нет, я спрашиваю не про единоличную силу бойца, не про его личную выносливость и сметку, а про всеобщую, артельную силу армии. Спрашиваю и отвечаю: по-настоящему глубоко солдат начинает сознавать свою силу в бою, вот где. Здесь, в училище, ты исправно ведешь конспекты, стреляешь на «отлично» по движущимся мишеням, шибче всех крутишь «солнце» на перекладине, получаешь от командования благодарности и значки — и тебе, конечно, лестно выставиться вперед, и тебя подымет законная гордость за твой верный глаз и крепкий брюшной пресс… А вот как загудит вокруг тебя артиллерия всех калибров, да загремят тяжелые танки, да запоют в небесах истребители и штурмовики, как подымется богатырская сила армии в полный рост и двинется в наступление — иная гордость заиграет в тебе…
Летом сорок четвертого года наша армия продвинулась далеко на запад и остановилась возле Латвии. Встали и мы. Устроились по-домашнему, в деревнях, среди местного населения; по субботам парились в баньках. Работали потихоньку: чинили настил на мостах, меняли колесоотбойные брусья, мазали известью надолбы. А если приходилось ставить мост заново, то делали его уже не для танков, а под мирную нагрузку, согласно мирных технических условий. Война не кончилась, а мирная жизнь уже подпирала нас с тыла, и нельзя было, как прежде, срубить на прогон любую сосну, какая на тебя глядит, пока не оформишь в леспромхозе порубочного билета на делянку.
На первый взгляд все было спокойно. Машины ходили редко, бывало целый час никого, кроме зайца, не увидишь. Торчали у лесных опушек стрелки с надписью «хозяйство такого-то». По утрам летали одиночные самолеты, наши — пониже, ихние — повыше, каждый спешил на свое задание и на нас не обращал внимания. Заметит немецкий ас нашего истребителя — ложится на крыло и ныряет в густое облако: враг берег технику и без нужды боя не принимал. Тишина, в общем, была и покой.
Но казалось это все только на первый взгляд. А сунешься в лесок, пройдешь по тропке в «хозяйство такого-то» — и ничего там не найдешь, кроме грибов опят да пробитого пулями зисовского ската. Уехало «хозяйство такого-то» куда-то вперед, и осталась от него одна только стрелка. А выйдешь на дорогу ночью — тянется на запад колонна машин без огней, в кузовах солдаты, сзади прыгают пушки на резиновом ходу, как игрушечные, а по обочинам гремят танки.
Потом наступает затишье. На дорогах пусто и днем и ночью. Части установились по своим местам согласно указаний командования. Километрах в десяти от передовой, среди золотых осинок, схоронилась танковая часть, и ни один танкист не выглянет на опушку, чтобы не выдать боевую технику. Солдаты притихли в окопах, курят в рукава. Комбат пропадает в штабе, а мы для вида занимаемся ямочным ремонтом на пустой дороге.
Враг, конечно, догадывается: что-то неладно. Кидает снаряды, нервничает, просит отозваться. А наши молчат. Молчат и ждут сигнала.
И вот раздается сигнал.
Еще до зорьки во всех концах начинает греметь наша артиллерия. Все заговорило: и дальний лесок, и ближняя горка, и соседняя деревня. Со всех боков бьют пушки, а где-то рядом, возле баньки, ухает дальнобойная батарея так, что звенят стекла в избах. Артиллерия гудит громче и громче, пальба сливается в один сплошной крик, будто нескончаемое «ура» кричат пушки, и уже не поймешь, откуда бьет корпусная, откуда — полевая, а пролетающих низко над головами штурмовиков вовсе не слыхать в шуме орудий. Танкисты скидают чехлы с пулеметов, вытягивают антенны и едут вперед.
Начинается наступление.
Ночью по тревоге снимаемся и мы. Впереди стоит ровное зарево. Это враг оставляет по себе последнюю память — зажигает населенные пункты. Нам приказано обеспечить бесперебойное движение частей на тот берег реки. Немец не успел уничтожить мост при отступлении, видно, побежал быстро, а сейчас спохватился и садит из пушек — пытается нарушить движение. А иногда, для приправы, бомбит с воздуха. По всему видно — работенка у нас будет повеселей, чем мазать известкой надолбы.
А время не ждет. По пути, в сосновом бору, сбрасываем две роты валить лес и готовить материал для ремонта, а мы — наша славная первая рота — большаком направляемся к мосту.
Как поглядели мы на этот мост, так сразу увидели: дело плохо. Врагу все ж таки удалось разбить средний пролет и повредить опору. А высота опоры — метров восемь. С ней полный день проканителишься, а если принять во внимание обстрел и потери в личном составе, так и того больше.
