Все случившееся в семье распространяется на три поколения Головлевых и определено, так сказать, изначально, биологически. Мужья и жены членов семьи упоминаются лишь в двух словах[41]. Эти отношения извращены до крайности, их прогрессирующий распад контрастирует «положительным» высказываниям о семье со стороны Арины Петровны или Иудушки. Мать обращается в людоеда, пожирающего собственных детей: «Что, голубчик! Попался к ведьме в лапы! <…> съест, съест, съест!» [XIII: 31] — говорит, например, Владимир Михалыч своему сыну Степану после возвращения того в Головлево. «Ведьмой» он называет собственную жену. Библейская сцена возвращения блудного сына не раз используется в тексте (возвращение Степана и Пети). Разница заключается в том, что мать и отец не принимают своих детей. Результатом является смерть обоих сыновей [Kramer 1970: 458].
Биологическому взрослению детей Арины Петровны противостоит тот факт, что она никогда не считала их взрослыми: они навсегда остались для нее инфантильными. Размышляя о будущем Степана, Арина Петровна решает отправить его в закрытое воспитательное учреждение [XIII: 21]. На семейном суде Павел слушает мать подобно ребенку, слушающему сказку: «Арина Петровна много раз уже рассказывала детям эпопею своих первых шагов на арене благоприобретения, но, по видимому, она и доднесь не утратила в их глазах интереса новизны. <…> Павел Владимирыч даже большие глаза раскрыл, словно ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда не надоедающую сказку» [XIII: 39]. Инфантильность, характеризующая всех детей Арины Петровны, особенно сильно выразилась у Порфирия в употреблении уменьшительно-ласкательных языковых форм: «Кому темненько да холодненько, а нам и светлехонько, и теплохонько. Сидим да чаек попиваем. И с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем. А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить» [XIII: 108]. Инфантильность Порфирия со временем перерастает в инфантилизацию, т. е. начинается процесс обратного развития, когда мир фантазий заменяет собой реальность. Перверсия обычных внутрисемейных взаимоотношений достигает своего апогея в забытьи, разрушающим все связи: родители забывают о существовании детей. Так, Арина Петровна напрочь забыла, что в одной из комнат дома доживает свои последние дни ее сын Степан: «Она совсем потеряла из виду, что подле нее, в конторе, живет существо, связанное с ней кровными узами, существо, которое, быть может, изнывает в тоске по жизни» [XIII: 50][42].
Биологическая предрасположенность — основа головлевского вырождения — непреодолима. Родители не могут оставить детей, а дети не могут вырваться из ненавидимого ими Головлево. Как будто их притягивает зловещим магнитом к вынужденной пространственной близости — последней фазе вырождения. Особенно «удушлива» принудительная близость, возникающая между Порфирием и другими членами семьи. Лицемерными, досаждающими разговорами, сравниваемыми с гноящейся раной[43], он сплетает вокруг своих близких плотную коммуникативную сеть, из которой нельзя выпутаться.
5
Итак, Салтыков-Щедрин использует, а также интенсифицирует натуралистические методы повествования. Этот факт не позволяет, однако, рассматривать роман «Господа Головлевы» как «натуралистическое исключение» в творчестве писателя. Пессимизм романа ничем не отличается от других текстов Салтыкова-Щедрина, например «Губернских очерков», показывающих безжалостную, гротескную картину моральной низости и тупоумия русской провинции, продолжающих традицию гоголевской «пошлости». Головлевское вырождение стоит в одном ряду с процессом дегуманизации, принимающей формы физиологизации, анимализации или (метафорически) рейфикации, как и в других произведениях Щедрина [Draitser 1994: 45–100]. Отсутсвие позитивного горизонта как противовеса негативной реальности, которая с самого начала была причиной резкой критики в адрес сатиры Салтыкова-Щедрина[44], характеризует также фиктивный мир «Господ Головлевых». Наряду с постоянными сатирическими натуралистическими элементами, позволяющими говорить о своего рода «избранном родстве» между двумя поэтическими традициями, роман содержит и иные элементы, акцентирующие специфику презентации вырождения. Прежде всего, это сатирический прием типизации действующих лиц. Натурализм отказывается от него, так как считает его негативным, восходящим к бальзаковской «Comedie humaine». Порфирий Головлев, напротив, представляется автором как настоящий лицемер русского происхождения, отличающийся от французского типажа [XIII: 101–104]. Фигура Порфирия получает антропологические признаки, заставляющие уйти на второй план социально-критические характеристики. Иудушка не выступает однозначным представителем социального класса помещиков. На особый типаж Иудушки указывал в свое время К. Головин, призывавший видеть в нем не социальные, а личностные качества, что, конечно, отрицалось левыми критиками: «Иудушка — не сословный, а вполне личный и в то же время общечеловеческий тип» [Головин 1909: 278]. Намеки на социальную проблематику в тексте и вправду довольно скупы[45]. Социально-политические события не влияют на судьбу семьи Головлевых. Даже отмена крепостного права скорее ускорила личностное вырождение Арины Петровны и усилила ее чувство семейного упадка. Новые социально-экономические условия не подвигли ее изменить ход событий и спасти своих близких: «<…> смерть мужа, вместе с фантасмагориями будущего [после отмены крепостного права] наложили какой-то безнадежный колорит на весь головлевский обиход. Как будто и старый головлевский дом, и все живущее в нем — все разом собралось умереть» [XIII: 59].
Несмотря на это, социально-критическая позиция автора не может быть оставлена совсем без внимания, тем более что она характерна для всех произведений Салтыкова-Щедрина. Салтыков-Щедрин-сатирик заставляет русское общество того времени посмотреть на свое пугающее отражение в метафорическом зеркале, разоблачающим его монструозное смехотворство и поверхностность. Объектами сатирической критики Салтыкова-Щедрина являются государство, частная собственность и семейные ценности. Сам он называл их «тремя основами» общества[46]. «Господа Головлевы» — первое произведение Салтыкова-Щедрина, целиком посвященное «основе-семье». В 1863 году писатель сформулировал так называемую концепцию призрачности русского общества («Современные призраки (Письма издалека)», [VI: 381–406]). Семья является одним из этих опасных призраков, попадая под влияние которых люди вступают в эпоху разложения [VI: 391]. Задачей сатирика является разоблачение призрачного существования: «Исследуемый мною мир есть воистину мир призраков» [XIII: 424]; «Освободиться от призраков нелегко, но напоминать миру, что он находится под владычеством призраков, что он ошибается, думая, что живет действительно, а не кажущуюся жизнью, необходимо» [VI: 388]. Разоблачение семьи как симулякра, как реферирующего пустоту знака[47], в романе достигается постоянным несовподением слова и дела. Речь идет не только о постоянных разговорах о семье, из которых выясняется, какими ценностями живут Арина Петровна и Порфирий и которые противоречат всему, что они делают. Слова начинают жить сами по себе и создают знаковый, нереальный мир, поглотивший в первую очередь самого Иудушку. Лживость и обман головлевского мира оформляются в пустословие Иудушки. Софистическая языковая неоднозначность Порфирия сопровождается притворством[48], а его речь состоит из афоризмов и поговорок. С их помощью Порфирий конструирует собственный мир и старается скрыть реальное положение дел в семье:
За обманностью происходящего в имении скрывается не только моральный упадок, но и метафизическое зло, носителем которого в первую очередь является сам Порфирий. Его демонизм включает в себя не только метафорическое отождествление с Иудой, но и со змеей [XIII: 67] и даже с сатаной [XIII: 190][49]. Умирающему Павлу он кажется приведением из потустороннего мира: «Он не слыхал ни скрипа лестницы, ни осторожного шарканья шагов в первой комнате — как вдруг у его постели выросла ненавистная фигура Иудушки. Ему померещилось, что он вышел оттуда, из этой тьмы, которая сейчас в его глазах так таинственно шевелилась; что там есть и еще, и еще… тени, тени, тени без конца! Идут, идут…» [XIII: 77]. Метафизические элементы отличают роман Щедрина от натуралистического романа, в котором, как известно, человеческие пороки не трансцедентны.
Жизнь в обманном, призрачном мире для Головлевых означает отдаление от реальности. Этот процесс протекает одновременно с прогрессирующей дегенерацией героев. Это ведет к расцвету фантазии и все более и более сложных фантасмогорий. Усиление интенсивности внутренней жизни отличается от притупленности душевных переживаний дегенерирующих героев французского натуралистического романа[50].
Агония Головлевых означает триумф фантазий, другими словами, осознание и гипертрофизацию того состояния, которое и так всегда было очевидным. Павел восполняет несуществующее в реальности миром фантазий: «Уединившись с самим собой, Павел Владимирыч возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. Это был целый глупо-героический роман, с превращениями, исчезновавениями, внезапными обогащениями, роман, в котором главными героями были: он сам и кровопивец Порфирушка. <…> В разгоряченном вином воображении создавались целые драмы, в которых вымещались все обиды и в которых обидчиком являлся уже он, а не Иудушка» [XIII: 66–67].