Немец все бьет: то шрапнелью, то кумулятивными. Нарочно задержался, чтобы нарушить нам график. А трехтонка уже везет из борка ошкуренные прогоны. В кузове они не умещаются, так машина тащит их волоком по земле. Нетерпеливый Хлебников распутывает тугие узлы, ломает ногти, ругается и вместе с тремя солдатами принимает тяжелое бревно на плечо. И вот они вчетвером бегут на мост — бегом бегут с шестиметровым бревном на плечах, которое в другое время и шагом бы не донесли. Снаряды падают в воду то справа, то слева, поднимают кучерявые фонтаны — полная река ухи получилась, — а Хлебников оседлал прогон, все равно как Чапаев, и тюкает топориком, зачищает врубку.
Меня поставили промерять дно под разломанной опорой. Полез я в воду с шестом, и после каждого разрыва снаряда накрывает меня волна. Меряю глубину, а сам сомневаюсь: как в такой обстановке будем раму устанавливать? Совершенно невозможно. Сверху вон и то троих унесли, а здесь он и подавно не даст работать. Взобрался наверх — гляжу, последний прогон кладут, а Хлебников топором машет, шумит: «Подавай, мол, накатник, не задерживай!» И тут слышу разговоры: принято решение рубить раму в борке, где готовят материал, возле берега. Я, конечно, сразу понял и обрадовался: сделают раму в тишине и покое, а потом в готовом виде спустят ее, матушку, в реку и по течению переправят на место. Нам останется только поставить ее на попа — и задание будет выполнено. Кто до этой рационализации додумался, неизвестно. Может быть, комбат товарищ Алексеенко, может быть, кто-нибудь из солдат, не знаю. У нас никто не подавал заявки на это изобретение.
Часа через два, глядим, плывет наша опора, и солдаты из второй роты, как заправские плотогоны, направляют ее под левый пролет. А поднять ее на канатах и поставить в нужное положение особого труда не составило. В общем, должен вам доложить: боевое задание было выполнено досрочно и, как говорят, малой кровью. Правда, стрельба со стороны врага сильно поубавилась: наши засекли ихние батареи и накрыли своим огнем, и стал он, бедняга, после этого бить с перерывами, жалко и пугливо. Ударит раз и молчит: перебегает, видать, на другую позицию. А наши — ну просто дыхнуть ему не дают. Попробовал он наслать на мост «юнкерсы», да как увидали они наших «Лавочкиных», так с перепугу поскидали свои «гостинцы» где попало и назад, до дому. И осталось от этих «юнкерсов» одно воспоминание да белые петли на небесах.
Вот тут и дошло до каждого из нас, через дружное взаимодействие частей, какая все ж таки мы грозная и богатырская сила, когда все вместе направлены на одну цель, на одну задачу. От земли до самого неба поднялась великая сила наступления: мечет молнии, крушит перепуганного врага. И наш отдельный батальон — хотя и маленькая, но необходимая часть великой силы, и каждого солдата в батальоне, например Хлебникова или меня, подымает эта сила и несет вперед, как волна водяную каплю, и горды мы все, что сподобились такой чести.
Радостью наполняются души солдат, все рвутся к работе, как львы и тигры, и когда приходится приподнять проезжую часть, чтобы как следует установить рамную опору, солдаты готовы на плечах поднять мост — было бы во что упереться. Но руками, конечно, мост не подымешь, и мы долго бьемся и так и этак, стараемся надежно установить приплывшую по реке опору. Бьемся до тех пор, пока светлая голова Хлебников вдруг закричал не своим голосом: «Давай со всех грузовиков домкраты!» — и замахал топором, все равно как Чапаев шашкой.
Потом, когда по мосту пошли танки и командование объявляло Хлебникову благодарность перед строем, он моргал глазами и до конца не понимал — за что. Казалось ему, что работали мы медленно, бестолково и что мост можно было починить на час раньше. И несколько дней он корил себя, что в спешке положил прогон комлем не в ту сторону.
Мы двигались за наступающими частями, по пути заваливали воронки на дорогах, чинили малые мостики, сбивали немецкие надписи и вешали свои — русские. Через неделю наступление притормозилось. Пошел слух, что враг получил подкрепление, окопался у Меловой горки и сопротивляется яростно и возле Меловой горки идут тяжелые бои… Нам было приказано остановиться и привести себя в порядок. Ночевать мне пришлось в блиндаже какого-то немецкого командира. Остались там от него пустые бутылки, разноцветные журналы и кошка, которую он держал от мышей. Кошку мы оставили, мусор вымели и легли спать — впервые за много ночей под нормальной крышей.