Фантастическая гипертрофия принимает у Порфирия форму экстаза и целиком заменяет умственную активность. Порфирий выстраивает свою собственную фантастическую реальность, частично состоящую из цифровых фантасмогорий:
Патологическая неспособность к концентрации внимания, бросающиеся в глаза параллели с картиной заболевания дегенерирующей личности, как считалось, поощряет возникновение безбрежных фантасмогорий[51]:
Безграничная власть над фантазиями, позволяет Порфирию быть господином этого самого выдуманного им мира, в котором возможности комбинирования бесконечны.
Парадокс заключается в следующем: осознание собственного положения у протогонистов этой истории вырождения, Арины Петровны и Порфирия, сопутствует, с одной стороны, неудержимому развитию психического и физического упадка, а с другой — все более слабнущей связью с реальностью. На последней стадии дегенерации, когда они ведут скорее растительную жизнь, Арина Петровна, а за ней и Иудушка, осознают наконец всю правду. Эта подробность отличает роман Салтыкова-Щедрина от произведений Достоевского, акцентирующего в схожих ситуациях топику прощения. При этом герои Салтыкова-Щедрина значительно отличаются от почти бессознательно дегенерирующих персонажей Золя[52]. Головлевы, кажется, вполне осознанно воспринимают безнадежность и предсказуемость судьбы. Например, Степан по пути в Головлево точно знает, что его ожидает:
Арина Петровна с точностью до мелочей представляет себе похороны Павла, поведение Порфирия и его последние слова, обращенные к брату: «Все эти неизбежные сцены будущего так и метались перед глазами Арины Петровны» [XIII: 73]; «На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в то утро, как Иудушке приехать в Дубровино» [XIII: 87]. Арина Петровна к концу собственной жизни с горечью осознает плачевное состояние семьи: «Господи! и в кого я этаких извергов уродила! Один — кровопивец, другой — блаженный какой-то! Для кого я припасала! Ночей не досыпала, куска недоедала… для кого?» [XIII: 66]; «Всю жизнь слово „семья“ не сходило у нее с языка; во имя семьи она одних казнила, других награждала; во имя семьи она подвергала себя лишениями, истязала себя, изуродовала всю свою жизнь — и вдруг выходит, что семьи-то именно у нее нет!» [XIII: 68]. Во время трагического разговора между Порфирием и Петей она вдруг четко видит крушение всех возлагаемых на семью надежд: «<…> с первого же взгляда можно было заподозрить, что в ней происходит что-то не совсем обыкновенное и что, может быть, настала минута, когда перед умственным ее оком предстали во всей полноте и наготе итоги ее собственной жизни» [XIII: 134]. В похожую ситуацию попадает Порфирий, хотя процесс осознания у него связан с пробуждением «одичалой совести». На последней стадии дегенерации Порфирий понимает, что вся история его семьи — это история вырождения, а он в этой истории — последняя глава:
Порфирия мучает совесть, проснувшаяся от осознания правды, хотя даже эти мучения совести не приносят никаких результатов: «И вдруг ужасная правда осветила его совесть, но осветила поздно, без пользы, уже тогда, когда перед глазами стоял лишь бесповоротный и непоправимый факт» [XIII: 257]. Сожаление, испытываемое Иудушкой, является последствием процесса осознания и поэтому может быть понято в рамках закономерностей головлевского мира. Чувство вины в смерти матери заставляет просить прощения: «„А ведь я перед покойницей маменькой… ведь я ее замучил… я!“ — бродило между тем в его мыслях, и жажда „проститься“ с каждой минутой сильнее и сильнее разгоралась в его сердце» [XIII: 260]. Несмотря на то что желание быть прощенным возникает именно на страстной неделе, это не вносит никаких изменений в жизнь Иудушки и не означает избавления от дегенерации. Надежда, только что появившись, сразу же умирает. Более того, осознанное переживание собственного положения усиливает трагичность дегенерации. Порфирию остается открытым единственно возможный для дегенерирующего путь: «пасть на могилу [матери] и застыть в воплях смертельной агонии» [XIII: 260][53]. Желаемая смерть на могиле матери завершает историю вырождения Головлевых. Метафорическое возвращение в материнское лоно может быть проинтерпретировано как регрессивное возвращение к биологическому началу.
Литература
Арсеньев 1906 / Арсеньев К. К. Салтыков-Щедрин. СПб., 1906.
Басардин 1880 / Басардин В. [Мечников Л. И.]. Новейший «Нана-турализм» // Дело. 1880. № 3. С. 36–65; № 4. С. 71–107.
Богданов 2005 / Богданов К. А. Врачи, пациенты, читатели: Патографические тексты русской культуры XVIII–XIX веков. М., 2005.
Бушмин 1959 / Бушмин А. С. Сатира Салтыкова-Щедрина. М.; Л., 1959.
Бушмин 1966 / Бушмин А. С. Из истории взаимоотношений М. Е. Салтыкова-Щедрина и Эмиля Золя // Русско-европейские литературные связи: Сборник статей к 70-летию со дня рождения М. П. Алексеева. М.; Л., 1966. С. 360–371.
Головин 1909 / Головин К. Ф. [Орловский]. Русский роман и русское общество. СПб., 1909.
Иудин 1951 / Иудин Т. И. Очерки истории отечественной психиатрии. М., 1951.
Клеман 1932 / Клеман М. Э. Золя в России // Литературное наследство. Л., 1932. Т. 2. С. 235–248.
Кривонос 2001 / Кривонос В. Ш. Архетипические образы и мотивы в романе Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы» // Щедринский сборник: Статьи; Публикации; Библиография. Тверь, 2001. С. 77–90.
Михайловский 1877 / Михайловский Н. К. Письма о правде и неправде // Отечественные записки. 1877. № 12. С. 309–334.
Михайловский 1879 / Михайловский Н. К. Литературные заметки: Парижския письма Э. Зола // Отечественные записки. 1879. № 9. С. 96–119.
Михайловский 1881 / Михайловский Н. К. Записки современника. IV: О порнографии // Отечественные записки. 1881. № 5. С. 109–122.
Михайловский 1957 / Михайловский Н. К. Щедрин // Михайловский Н. К. Литературно-критические статьи. М., 1957. С. 433–593.
Николаев 1988 / Николаев Д. П. Смех Щедрина: Очерки сатирической поэтики. М., 1988.
[41] Порфирий вспоминает всего несколько раз свою умершую в Петербурге жену. Корнет Уланов, с которым бежала Анна Владимировна, мать Анниньки и Любиньки, упоминается также вскользь в первой главе.
[42] Порфирий имеет к своему сыну Пете лишь косвенное отношение: «Взаимные отношения отца и сына были таковы, что их нельзя было даже назвать натянутыми: совсем как бы ничего не существовало. Иудушка знал, что есть человек, значащийся по документам его сыном…» [XIII: пб].
[43] «Не простое пустословие это было, а язва смердящая, которая непрестранно точила из себя гной» [XIII: 174].
[44] В упрек Салтыкову-Щедрину ставилось отсутствие альтернативы в описываемой монструозности русской действительности, создание аполитичных произведений, которые всего лишь вызывают смех и не более того (ср. «Цветы невинного юмора» Д. Писарева, 1864). В этом смысле Салтыков-Щедрин предстает не сатириком, а скорее юмористом.
[45] На паразитизм помещиков как на следствие социальных привилегий в тексте эксплицитно указывается лишь один раз: «Порфирий Владимирыч <…> вдруг как-то понял, что, несмотря на то, что с утра до вечера изнывал в так называемых трудах, он, собственно говоря, ровно ничего не делал и мог бы остаться без обеда, не иметь ни чистого белья, ни исправного платья, если бы не было чьего-то глаза, который смотрел за тем, чтоб его домашний обиход не прерывался» [XIII: 213].
[46] «В настоящее время существуют три общественные основы, за непотрясанием которых имеется особое наблюдение: семейство, собственность и государство» [XIII: 510].
[47] Так Щедрин определяет призрачность: «Что такое призрак? <…> это такая форма жизни, которая силится заключить в себе нечто существенное, жизненное, трепещущее, а в действительности заключает лишь пустоту» [VI: 382].
[48] Сын Порфирия так говорит о своем отце: «У вас ведь каждое слово десять значений имеет; пойди угадывай!» [XIII: 132].
[49] Ср.: [Кривонос 2001].
[50] K. K. Арсеньев указал на психологизацию вырождения в произведениях Салтыкова-Щедрина. Это касается, например, алкогольного делириума. Арсеньев подчеркивал также отличия от текстов Золя.
[51] Ср. «склонность к бесплодной мечтательности» вырождающегося у М. Нордау: «Психопат не в состоянии долго сосредоточить внимание на одном предмете, верно понять и упорядочить свои впечатления и выработать из них ясные представления и суждения. Ему гораздо легче лелеять в своих мозговых центрах неясные, как в тумане расплывающиеся картины, едва созревшие зачатки мысли и предаваться постоянному опьянению неопределенными, бесцельными представлениями» [Нордау 1995:36].
[52] Герои Золя не просто не видят признаков собственного вырождения, но стараются вообще не замечать их. Исключением считается Жак Лантье («La Bete humaine»), рефлектирующий собственную дегенерацию.
[53] Факт самоубийства как попытка избежать дегенерации еще раз доказывает, что Салтыков-Щедрин считал это состояние безнадежным: сожаление, которое испытывает на страстной неделе Порфирий, может означать лишь повторение им «решения Иуды», не приносящего, как известно, прощения.
Конец ознакомительного фрагмента.